VI
Правда выяснилась много позже и была не для детских ушей. Виной всему оказалась уборочная машина, огромная и желтая, начиненная вращающимися щетками и завывающим вытяжным устройством, и, судя по всему, – что произошло в точности, никто не знал – одна из щеток осторожно зацепила сестру и, приятно щекоча, потянула за собой (женщина, которая все видела, клялась, будто та улыбалась, исчезая в жерле машины), а когда дышать вдруг стало нечем и среди сплошной пыли и грохота исчезла всякая надежда на спасение, толстенная труба равнодушно проглотила девочку. На несколько секунд рычание мотора изменилось, словно он поперхнулся, но, справившись с помехой, затарахтел по-прежнему, как будто ничего не случилось. Только истошные крики людей заставили водителя заглушить двигатель, а когда контейнер опустили на землю и открыли, то в море желтых лепестков нашли голову, которая больше не принадлежала телу, и кроткое выражение лица на этой голове привело всех в замешательство.
Давид знал это лицо. В мельчайших подробностях. До сегодняшнего дня именно этот образ сестры являлся ему во сне. Являлся всегда совершенно отчетливо; сестра говорила с ним, посвящала в дела, очевидно, важные, суть которых, проснувшись, он тщетно пытался вспомнить, вынести на дневной свет, в сферу бодрствующего сознания. Каждый раз он видел только лицо, неестественно криво повернутую голову и шрам вокруг шеи. Словно после смерти людям доставались в нагрузку и их покалеченные тела, к которым приходилось как-то приспосабливаться.
Давид был необычным ребенком. Всякий раз, когда его приглашали на день рождения, где царили веселье и разноцветные конфетти, он слишком налегал на сладкое, хотя прекрасно знал (а иногда попросту забывал) о том, что полная мучений ночь ему обеспечена. Давид считал, что люди в телевизоре и даже куклы в детских передачах смотрят прямо на него, обращаются только к нему одному, к Давиду, по-настоящему на него сердятся и пугают. И никто не мог его переубедить. В четыре года он построил из кубиков арку высотой около метра, сложив ее так, что кубики поддерживали друг друга по закону противодействия. Таким образом, еще не научившись говорить целыми предложениями, он открыл принцип замкового камня.
Вторую половину дня, после уроков, Давид сидел дома один. Отец работал, и мальчику так не хватало живой сестры или брата, которые бы тайком следили за ним днем и ночью из своего невидимого укрытия. Постепенно после долгих наблюдений Давид пришел к выводу, что все углы, вписанные в окружность и опирающиеся на диаметр, прямые. Такие треугольники непонятно почему казались прекраснее и совершеннее всех остальных. Давид также заметил, что камни всегда летят вниз, к земле, правда, это еще требовало доказательства. Ведь «вниз» было просто словом, обозначавшим направление, в котором падают камни; иногда казалось более естественным, если бы они летели в обратном направлении, в сторону голубого и все притягивающего яркого света; Давид знал, как добиться ощущения, будто висишь над пропастью: надо только наклониться и посмотреть в пространство; на собственном опыте он убедился, что из порезанного пальца, ладони или руки кровь идет только восемь минут. Потом образуется корочка, и боль сменяется почти приятным зудом.
Каждую ночь он засыпал с невероятным трудом. Он лежал совсем один в темной комнате с белесыми прожилками, где тени начинали двигаться, стоило только отвести от них взгляд. Проходила целая вечность, начиненная различными звуками, шорохами и потрескиваниями на книжных полках и под кроватью, прежде чем наступал сон. И тут Давид оказывался один на один с существом (ко всему прочему они приходились друг другу родственниками), в чьих пустых глазницах скрывалась бездонная чернота, заставлявшая учащенно биться сердце, мальчик вздрагивал в испуге и просыпался. На крик являлась рассерженная и вечно хотевшая спать мамка: от нее пахло кремом. Теперь она сильно изменилась. Да и отец тоже не тот.
Случайно выяснилось, что Давиду легко дается счет. Ему нравились числа, он легко управлялся с ними, сам не понимая как, чувствовал себя среди них в своей стихии. Как-то раз всей семьей они ехали на машине, и неожиданно для самого себя Давид заметил вслух, что мимо промелькнуло две тысячи четыреста тридцать семь столбов; при этом он не считал их специально или во всяком случае не помнил, чтобы считал. Дома отец пододвинул стул к сыну, сел, положил руки Давиду на колени, наклонился – у него были моржовые усы, очки и много морщин – и сказал:
– Двадцать семь умножить на шестьдесят три.
