Книга: Годины
Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ О, жизнь…
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ Волга

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
У счастливых

— Мама! Я больше не могу. Хочу видеть Ниночку и Юрку!..
— Но Алешенька… — Елена Васильевна не находила слов, она боялась того, с чем мог встретиться Алеша в благополучном доме Кобликовых.
— Но Алешенька, — говорила, волнуясь, Елена Васильевна. — Юра и Нина давно уже вместе. И живут счастливо. Тебе будет очень больно видеть то, что вернуть невозможно…
— Хочу видеть счастливых, мама!
Алеша стоял, опираясь на костыли, упрямо наклонив голову, и Елена Васильевна поняла, что остановить сына не в ее силах.
Собирался Алеша долго. Облачился в офицерский китель и брюки, пошитые специально для него из когда-то недосягаемого полковничьего бостона, добытого с помощью пожилого госпитального интенданта, сочувствовавшего его молодости и тяжелой судьбе, прикрепил даже ордена. Но постоял у окна, вообразил, как предстанет перед взглядами тех, к кому незвано стремился, и содрал с себя весь парад. Надел единственный свой костюм, в котором когда-то счастливо танцевал в ДК с Ниночкой, Леной Шабановой, с удивительной, памятной ему до сих пор Зойкой, костюм, непостижимыми жертвами сохраненный Еленой Васильевной, и, больше не давая себе думать о том, во что он одет и как выглядит, с решительностью прошагал через кухню, мимо поникшей у плиты матери, прошел на крыльцо, где его поджидала лошадь.
1
В тихой улочке, зеленеющей нетронутой гусиной травкой, Алеша придержал лошадь, пустил ее шагом и, пока телега катилась по мягкой сухой колее мимо сплошных дощатых заборов и высоких деревянных тротуаров, уже ни о чем не думал и даже как будто не волновался.
Лошадь он привязал вожжами к одной из двух старинных тумб, врытых при въезде во двор, отпустил чересседельник, разнуздал; из телеги перетащил, зажимая под локтем, охапку сена, положил перед мордой мерина, благодарно тронувшего его руку теплыми губами. Он не то чтобы хотел отодвинуть минуту встречи с людьми, в которых было его прошлое; просто он старался заботой о живом, послушном ему существе утвердить себя в том ощущении, что что бы ни случилось там, за воротами, в которые сейчас он войдет, сама жизнь, пусть малое, но его участие в ней, останутся при нем.
Все же когда он повернул тяжелое кольцо на воротах и железная накладка звякнула, освобождая ход калитке, когда, подпирая себя костылем и помогая палкой, он медленно двинулся через просторный двор к крыльцу, грудь ему стеснило, он даже остановился, вытер проступивший пот.
Первой на его пути оказалась Дора Павловна. С крыльца она спускалась навстречу, заметив, видимо, из окна, и смотрела на его с каким-то неприятным ему удивлением, как будто старалась понять причину его появления.
— Здравствуйте, Алеша, — сказала она, пожимая его напряженную руку. — Как вы решились на такой путь?.. Я слышала о вас. Но, признаться, не ожидала. Что же, проходите. Юрочка и Нина дома.
В просторной кухне Дора Павловна указала на лавку у окна, по-деревенски длинную и широкую, сказала сдержанно:
— Посидите пока тут. Нина должна привести себя в порядок.
Алеша с волнующим его чувством узнавания опустился на лавку, с любопытством оглядел кухонный стол с когда-то зелененькой в клеточку, теперь стертой до серости, казалось, навечно прилипшей к столешнице клеенкой. За этим столом сиживали они бок о бок с Юрочкой, грызли с аппетитом огурцы, запивая их, по его рецепту, молоком. За этим столом Дора Павловна поила их чаем и он внимал ее строгим речам, боясь звякнуть ложечкой о чашку, поднять глаза и возразить, хотя и в то робкое время в чем-то не соглашался с ней.
Из-за прикрытой двери доносились звуки возни и шепот.
Алеша покосился на дверь, заметил между русской печью и стеной что-то вроде широких спальных нар, наполовину задернутых ситцевой занавеской, которых прежде здесь не было, две замятые подушки на них, скомканное, отброшенное, видимо в поспешности, одеяло, догадался, что этот уединенный угол Дора Павловна отвела молодым, и жаркая сухость в горле перехватила ему дыхание. В оторопи он попытался сунуть костыль и палку в дальний от окна темный угол, чтобы Ниночка не вдруг заметила его нынешние деревянные опоры, но понял тщету своих усилий, нахмурился, оставил костыль в руках.
Дора Павловна, стоя у плиты, проследила за движением его рук, сказала, не пытаясь даже смягчить жестокий смысл своих слов:
— Ничего не поделаешь, Алеша. Надо уметь мужественно переносить эгоизм чужого счастья. Счастливые, к сожалению, не думают о других и всеми силами отвоевывают для любви не только медовый месяц. — Удерживая на нем взгляд своих темных строгих глаз, договорила: — Надеюсь, теперь вы понимаете мои нынешние материнские заботы?
Да, Дору Павловну он уже понял. Он еще не видел Нину, слова не сказал Юрочке, а Дора Павловна уже внушала ему, что в этом доме он только гость и никаких надежд на возврат былых близких отношений между ним и завязавшейся молодой семьей быть у него не должно. Молча, с какой-то даже усмешливостью наблюдал он, как Дора Павловна ходила по кухне, в нетерпении мяла пальцами ладони. Ему казалось, она не находит слов, приличествующих их встрече, но желания помочь ей в ее затруднении у него не было.