Давид сглотнул и отвел глаза.
– Тысяча семьсот один.
Отец застучал по крошечному калькулятору, на секунду остановился, кивнул и продолжил:
– Пять тысяч шестьсот девяносто три на восемьсот шестьдесят семь.
Давид закрыл глаза, увидел источающую тепло оранжевую пелену и прислушался. Пахло едой, в соседней комнате мать что-то варила, у него заныло в желудке.
– Четыре миллиона девятьсот тридцать пять тысяч… восемьсот тридцать один, – протянул он.
Отец уткнулся в калькулятор и побледнел. На его лице резко выступили скулы. Он высморкался.
– А корень из этого?
Мальчик заерзал, ему хотелось встать, но рука на коленке крепко его держала. Окно отбрасывало блики, словно свет заперли между рамами.
– Две тысячи… двадцать одна целая, пять… примерно пять десятых, – сказал Давид, пожимая плечами. Его отпустили. Наконец-то.
– Очень хорошо, – заключил отец, встал и снял очки, – но это еще ничего не значит, некоторые тоже так умеют, поверь мне. Да и последний ответ был не совсем верный.
– Шестьдесят семь сотых, так?
Отец утвердительно кивнул и вышел из комнаты. Из-за стены раздавались шаги, туда-сюда. Позже за обедом он ни с того ни с сего ударил кулаком по столу с такой силой, что задребезжали тарелки.
– Не ешь так много, а то растолстеешь. Хочется быть толстым? – закричал отец.
Давид в недоумении уставился на него, не понимая причины такого гнева. Потом спустился на улицу и отправился к Марселю. Соседский пес, приметив его из-за забора, зарычал. Давид пристально взглянул на него – пес попятился, зарычал громче. Пар рябью поднимался от асфальта. Друзей разделяли четырнадцать домов, двенадцать мусорных баков, восемьсот четырнадцать шагов.
Какой-то незнакомый мальчишка пристроился к Давиду и следовал за ним по пятам. Но тот не сразу заметил. Попутчик не сводил с Давида глаз.
– Брось, не советую! – сказал Давид.
Мальчик держал руки в карманах, у него были светлые волосы и желтые зубы, впереди одного не хватало, рядом тянулась узкая и темная тень.
– Чего?
– Лучше не делай этого. Ты, конечно, не понял, о чем я? Но скоро поймешь.
Парень вынул правую руку из кармана, задумчиво посмотрел на нее, ухмыльнулся, замахнулся и отвесил Давиду подзатыльник, да такой силы, что у того искры из глаз посыпались, он потерял равновесие, почувствовал, как ударился лбом о мостовую, и все померкло… Когда он встал и осмотрелся, незнакомец уже исчез. Мама Марселя угостила пострадавшего пирогом и заклеила лоб пластырем. Давид умял чересчур большой кусок, и ночью ему сделалось плохо, дважды даже стошнило, но, к слову сказать, после наступило облегчение.
В школе он сидел с Сюзанной Ёблих. Трудно поверить, но, честное слово, ее звали именно так. По весне голые руки девушки были еще совсем белые, зато летом на них появлялся загар, а когда утром солнце светило наискосок в окно, желтоватый пушок на ее руках казался золотым. Три родинки. Маленький нос и раскосые глаза. Давид нарочно отбирал у Сюзанны карандаш: та тянулась за ним и касалась его рукой… Учительница не любила Давида. За его полноту и за то, что в свои девять лет он считал лучше нее и вообще лучше всех. С этим, правда, еще можно было смириться, на худой конец даже с тем, что он читал книги не по возрасту, вроде «Текстуры физического мира» Бориса Валентинова. Но признать в нем хорошего футболиста для математички казалось уже слишком. Одаренные дети не должны играть в футбол. Так гласило общее правило.
Однажды Давид стоял на воротах. Подавшись вперед и уперев руки в колени, он ждал. Игроки бегали на другом конце поля, ветер шевелил травинки и доносил отдельные крики, вдруг в его голове мелькнула формула, которую он искал вот уже несколько дней. Давид не столько увидел ее, сколько почувствовал; наконец формула прояснилась. Но приближались они.
Их фигуры росли, становясь все больше и больше, рос и мяч, прыгая белым пятном от одного к другому и описывая на траве сложную траекторию. Игроки на бегу кричали, но Давид ничего не слышал. Вытянув руки, он изготовился к прыжку, еще через секунду мяч зигзагом пролетел мимо последнего защитника и устремился прямо на него. Давид почувствовал, как земля ушла из-под ног. Он летел, и мяч летел – два сгустка энергии двигались навстречу друг другу, какую-то долю секунды казалось, что закон силы тяжести не действует на них. Удар по ладоням, и Давид уже лежал на земле, прижимая мяч к груди, руки зудели от боли, но среди криков и резкого запаха травы он испытал мгновение истинного счастья.
– Господин Малер, ваш сын… не знаю, как бы это сказать. Мне очень жаль, но, похоже, он… гений, – сквозь зубы сообщила учительница.
– Увы, мне это известно, – признался отец, откашлялся и с досадой подтянул галстук. – Но поверьте, мы его не так воспитывали… Мы хотели нормального… Мы хотели…
– Знаю, знаю, – посочувствовала учительница.
В тот же день Давиду удалось поцеловать Сюзанну Ёблих. Они возвращались из школы домой: он шагал рядом с ней, еще грязный после футбола. Через дымку облаков проглядывало солнце, пчелиный гул примешивался к доносившемуся с автобана шуму. Давид остановился, схватил Сюзанну за руку, притянул к себе и впился губами в ее… лицо; их губы не встретились, и он почувствовал только теплую, немного соленую щеку. Через секунду, которая, казалось, длилась целую вечность и была самой длинной в его жизни, Сюзанна оттолкнула его и убежала. Ее босоножки шлепали по мостовой, загорелые руки сверкали. Давид смотрел ей вслед, а потом побрел домой. Дома он тяжело опустился на стул и некоторое время тупо таращился в окно.
Потом взял листок бумаги и нарисовал чертеж конденсатора. В ту ночь он заснул сразу и впервые за долгое время не видел кошмаров.
– Знаешь, что, собственно, никакого времени существовать не может? – спросил он как-то Марселя.
Друг только замотал головой; Давид попробовал объяснить: прошлого нет, так как оно уже прошло; будущего тоже нет, так как оно еще не наступило, а настоящее не имеет протяженности. А как может существовать то, что не имеет протяженности! Так где же время, если нет ни прошлого, ни будущего, ни настоящего? Ну, скажи мне?
– Понятия не имею, – ответил Марсель, – но здесь кроется какой-то подвох.
– Почему?
– Да потому, что оно все равно есть. Можешь разглагольствовать сколько угодно, но оно все равно естъ! Это все мистификация!
Каждый день после обеда Давид корпел над конденсатором большой мощности, но без потери разряда, и постепенно уверенность в том, что он будет работать, крепла. Непонятно по какой причине, но конденсатор прочно и навсегда связался с образом Сюзанны Ёблих, с неудачным поцелуем на полпути к дому, а также с другой более поздней историей, всякий раз воскресавшей в памяти. Эти происшедшие в разные годы события по чистой случайности слились в одно. Девушку из другого воспоминания звали Мария.
Мария Мюллер, от ее фамилии уже тогда не хотелось думать. Был вечер, они решили прогуляться. Пройдя через рощу с покосившимися и сбросившими листву деревьями, вышли на поляну. Давид знал, что поблизости есть фабрика, отравлявшая светлую зелень его первых воспоминаний; все вокруг медленно и незаметно умирало химической смертью. Под предлогом того, что устали, они легли на землю. Свежескошенная трава оказалась жесткой и колючей. В сумерках четко вырисовывались глаза Марии. Она улыбнулась и принялась расстегивать его рубашку, он стал ласкать ее, стараясь не обращать внимания на шум в ушах, рябь перед глазами и отчаянное биение сердца, нашел ее грудь, очень белую и гладкую (и еще подумал: только бы в обморок не упасть!), Мария притянула его к себе, в траве ползали муравьи и валялась сплющенная банка, ремень ослаб, и поляна стала подниматься все выше и выше, он чувствовал, как они все крепче прижимаются друг к другу; и ее белоснежная грудь, ее глаза и колючая трава, муравьи и ее глаза, а потом поляна опустилась и оказалась на прежнем месте, откуда-то появилась бездомная такса и стала их обнюхивать, но она опоздала, все уже кончилось.
Вскоре Мария рассталась с ним, и это было нисколько не удивительно. В тот же самый вечер, когда они возвращались с прогулки, она положила голову к нему на плечо (ее волосы все еще пахли землей), посмотрела на небо и сказала так протяжно и на редкость притворно:
– Сколько звезд! Никто не может их сосчитать!