Дора Павловна направилась к двери комнаты, в которой все еще слышались шепот и суета, возвышая голос, сказала:
— У меня нет времени! — Потом пожаловалась не то себе, не то Алеше: — Как дети! Все еще дети…
Она подошла к холодной печи, сняла с керосинки, стоявшей на плите, тихо шумевший чайник, задула огонь. Запахом копоти напахнуло на Алешу, и по каким-то непостижимым законам памяти он вдруг увидел зачерненные пожаром стены полуразрушенного завода, где все они, плененные солдаты и командиры, ждали своей участи, грязный бетонный пол, в углу прислоненного к стене дядю Мишу с раскинутыми босыми ногами, и услышал полубезумный зов: «Алеша!..» — и захлебывающийся от торопливости и слабости, его голос. В мгновенном виденье все это вдруг оказалось здесь, у холодной печи, рядом с Дорой Павловной, и Алеша даже замер, даже холод почувствовал в висках от отчетливости того, что увидел. Самого главного Дора Павловна могла и не знать, она могла не знать, что дядя Миша жив, что он в Ленинграде, что письмо об этом невероятном событии уже лежит в маминой резной шкатулке, вместе с его фронтовыми письмами!.. То, что явилось из памяти Алеши, было так близко этому дому, что, еще не поборов волнения, он неожиданно для себя спросил:
— Дора Павловна, скажите, Юрочка так ничего и не узнал о своем отце?..
— Что? Что вы сказали?! — Дора Павловна подходила, вглядываясь ему в глаза настороженным взглядом.
— Вы что-то знаете? — спросила она тихо, так тихо, что он понял ее скорее по движению губ.
Алеше стало не по себе, вторгаться с чужими тайнами в чужую жизнь он не имел права. И, отвечая настороженному взгляду Доры Павловны, отрицательно покачал головой.
Дора Павловна медленными шагами дошла до порога, повернулась, еще раз внимательно взглянула на Алешу.
— Что же, все может быть, — сказала она рассеянно. — Порой мы излишне чувствительны к своему прошлому. Мы почему-то забываем непреложный закон бытия: у каждого есть только одна реальность — реальность настоящего… — Она молча прошла несколько шагов, воскликнула: — Нет, это невероятно! Даже думать об этом глупо. Разумеется, глупо! — Она с трудом одолевала раздражающую ее мысль. — Нет, так можно дойти и до мистики! — Дора Павловна взяла себя в руки. Смягчая взгляд, посмотрела на Алешу, как будто только теперь по-настоящему увидела его.
— Простите, Алеша, — сказала она, усталым движением руки оглаживая лоб и глаза. — Я все о себе. Но за вашими плечами своя нелегкая жизнь. Вернуться без ног… Это же страшно!.. Если бы Юрочка…
Алеша видел, как Дора Павловна побледнела. Он, сжал губы, протестующе повел головой, стараясь остановить напрасный разговор. Дора Павловна, кажется, его поняла. Некоторое время ходила молча, сделала движение к двери, поторопить молодых, но раздумала. Подошла к столу, оперлась о край, спросила, устремив взгляд в окно:
— Скажите, Алеша, приходилось ли лично вам проявлять на фронте жестокость?
Алеша удивленно взглянул на Дору Павловну. Нет, Юрочкина мать, кажется, не изменилась, по-прежнему она жила в своем довоенном мире. Он пожал плечами, ответил угрюмо:
— Война, Дора Павловна, сама по себе, в любых проявлениях — жестокость.
— Прекрасно сказано! — Дора Павловна смотрела на него с новым для нее чувством одобрения. — Надеюсь, вы знаете, что война определяется как продолжение политики? Иными средствами, но — продолжение?.. Если жестокость признается в войне, то справедлива она и в политике?.. А значит, и в жизни?.. Нет ли в нашей жизни постоянного, не всеми видимого фронта? Не должен ли каждый из нас и в мирной жизни оставаться солдатам? Вы не согласны с подобным утверждением?..
Алеша с трудом высвобождался из-под властной, подавляющей логики Доры Павловны. Опять Дора Павловна возвращалась к своей как будто преследующей мысли. Он помнил, он хорошо помнил, как в один из дней еще мирной жизни, в этом доме и, кажется, за этим же столом она говорила им с Юрочкой о борьбе и праве на жестокость. «Да, мир Доры Павловны все тот же, — думал Алеша, крепче охватывая костыль, вжимаясь щекой в деревянную его шершавость. — Как хочется ей подтвердить свой житейский принцип опытом солдата, вернувшегося с войны! Не хочет, не может она понять, что жестокость в жизни не то же самое, что жестокость в войне…»
Алеше казалось, что Дору Павловну он понял, и, смягчая свое несогласие, осторожно ответил:
— Жестокость к врагу я признаю, Дора Павловна. Но бороться со злом — это бороться не с человеком, а за доброе в человеке…
— Вы так думаете? — Глаза Доры Павловны сузились, крылья аккуратного прямого носа напряглись, все ее холодной красоты лицо сделалось похожим на лицо прицеливающегося и уже готового выстрелить человека. — Почему же на войне убивали людей, а не зло в людях?! — Взгляд Доры Павловны был по-прежнему устремлен в окно, на какую-то одной ей видимую точку в пространстве над соседними домами.
Дора Павловна была сосредоточена на себе, на своих, беспокоящих ее мыслях, но Алеша чувствовал, что этой властной женщине все-таки не все равно, что ответит он. Он хотел объяснить Доре Павловне, что война не решает вопросов самой жизни, что в войне они лишь отстаивали право жить по своим законам, что теперь, после войны, они снова оказались перед жизнью, и каждому теперь снова думать, как жить, и мучиться вопросами добра, справедливости и человеческого счастья, но объяснить он не успел, — дверь от решительного толчка Юрочкиной руки распахнулась, и в кухню с приготовленной радостно-невинной улыбкой, клоня к плечу голову, вошла в сопровождении сияющего Юрочки Нина.