– Отчего же, – возразил он, – итак, сегодня… – он запрокинул голову и увидел только несколько рассеянных светящихся точек, – …даже пятисот не наберется.
И хотя девушка ничего не ответила и только убрала голову с его плеча, он уточнил:
– Четыреста семьдесят три. Нет, семьдесят две, то был самолет!
Этого она ему не простила.
Вскоре умер отец. Совершенно неожиданно от какой-то болезни с мудреным названием, которая почти не поддавалась распознаванию: никаких болей, но всегда смертельный исход. Давид заметил, что он ни чуточки не расстроился. Просто был озадачен.
Озадачен еще на похоронах. Стояло лето, и пчелы на кладбище жужжали особенно звонко. Приглядевшись, можно было увидеть их, маленькие золотистые точки над могилами. Детский хор пел громко и фальшиво. Давид поднес левую руку к виску и вдруг услышал тиканье часов, тихий ход секунд, услышал, как они зарождаются и исчезают, растворяясь в пустоте. Священник ковырялся в зубах, думая, что на него никто не смотрит. Потом хорал закончился, и осталось только гудение пчел.
Ему в голову пришла одна идея. Но как таковая обозначилась не сразу, сначала в виде простого вопроса. Или, скорее, подозрения или предчувствия; Давид и сам еще толком не знал. Домой он шел молча, с закрытыми глазами, и этого никто не заметил. Он пропустил в школе целую неделю, занимаясь тем, что записывал сверху вниз, аккуратными длинными колонками цифры.
Страхи о том, что теперь и отец будет являться во сне, не оправдались. Как и прежде, его навещала только сестра. Давид спрашивал, сестра отвечала, не сводя с него безжизненных глаз; проснувшись, он не мог вспомнить ни вопросов, ни ответов, и только ее голос еще звучал иногда в ушах. В конце недели было заполнено сто сорок страниц, и стало ясно, что дело намного сложнее и потребует гораздо больше времени, чем он рассчитывал. Поэтому он сложил листы в папку, запер ее в ящике и решил обо всем забыть.
Несмотря на свой вес и очки, которые ему с некоторых пор прописали (без них он чувствовал в глазах легкое болезненное покалывание, и предметы расплывались от яркого света и слез), Давид по-прежнему оставался лучшим вратарем школы. По-прежнему предугадывал направление полета мяча, и накрытое облаками поле с завывающим ветром и криками по-прежнему в нужный момент превращалось в геометрическое пространство, мяч и его собственное тело – в точки этого пространства, а траектории их движения – в соразмерные кривые, стремящиеся к точке пересечения; и только столкновение возвращало все на свои места: трибуны, люди, запахи, звуки, все твердые тела вносились обратно в опустошенный мир.
– Малер, – сказал однажды тренер, – если не похудеешь, в следующем году я не возьму тебя в команду.
– Почему? – спросил Давид. – Я же могу…
– Или ты похудеешь, или вылетишь. Будь ты хоть трижды гений. Мне плевать!
Одним словом, теперь пришлось питаться хлебцами и пить больше молока. Днем урчание в животе не прекращалось, и Давид не знал, что было хуже: болезненная пустота внутри или страх, что другие услышат неприятные раскаты, подавить которые он был не в силах. Давид всегда засыпал с трудом, теперь же это казалось совершенно невозможным. Подушка постоянно лежала неудобно, Давид ворочался с боку на бок, и голод удерживал его в светло-серых сумерках спальни; даже деление миллиардов не помогало. Он вытерпел три недели, и на этом все кончилось.
– Хорошо, – сказала мама, – как-нибудь переживем! Ты останешься толстым. Навсегда. Это не самое страшное!
Теперь она работала в какой-то унылой конторе, надолго уходила по вечерам, слишком сильно красилась и уже готовилась выскочить замуж за большого бледного человека по имени Вёбелинг. Давид ничего не имел против, он редко виделся с матерью, говорить им друг с другом, по сути, было не о чем. Не рассказывать же ей о своих ночных беседах с сестрой. Давид вспоминал, как раньше она подходила к его кровати, когда он просыпался от кошмаров, как пахло от нее кремом и как иногда она старательно и фальшиво пела, чтобы его успокоить. Вспоминал, как однажды сидел у нее на руках, потом у отца, а потом у сестры. Теперь осталась одна мать.