2
— Ну, Алеша, что же ты молчишь?! Ну, рассказывай, как ты жил, что было у тебя в эти невеселые годы?.. — Ниночка по девичьей своей привычке морщила нос, приподнимала брови, старательно моргала ресницами, обадривала его улыбкой. А Алеша, будто окаменев, смотрел затуманенными глазами и повторял про себя одну-единственную фразу, которая почему-то именно сейчас явилась к нему из его школьных дневников: «Дивно хороши у Ниночки волосы!.. Дивно хороши у Ниночки волосы!..» — и слова эти как будто вырывали его из годин войны и смыкали прошлое с настоящим. Ниночка сидела почти рядом, разделял их только угол стола. Вытянутой руки хватило бы, чтобы дотронуться до ее волос, нежной шеи, как делал он когда-то, робкими прикосновениями выражая то, что не умел, что всегда стеснялся высказать словами. Он видел в одном из завитков ее волос, по-новому подколотых над правым ухом, застрявший там крохотный обрывочек газеты. Ниночка, наверное, тоже, как делали это девчонки из санвзвода, накручивала волосы на газетные жгутики, и была, наверное, в этих жгутиках, когда он подъехал к дому, и, в спешке раскручивая, расчесывая волосы, не заметила этого малого обрывочка. Будь это в прошлом, он протянул бы руку, виноватясь улыбкой, убрал бы из ее волос этот трогательный след ее забот, и, наверное, они бы вместе посмеялись, счастливые своей доверчивостью друг к другу. Но прошлого не было. Была только память о прошлом. И разделял их не угол стола. Рядом был Юрочка, ее муж, и вынуть соринку из Ниночкиных волос было его правом. Он мог встать, подойти к Ниночке, прижаться щекой к ее волосам, мог обнять, мог даже поцеловать!.. Он все мог, этот счастливчик Юрочка! Нет, не углом старинного массивного стола Алеша был отделен от Ниночки. Людей разделяют не вещи. Не стены домов. Не пространства земли и неба. Людей разделяют условности. И если человек принимает их и следует им — они крепче стен, неодолимее расстояний!..
— Ну, не молчи, Алеша! Ну, расскажи, как ты воевал?! — Ниночка в старании расшевелить его протянула к нему руку, но не дотронулась, — под быстрым взглядом Юрочки вскинула локти, поправила волосы.
— Ну, Алеша!..
Юрочка, навалившись боком на стол, наблюдал Алешу с каким-то притаенным любопытством. Был он в том особенном состоянии, в котором обычно бывают молодые мужья в счастливо начавшихся супружеских отношениях. Какая-то не свойственная ему медлительность, какая-то даже леность проглядывала в его движениях, когда он пододвигал себе стул, или садился, или, подперев голову рукой, не глядя, перелистывал страницы лежащей на столе книги. Время от времени, по какому-то неясному побуждению, он поднимал свои лучистые глаза, смотрел на Алешу, как будто издали, из прошлых лет, и можно было уловить в его взгляде снисходительность удачливо устроившегося в жизни человека.
С тех пор как Дора Павловна ушла, сославшись на дела, и Алеша с лицом, жарким от напряжения и стыда за свою неуклюжесть, сделал свои мучительные под взглядом Ниночки шаги из кухни в эту комнату и сел, засунув костыль и палку под стол, Юрочка как будто совершенно успокоился за исход случившейся встречи и предоставил ему полную свободу обозревать свою бывшую любовь. Ниночка, со своей стороны, как ни занята была старанием молодой хозяйки перед гостем, чутко следила за настроением своего мужа, с готовностью, с каким-то даже заискиванием отвечала на его взгляды, укоряла и успокаивала выражением своих глаз.
Алеша понимал весь их бессловесный разговор, чувствовал свою ненужность в этом доме и все-таки сидел и в каком-то упрямстве, склонив голову к стиснутым на столе рукам. Ниночка наконец не выдержала, дотронулась пальцами до его руки.
— Ну, не молчи же, Алеша! Расскажи нам, как было там, на войне… — В близких глазах Ниночки, за натянутой улыбкой, он увидел растерянность, почти смятение человека, не знающего, как держать себя с ним, трудным для нее гостем, и, жалея ее в ее старании, проговорил почему-то хриплым голосом:
— Давайте лучше говорить о жизни. Хотя и на войне не только смерть. И там жили… — он хотел сказать: «И даже любили…» — и не сказал: как-то не вместилось это слово в дом, в котором он сейчас был.
Ниночка заморгала в новом для себя затруднении понять его, спросила быстро и невпопад:
— И тебе не пришлось никого убить?
Алеша пожал плечами:
— Я ведь раненых спасал.
— Но у тебя, я слышала, ордена?! За что?!
— Наверное, за то, что хорошо спасал!.. — Алеша неожиданно для себя рассмеялся. Помедлив и взглянув на Юрочку, засмеялась и Ниночка.
— Ты, оказывается, шутить научился! — сказала она, в ответном смехе освобождаясь от мучившего ее напряжения. — А я вот даже не знала, как с тобой говорить! — успокаиваясь, она почти неуловимо обласкала его благодарным взглядом, повернулась к Юрочке, оживленно спросила:
— А помнишь, Юр, как вы с Алешей бежали на районном кроссе тысячеметровку? Мне так хотелось, чтобы на финиш вы пришли вместе. Грудь в грудь. Честное слово!.. Алеша на секунду тебя опередил. И было это двадцать второго июня, когда война уже началась. Странно, правда? Война уже шла, а у нас соревнования, праздник. Люди нарядные, веселые. И вы оба такие красивые, сильные!..
Алеша не понял, что заставило Ниночку вспомнить именно тот день. Для кого она вспоминала: для себя, для него, для Юрочки? Как ни старался Юрочка быть благородным в проявлении своих чувств к Алеше, торжество удачника, теперь уже окончательно взявшего верх над давним своим соперником, нет-нет да прорывалось в его лучистом взгляде. Алеша угадывал это его торжество и не осуждал его: что поделаешь, если война стала ему, Юрочке, помощницей!..
Но день своего торжества он помнил. И с такой силой отчетливости, что даже дыхание у него сбилось, как в минуты уже завершенного бега. Победную секунду он вырвал у Юрочки не по случаю. Два месяца ежедневного бега по лесным необустроенным просекам, в любую погоду, с желанием и вопреки желанию, с убежденностью в своей победе и в дни отчаяния и безверия, — все вобрала та победная его секунда. Была в ней и память о поражении в зимнем кроссе, и сочувственные советы Васи Обухова, и робкие, ободряющие слова Витьки Гужавина, и тревога мамы, обеспокоенной нагрузками на его сердце, и даже Ниночкину иронию. Да, и Ниночкину иронию, хотя к тому времени их влечение друг к другу достигло, казалось, совершенной взаимности. Но именно тогда сказала она ему: «Все-таки напрасно ты стараешься. Знаешь, какие сильные и славные парни пытались обойти Юрку? А он как был, так и ходит в чемпионах!..» Он промолчал, хотя готов был завыть от обиды — Ниночка не верила в него! Но в солнечный жаркий полдень, при праздничном шумном стечении едва ли не всех жителей городка, он все-таки обошел непобедимого Юрку!
Юрка шел ведущим всю тысячеметровку и первым выметнулся из лесного оврага на открытую взорам людей луговину. Алеша бежал вторым, в каких-то трех-пяти шагах от Юрки, и все время чувствовал, что может бежать быстрее. И тут, на луговине, на финишной прямой, приказал себе: «Пора!» и вложил в движение ног всю накопленную тренировками силу. Секунду, другую они шли плечо в плечо; боковым зрением, странным для тех напряженных мгновений, он видел, как расширились в изумлении и отчаянье глаза Юрки, как бешено заработали его быстрые руки, и тут же все медленно ушло назад — протянутая по финишу лента повисла на его, Алешиной, груди, как будто стиснутой от бега непереносимо трудным дыханием. Да, случилось это 22 июня 1941 года, и победа эта опять не стала его, Алешиным торжеством: через какой-то час-два все они узнали о войне и ценности их собственной жизни сделались ничтожно малыми в сравнении с общей бедой и общим долгом, к которому все они тут же почувствовали себя причастными.
Ему всегда все давалось трудно. Каждая победа над слабостью своего характера или обстоятельствами жизни, осуществление даже малой, самой близкой мечты, — все давалось ему в упорном напряжении сил. Он не знал, почему всегда так требовательно взыскивает с него жизнь. Но видел, что у друга его юности, при всех его житейских обидах, все складывалось много удачливее и как будто без собственных его усилий. Вот и ту трудную его победу над Юрочкой затушевала война. И та же война вернула Юрочке Нину, и семейное его счастье устроилось как бы само собой!..
Счастливчик Юрочка! Плывет как парусник, и ветер все время в паруса!..
А была в той довоенной поре возможность и его, Алешкиного, счастья! Ведь Ниночка в ту пору выбрала его, а не Юрку…
Он помнил, как однажды все трое сошлись они на вечерней безлюдной улице. С Ниночкой они уже встречались, и Ниночка полупризнавалась ему в своих чувствах, посмеивалась над Юркой, давая понять ему, Алеше, что Юрка для нее — не серьезно, он просто так, не больше как развлечение в ее в общем-то затворнической жизни.
Объясниться с Юрочкой, как на том настаивал Алеша, она, однако, не торопилась и с обижающей Алешу неуступчивостью заботилась о том, чтобы никакие чужие глаза не могли увидеть их вместе. До времени Алеша мирился с ее осторожностью. Но когда однажды они встретились в кино и, как незнакомые, просидели весь сеанс и порознь вышли в толпе на еще светлую улицу и Ниночка, озабоченно склонив к плечу голову, как всегда быстро пошла вперед, предоставляя ему право следовать за собой в отдалении, Алеша не выдержал оскорбительной, ненужной, по его мнению, театральности. Он догнал Ниночку и, как будто отстранив ее и себя от любопытствующих взглядов бывших на улице людей, взял ее под руку. Он видел жаркий всполох испуганных ее чувств, ее изменившееся лицо, чувствовал протестующие ее движения, но только крепче прижимал к себе ее руку, заставил пройти рядом с собой весь путь до ее дома. Он шел с достоинством отчаяния и обреченно думал, что прощения за дерзость ему не будет. А Ниночка, едва они укрылись в безлюдности знакомого парка, тут же обласкала его лукаво-восхищенным взглядом и поцеловала, награждая за мужество.
И вот наконец случилось: все трое оказались друг перед другом. Юрочка только что вернулся с тренировок и предстал перед ними в каком-то взлохмаченном, угрюмо-сияющем виде: губы — в улыбке, настороженный взгляд нацелен в Алешу: он что-то уже знал и настроен был не по-доброму.