На следующие каникулы семья Марселя взяла его с собой на побережье. Тогда Давид впервые увидел море. Голубую и бесконечную плоскость, закруглявшуюся книзу. Эту кривизну подтверждал каждый корабль на горизонте, исчезая из поля зрения не сразу, а постепенно: сначала нос, а вслед за ним – труба. Низкое гудение ветра заглушало все прочие звуки на пляже.
Давид стоял и не шевелился. Краб, словно маленькая машинка, ощупывал его большой палец. Вода омывала ноги; он сделал шаг, потом еще один, вода поднялась до самых колен. Ярко светило солнце.
Давид слышал равномерное хлюпанье морского прибоя. Видел отбрасываемые волнами блики света. Затягивающуюся у ног ямку. Снял очки и почувствовал на глазах слезы. Только через некоторое время корабли, линия горизонта и кружащие вдалеке чайки приняли свои прежние очертания.
Теперь он знал, что нужно делать дальше. Достать из ящика папку и возобновить расчеты, довести их до конца, какими бы сложными они ни оказались и сколько бы времени на это ни потребовалось. Он повернулся и шаг за шагом побрел обратно на пляж, стараясь разорвать пелену охватившего его оцепенения. Навстречу шорохам, разговорам и прочему шуму. Он с удовольствием бы выбрал другое направление. Пошел бы просто прямо, все дальше и дальше. Но это было невозможно.
Утром следующего дня он очнулся, разбуженный очередным кошмаром, хлестнувшим его словно плеткой. Снова сестра. На дороге, идущей вдоль озера, среди странно искривленных гор. Она показала на цветок, потом сорвала его и протянула Давиду: яркий цветок с длинными сухими листьями, которые как живые обвили его руку. Давид тяжело дышал, он весь взмок, страх постепенно отпускал его. Он сел в кровати, сделал глубокий вдох и посмотрел вниз. По белому одеялу ползла муха. В руке он держал цветок.
Давид закричал, он кричал так, словно был обречен кричать вечно, от этого крика пространство взорвалось, и он опять проснулся в той же самой комнате. Море отбрасывало на стенах прозрачно-синие блики. В маленькой вазе стояли почти увядшие гвоздики. На ночном столике – пустой стакан, рядом – новая книга Валентинова «Правила и вычисления». Руки Давида были пусты, постель разворочена, подушка выглядела так, будто по ней долго колотили. Давид дрожал всем телом. Теперь все казалось предельно ясным: это было предупреждение.
После каникул тренер выставил его из команды. Теперь появилось больше времени для работы. Давид испещрял числами страницу за страницей, выводил черными чернилами тонкие значки. В школе он успевал; совершенно неожиданно за конденсатор ему присудили Молодежную премию в области естествознания. Церемонию вручения в Женеве показывали в вечерних новостях, и в течение нескольких секунд можно было видеть, как Давид на плохом французском читает благодарственную речь по дрожавшей в руках бумажке. Переданный ему кубок имел форму продолговатого четырехкрылого насекомого; Давид спрятал его в шкаф и больше никогда оттуда не доставал. А на дверцу шкафа приклеил картинку, вырезанную из журнала: Борис Валентинов во фраке, в легком поклоне, в руке бархатистая папка синего цвета, перед ним – скучающая улыбка шведского короля.
Однажды на спортплощадке, где его место было теперь только среди зрителей, какой-то широкоплечий парень отвесил шуточку по поводу его выступления по телевизору. Давид хладнокровно посмотрел на обидчика и решил, что, к сожалению, это сделать придется. Мысленно зафиксировал нос противника, отметив самый центр, сжал кулак, поднял руку, прицелился и ударил прямо в точку. Было ужасно больно. К его удивлению – ничего не произошло. Парень по-прежнему стоял на месте и все еще лыбился, только улыбка его застыла… а потом медленно начала спадать. Давид ударил еще раз, под тем же углом, в ту же точку. Парень сделал шаг назад, две тонкие струйки крови показались у него под носом и потекли по губам к подбородку, где соединились в круглую, набухающую каплю. «Может, дать деру», – подумал Давид. Но парень повернулся, сплюнул на землю что-то красное и поплелся прочь, еле волоча ноги и прикладывая к лицу разом покрасневший платок. Рука нестерпимо болела. Мать отправила Давида к врачу: никакого перелома, но дезинфицирующий укол ему таки сделали. Это было унизительно, бессмысленно и в высшей степени неприятно.
А потом все зашло слишком далеко: Давид выдержал выпускные экзамены, получил отлично, дал Марселю списать. Университеты, среди которых оказались даже американские и английские, забросали его, «ученого и лауреата», трогательными письмами. Но прежде чем Давид принял решение, они с Марселем отправились в Африку. Нашли дешевый рейс, сели в самолет, приземлились, взяли напрокат джип и укатили в пустыню.