Ниночка радостно возбудилась присутствием Юрочки и всю дорогу старательно расшевеливала его угрюмость. Она крепко держала обоих под руки, обоих одаривала милыми своими улыбками, успокаивала хорошими словами. Но чем ближе подходили они к дому Ниночки, тем все ощутимее росло напряжение всех троих. Каждый вел себя по праву своих чувств, и каждый сознавал, что выходят они, все трое, на тот перекресток, где не просто расстаются, — где решаются судьбы. И когда у калитки парковой ограды Юрочка молча отцепил его руку от Ниночкиной руки и, встав между ними, с полупоклоном холодно сказал: «Спасибо за компанию. Дальше обойдемся без провожатых» — и, полуобняв Ниночку, повел ее к калитке, Алеша вдруг до отчаянной ясности понял, что Ниночке, по сути, все равно с кем из них идти!..
Давило виски. Бешено стучало сердце. Он не помнил, как очутился в калитке. Загородил собой проход, молча стоял и смотрел в глаза Нине. Он ждал, что она вспомнит о том, что говорила ему в тени лип, что были за его спиной. В слабом свете уличной лампочки, светившей с высоты столба, он видел, как в досаде поджались губы на затененном ее лице, взгляд в беспокойстве перекинулся с его лица на Юрочку.
— Мальчики! Отношения будем выяснять потом! — сказала она. С милой улыбкой повернулась к Алеше, взяла за отвороты пиджака, потянула на себя, как будто собиралась его поцеловать, прошептала:
— Ты иди! Я сама поговорю с ним…
Алеша покачал головой.
— Решать будем сейчас, — сказал он твердо, не узнавая себя в проявленной решимости.
Ниночка как-то загнанно взглянула на него, подошла к Юрочке, уперла ему в грудь, ниже распахнутого ворота любимой им розовой рубашки апаш, сжатые в кулачки руки.
— Ты должен уйти, Юрка, — сказала она внятно и тут же просительно добавила: — Ну, пожалуйста!..
Юрочка не пошевелился.
— Уйдет он! — сказал он глухо.
Ниночка опять подошла к Алеше.
— Ну, Алеша, ну прошу тебя! Я сама ему все объясню!..
Он не уступал. Он знал свои чувства, верил в свою любовь. Выбор между ним и Юркой делала она, Ниночка, и чтобы облегчить ей этот выбор, он сказал тихо и твердо, зная, что поступит именно так:
— Если ты скажешь, чтобы ушел я, я — уйду…
Ниночка в мольбе прижала к груди руки:
— Юрка! Ну, можешь ты уйти!..
Юрочка стоял неподвижно, как парковая статуя, розовея распахнутой на груди рубашкой, пальцем он указал на Алешу:
— Уйдет он!
И тогда Ниночка крикнула в отчаянье:
— Уходите вы оба! — и, закрыв лицо руками, заплакала.
Алеша подошел, осторожно взял ее за плечи, провел в калитку, снова загородил собой проход. Юрочка попытался оттолкнуть его плечом, но Алеша стоял крепко, охватив столбики руками. Он был выше Юрочки на голову, и хотя силой они никогда не мерились, он знал, что в силе ему не уступит.
Ниночка дошла до дома, оба они услышали, как осторожно притворилась знакомая им обоим дверь. С ревнивой настороженностью следя друг за другом, они вместе пошли от калитки. Алеша не был совершенно уверен в своей победе, Юрочка не был убежден в своем поражении. В возбуждении они всю ночь бродили по пустынным улицам городка, в непонятной откровенности изливали друг другу души. Только когда разгорелась заря и солнце пробилось красными пятнами сквозь заволжские леса, Юрочка, дрожа от прохлады и нервного напряжения, сказал:
— Ладно, чудик. Спать пойдем к тебе. Домой не могу…
Устроились они на одной кровати, в крохотной комнатушке деревянного домика на окраинной улочке, которую для Алеши снимал отец на время весеннего половодья, когда разлив Волги отрезал поселок и Семигорье от городка и школы. Алеша как-то умудрился заснуть и проснулся уже в разгаре дня. Юрочка лежал на боку, подпирая голову рукой, смотрел в упор, внимательно и недобро. Алеша виновато улыбнулся, хотел подняться, Юрочка движением руки остановил.
— Лежи! — сказал он, продолжая его разглядывать. Спросил мрачно: — Как это ты не побоялся положить меня рядом? Я же мог задушить тебя!
Алеша попытался перевести разговор в шутку:
— Не задушил же!
— Не задушил. Не могу решить, кто из вас мне нужнее: ты или Нинка. — Он сказал это взвешенно, серьезно, и на минуту Алеше стало страшно за Юрку, за спокойную его рассудительность после ночи потрясений и потерь…
Ниночка выбрала его, Алешу. И как ни часто встречались они в последний перед войной месяц, как ни щедры были их ласки, как в покорности ни льнула к нему Ниночка, он не смел и помыслить обидеть ее грубым мужским желанием. Свята была для него Ниночка, и святость ее он оберегал всей силой своих убеждений, которые к тому времени у него уже сложились.
А Ниночка? Что она? Чем жила ее душа в те, казалось ему, счастливые дни?
Он как будто слышал ее голос и слова из той, последней их ночи перед уходом его на войну. «Прощай, мой милый рыцарь!» — сказала ему Ниночка печально и чуточку раздраженно и, как казалось ему теперь, с едва уловимым вздохом облегчения. «А был ли тот вздох облегчения? — думал Алеша, глядя на что-то говорившую Ниночку и не слыша ее. — Уж не придумал ли я его теперь от обиды, от горечи, от вида чужого счастья?.. Но «милый рыцарь» был. Были и слова Юрочки: «Ты уезжаешь, а Ниночка остается!» Он подарил эти отяжеляющие сомнением душу слова ему в неведомость военной дороги, и жестокий смысл тех слов, которым тогда он не поверил, был теперь в яви перед ним.
Какого труда стоило ему вырвать у Юрочки секунду, одну только секунду, миг на беговой дорожке! И как легко досталось счастье Юрочке — само легло в раскрытые руки!.. «Ну что же, ну что же, — думал Алеша, стараясь не выдать смятение от пробужденных памятью чувств. — Свое прошлое я прожил, чужое счастье, как того хотел, увидел. Остается мне… Что остается мне?..»
Жужжание мухи, с упрямым пристукиванием бившейся на стекле окна, привлекло их внимание. Юрочка повернул голову, смотрел, еще не находя в себе желания подняться. Настежь раскрытое окно было рядом. Но муха исступленно елозила по стеклу в квадрате рамы, стараясь пробиться на волю. Юрочка все-таки приподнялся, хлопнул книгой по окну. Оглушенная муха некоторое время неподвижно лежала на подоконнике, потом, топорща смятое крыло, перебежала на раму, снова полезла вверх. Юрочка отложил книгу. Он не хотел пачкать рук, взял с полки старое бритвенное лезвие, аккуратно приставил, перерезал муху пополам. Обе ее половинки упали на выступ рамы. Юрочка, брезгливо морщась, бросил лезвие на подоконник, хотел отойти, но увидел, как половина мухи, где была голова и лапки, вдруг зашевелилась, с любопытством стал глядеть. Половина мухи с тем же упрямством ползла по стеклу вверх. Время от времени останавливаясь, будто цепенела от напряжения, потом переставляла вперед одну, другую лапки, подтягивала Вверх половину своего тела, снова цеплялась лапками и ползла, все ползла вверх по освещенному снаружи стеклу. Где-то на половине своего невероятного пути муха остановилась, задрожали ее крылья, последним напряжением сдвинула она вперед ноги и сорвалась, упала замертво на подоконник.
Юрочка удивленно присвистнул.
— Смотри-ка, — сказал он, — тоже за жизнь цепляется! — Он нацелился пальцем, сощелкнул остатки мухи на пол..
Ничего особенного не было в том, что сказал и сделал Юрочка. Но в мухе, разрезанной пополам, в ее исступленном упорстве, с каким она ползла по освещенному снаружи стеклу, как будто что-то было от Алешиной судьбы, и Алеше сделалось не по себе. Наверное, взгляд его выдал: он заметил, как Ниночка, пожав плечом, переглянулась с Юрочкой. И тут же, упрекая, обиженно сказала Алеше:
— Ты совсем не слушаешь меня! — Приподнялась, посмотрела в зеркало, поправила волосы.
3
Юрочка отошел от окна, будто в затруднении, потер шею, сказал:
— Ну, вы тут воркуйте. Я пойду покурю! — он вытянул из пачки, лежащей на подоконнике, папиросу, похлопал по карману брюк, проверяя, на месте ли зажигалка, пролез боком между столом и стульями, вышел в кухню. Ниночка проводила его внимательным взглядом, когда входная дверь прихлопнулась, сказала в неодобрении:
— Курить начал! — она слабо улыбнулась, приглашая Алешу разделить ее иронию; Алеша промолчал. Ниночка сделала скорбное лицо.
— Мы ведь скоро уезжаем! — сказала она. — Дора Павловна задержала нас до осени. А институт уже в Брянске… Так что мы в ожидании и нетерпении. Ты-то полсвета объездил! А я ведь нигде не была.. Жила, как рыбка в аквариуме!.. А ты не хотел бы поступить в наш институт?! Ты же любил лес? А что, Алеша?! Вот была бы прелесть!.. — Бледные ее щеки закраснели, повлажнели глаза. Она наклонила голову так, что волосы легли на плечо, заглядывая сбоку ему в глаза, как любила делать это в школьные времена, спросила:
— Ты не забыл? Ты все помнишь?!
Алеша почувствовал маленькую, почти невесомую ладонь на своей тугой от постоянного напряжения руке.
— Ого! Какие в тебе силы! — Ниночкины пальцы озорно пробежали по закаменело лежащей на столе его руке, придавили запястье.
— Ты не должен на меня сердиться, Алеша, — сказала она медленным шепотом, отделяя слово от слова и тем придавая каждому особый смысл. — Я все та же. Понимаешь? Все та же!.. — Лаская его руку, она смотрела улыбчивым взглядом, приподняв брови: она как будто возвращала его в прошлое, и в голосе ее, в ее укрытости от Юрочки, было обещание какой-то будущей, неопределенной, но возможной между ними радости.
— Алешка! Поверишь ли, но мне всегда хотелось, чтобы вы оба, понимаешь — оба! — были со мной! Ты слышишь, что я говорю?!
Шепот Ниночки волновал, в то же время тоской давил сердце. Алеша не знал, как, не обижая, высвободить свою руку из-под Ниночкиной руки. Глазами он искал хоть что-нибудь, что могло бы их отвлечь.
На подоконнике лежала оставленная Юрочкой надорванная пачка папирос и плоская, скупых военных времен, упаковка спичек.
Ни на фронте, ни в госпитале Алеша так и не научился курить, хотя вслед за другими пробовал втянуться в одурманивающую привычку — не пошло, не увидел в том надобности. Теперь он готов был укрыть свое смятение даже за папиросным дымом. Осторожно высвобождая руку, он потянулся к пачке, спросил:
— Можно?..
— И ты куришь?!
Ниночка не то чтобы удивилась, она растерялась от необходимости решать что-то в этом доме самой. Беспомощно оглянулась на приоткрытую в кухню дверь, неуверенно проговорила:
— Юрка вообще-то курит на крыльце. Но ты ведь — гость? Тебе, наверное, можно…
«Вообще-то», «наверное», — да, Ниночка все та же! Алеша передвинулся, взял папиросу. Зажег спичку, пустил дым в открытое окно, стараясь за небрежностью движений скрыть неумелость.