– Какого черта мы здесь делаем? – спросил Давид.
– Мы это делаем потому, что не сделаем больше никогда, потому что это на нас не похоже и потому что отныне можем рассказывать, что мы это сделали. Достаточно?
– Да, – ответил Давид, – вполне.
Пустыню они так и не нашли. Только спустя некоторое время сообразили, что уже давно находились в ней: никакого песка, одна красная галька. И теплый, неподвижный сухой воздух, и ничего, что привело бы его в движение; высоко в небе парила одинокая птица, описывая неправильные круги.
– Ну и что дальше? – спросил Марсель. – Поедешь в Гарвард?
– Нет.
– А куда же?
– Никуда. Я остаюсь.
– Ты с ума сошел? – воскликнул Марсель. – Да такому, как ты, все дороги открыты, почему именно…
– Я не должен выделяться.
– Что?
– Вот смотри. Если я не буду обращать на себя внимание, если плюну на карьеру, все равно на какую, если жизнь моя, все равно где, будет ничем не примечательна…
– Что тогда?
– Тогда, – сказал Давид, – у меня, возможно, появится шанс.
Машина остановилась. Воздух вокруг них зарябил. Небо казалось очень высоким. Оттуда доносилось гудение самолета. Марсель наклонился к рулю и сбоку посмотрел на Давида.
– Ты действительно хочешь жить как человек? Или как все?
– Да, – ответил Давид. – Как человек и как все. Поезжай дальше!
Марсель запустил двигатель. Равнина пришла в движение и поплыла сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. Марсель что-то сказал.
– Что ты сказал?
– Я спросил, почему? От кого ты скрываешься?
Давид откинулся назад. Останавливая взгляд на линии горизонта или на любой удаленной точке, он испытывал ощущение полного покоя: нигде ничего не менялось, нигде, насколько хватало глаз.
– Меня дважды предупреждали.
К вечеру быстро стемнело и сильно похолодало. Потом наступила кромешная тьма, в какую они еще никогда не попадали. Звезды, по словам Давида, примерно десять тысяч, светили ярче, чем когда-либо, и оседали на небе светящимися пылинками. Давид запрокинул голову, – он дрожал от холода и чувствовал боли в затылке, – постепенно из звезд складывался рисунок, потом еще один и еще…
– Но это, – сказал Давид, – это еще ничего не значит, простая случайность. Все просто случайно. Время все сгладит.
На следующее утро он не мог дышать через нос, ко всему прочему болело горло. Марсель беспомощно глядел в карту, цокал языком, качал головой и бормотал что-то невразумительное. Несколько часов они проплутали по жаре.
Давид чувствовал, как поднималась температура, как тепло внутри и тепло вокруг смешивались, создавая ощущение нереальности, окрашенное в оранжевые тона. «Наверное, мне все это снится», – подумал он; но когда открыл глаза, перед ним снова предстала невыносимая реальность пустыни, и осознание этой реальности болезненно сказывалось на его состоянии. Давид закрыл глаза и остался наедине с подступающей тошнотой и с числами, принимавшими все более угрожающие размеры и расползавшимися в голове. Бензин был почти на исходе, когда им повстречался автомобиль с тремя приветливыми англичанами, которые дали им горючего и до следующего города ехали впереди. Только через две недели Давид справился с воспалением легких, и они могли лететь домой.
– Возможно, ты прав, – сказал Марсель, поворачивая голову в сторону круглого окошка, за которым складывались лучезарные клубы облаков, – может, таким людям, как мы, и вправду лучше оставаться дома!
– Да, – согласился Давид, – может быть.
Он на редкость хорошо себя чувствовал. Впервые в жизни немного похудел, благодаря высокой температуре. Некоторые проблемы можно устранить, только приняв слишком нелепые, на первый взгляд даже абсурдные решения, до которых человек в здравом уме никогда бы не додумался, но которые в действительности – а все сводилось именно к ней – оказывались единственно верными. Давида охватило такое чувство, будто в течение последних двух недель, безнадежно изгладившихся из памяти, он работал не покладая рук. Будто в полном его распоряжении находились все лазейки, связи, пути, снова ставшие теперь недоступными.
– Наверное, – задумчиво протянул он, – мне следовало родиться психом.
– Вот по поводу этого могу тебя успокоить. Ты и так псих.