Из окна, за огородами, видна была Волга в окоеме низких желтых песков. Два буксирчика, густо дымя, старательно отжимали плоты от отмелей к левому высокому берегу, где на вершине горы, под купами ветел и берез, проглядывали угловатые крыши и окна домов Семигорья. С реки донеслось тягучее гудение парохода, пристающего к городскому дебаркадеру. Торопливее зацокали на мощеном тракте, что шел к пристани, подковы лошадей, послышались покрики возниц, спешащих к пароходу и сдерживающих на уклоне лошадей.
Пока Алеша молча курил, выдыхая в окно дым и все сильнее ощущая в горле раздражающую горечь табака, усилился шум и говор в стороне реки — толпа прибывших поднималась в город. Часть людей на подъеме свернула с тракта, люди шли теперь перед окном, серединой улицы, переговаривались в озабоченности, торопились к каким-то ждущим их делам.
И Алеше вдруг захотелось вырваться из дома, в котором он был, захотелось оказаться среди этих спешащих бородатых мужиков в пыльных картузах, с мешками на спинах, среди парней в солдатских сапогах и гимнастерках, с нездешними чемоданами на плечах; среди баб в платках, с бегущими за ними ребятишками, среди простоволосых босых девок с узлами и обувкой в руках, спешащих вслед за мужиками, к какой-то уже определившейся для них цели. Разглядывая идущих мимо людей, он даже пригнулся к окну и услышал обиженный голос Ниночки:
— Ну, не накурился еще?..
С зажатой в зубах папиросой, щурясь от неприятного ему дыма, он повернулся. Ниночка увидела его приоткрытый рот и ахнула:
— Алеша! У тебя же полный рот металлических зубов! Зачем ты их сделал?! У тебя же были прекрасные зубы! Мне так нравилась твоя улыбка!.. Ну, зачем, зачем? Неужели захотел быть оригинальным?..
Алеша вынул изо рта папиросу, втиснул в край цветочного горшка. Уловил знакомый запах листьев герани и почти задохнулся от мучительного для него запаха, — как будто снова втиснули его в такой угол той, памятной ему комнатушки у железнодорожных путей; снова как будто надвинулся, заслоняя свет, Красношеин, и заныли скулы, подбородок, заныло все лицо от ударов тех, других, уверенных в своей силе, кулаки которых крошили его зубы.
Не поднимая глаз, почти не разжимая губ, он проговорил:
— Так уж получилось…
Как-то сразу пришло к нему решение уйти из этого дома, живущего, может быть, и счастливой, но непонятной ему жизнью. Привычно напрягаясь, он поднялся, непослушными протезами качнул тяжелый стол. Ниночка испуганно одной рукой прикрыла живот, другой подхватила с края стола пустую цветочную вазу.
— Какой ты неуклюжий, Алеша! — упрекнула она, стараясь за мягкостью тона скрыть испуг. — Это же подарок Доры Павловны!.. — Она поставила на стол вазу и, вдруг поняв несоразмерность своих чувств с тем, что мог сейчас переживать Алеша, покраснела. Ресницы ее повлажнели, она умоляюще протянула свои тонкие руки, прикоснулась к костылю и как будто обожглась: сжала пальцы в кулачки, прижала к лицу, изменившимся глухим голосом попросила:
— Не оставляй меня! Ну, пожалуйста. Ну, посиди, Алеша!
Когда Алеша, постояв в молчании, тяжело и ненужно снова опустился на стул, она сжала дрожащими влажными пальцами его руку, как бы винясь сразу за все, и, убеждая его, сказала:
— Я ведь понимаю тебя, Алеша! Я так тебя понимаю! Ты совсем не похож на Юрку… Тебе нужна понимающая тебя душа. Я знала это. Я и тогда знала это!.. Так вот душой я была и всегда буду с тобой!
Ниночка сильнее сжала его руку, косясь на приоткрытую в кухню дверь, потянулась к нему, но входная дверь отворилась. Ниночка заговорщицки приложила палец к губам. И Алеша, ощущая в груди одновременно пустоту и тяжесть, с грустью подумал: «Счастлива ли ты, Ниночка?!»
4
Все трое томились разговором, когда вернулась Дора Павловна. Вошла она в комнату деловито, как в свой рабочий кабинет, внимательным взглядом окинула всех троих, сидящих в унылой неловкости, свела прямые брови.
— Гость в доме, а стол пуст?..
Юрочка издал странный, выражающий недоумение звук, отвернулся с видом оскорбленного человека.
— Угощать-то чем? — сказал он. — Воспоминаниями о годах прошедших мы уже сыты!
Ниночка под взглядом Доры Павловны выпрямилась, как будто приготовилась встать, моргая ресницами, пролепетала:
— Я, Дора Павловна, предлагала Алеше картошку, он отказался.
— Эх, дети, дети! — Дора Павловна вздохнула, вышла в кухню, вернулась с серой полотняной скатертью, раскинула над столом прямо на руки Юрочке. — Накрой! — сказала строго.
Из кухни она принесла ломтики черного хлеба на дощечке, тарелку с еще не обсохшими кусочками отварной щуки, видимо, только что взятую в райкомовской столовой. Глядя с иронией на Юрочку, поставила на стол миску свежих огурцов вперемежку с бледными, еще не дозревшими помидорами, накрыла их сверху пучком темно-зеленого лука, пристроила по бокам четыре в смуглой скорлупе яйца.
Юрочка, через плечо обозрев неожиданно явившееся богатство, подобрел взглядом. И пришел в совершенное изумление, когда Дора Павловна вошла с бутылкой темного вина, удерживая в пальцах другой руки четыре граненых стакана. Оторопелого взгляда Юрочки она как будто не заметила, поставила на стол призывно звякнувшие стаканы, передала бутылку Алеше.
— Открывать вам, Алеша!.. — сказала она, подчеркнуто выделяя своим вниманием именно его. — Хотя это не спирт и не солдатская водка, обычный кагор, каким причащают прихожан в нашей вновь открытой церкви, все равно мы как-то должны отметить ваше возвращение. Трудное и достойное ваше возвращение!
Дора Павловна стоя ждала, пока Алеша, смущаясь общим вниманием, извлекал поданным ему штопором тугую пробку из бутылочного горлышка, разливал по стаканам густое черно-красное вино. Наконец он отставил бутылку, поднял на Дору Павловну глаза. Дора Павловна выдержала паузу, как делала всегда перед каждым своим выступлением, сосредоточивая внимание всех на том, что сейчас она скажет, придавливая пальцами крепкой полной руки грани стоящего перед ней чернеющего вином стакана, сказала тихим отчетливым голосом:
— Мы все взволнованы приемом в честь парада Победы. И горды высказанной благодарностью и признательностью русскому народу за его мужество, терпение, за его неизменное доверие правительству. Думаю, из нас четверых наибольшей благодарности и уважения заслуживаете вы, Алеша. Свои заботы, тяготы, черные дни отчаяния были и у нас. И мы трудились насколько хватало сил. Даже выше сил. И все-таки ваше мужество; мужество солдата и человека, заставляет смотреть на вас по-особому. Я рада, не удивляйтесь — я искренне рада, что вижу вас в своем доме, Алеша! — Дора Павловна подняла стакан, подержала в раздумье, поставила обратно: — Люди устали! А расслабляться нельзя. Работа, работа и работа ждет каждого!.. Я верю, Алеша, что и вы будете жить не в стороне от наших дел. Мне нравится бесстрашие вашего ума. Мне нравится, что вы умеете думать не только за себя и не только о себе… — голос Доры Павловны обрел металлическую жесткость, она смотрела через стол на Алешу, но взгляд ее вбирал и сидящего с ним рядом Юрочку, больше даже Юрочку.
Алеша сидел между Ниной и Юрочкой, прикрывал в неловкости лоб и глаза ладонью. Он не понимал, что с Дорой Павловной, откуда у нее эта неожиданная ожесточенность к тому, что еще утром всей своей материнской силой она защищала. Дора Павловна как будто старалась, возвышая Алешу, возмутить усмешливо-спокойную душу сына.
Юрочка уловил неприятную для себя суть в словах и тоне матери. Изумление, не сходившее с его лица все время, пока строгая, никогда не жаловавшая гостей, его мать устраивала столь щедрое застолье, сменилось настороженной иронической гримасой. И когда Дора Павловна договорила:
— Я знаю, Алеша, вы сами ушли туда, на передний край войны, и потому заслуживаете вдвойне нашего уважения. — Юрочка все с той же ироничной усмешкой откинул голову на высокую спинку стула, сложил как будто в задумчивости губы трубочкой, выждал с совершенным подражанием Доре Павловне вниманием, сказал невозмутимо:
— Я понимаю, мамуля, твои восторги по отношению к нашему другу. Но ты почему-то забываешь, что в упомянутой тобой победе есть и моя доля. Кто в зиму сорок второго года тренировал бойцов лыжных батальонов в нашем военном лагере? Не твой ли сын, мамуля?..
Дора Павловна, не изменив ни позы, ни выражения лица, обращенного к Алеше, с подчеркнутым спокойствием проговорила:
— Надеюсь, ты понимаешь, что смотреть из дома, как люди идут под грозой по открытому полю, и самому пройти сквозь ту же грозу, не одно и то же?..
— Не все хорошо, что громко, мам! — Юрочка по-прежнему был невозмутим. — Ты сама меня учила: все, в том числе и поступки человека, зависят от условий. Ты ведь не можешь сказать, как действовал бы я, окажись на фронте? Может, я не только спасал бы раненых, но и подбил самолет, сжег бы танк!..
— Ты забываешь, сын, что условия человек выбирает или создает сам. Согласно со своими убеждениями и совестью.
— Ты хочешь сказать что-то о совести?! — Юрочка сощурился, как будто слишком яркий свет мешал ему смотреть. Взгляды Доры Павловны и Юрочки встретились, и Дора Павловна напряглась в усилии удержать сына от каких-то неприятных для нее слов. И Юрочка — Алеша это ясно почувствовал — уступил ее молчаливому приказу, усмешливо мотнул курчавой головой, протянул руку к стакану.
— Ладно, не будем. Истина в другом: чтобы жить, надо есть. Перейдем к делу?.. — с нарочитой сосредоточенностью он смотрел на вино своими лучистыми глазами.
Дора Павловна села. Хотя Юрочка и подчинился молчаливому ее приказу и не решился тронуть какую-то известную ему болевую точку ее души, Дора Павловна уже не могла отступить от опасно начатого разговора. Взглядом она погасила застольную Юрочкину суету, загнав в уголки губ горестную, сожалеющую усмешку, спросила:
— Сын! Ты мог бы сказать мне, в чем твое счастье?
Юрочка сделал вид, что подавился, развел с комическим видом руки, поставил вино на стол.
— Мамуля! Тебя сегодня не узнать! Насколько я понимаю, — он погладил мизинцем кончик носа, сохраняя комичное выражение лица, — насколько я понимаю, — повторил он, — у нас сегодня не урок политграмоты, а встреча с другом?.. — Ирония, которой он обычно укрывался от подступающих к нему неприятностей, на этот раз не сработала. Слова и страдальчески сморщенное его лицо на Дору Павловну не подействовали. С упреком, с горечью, с каким-то даже душевным надрывом, она спросила:
— Скажи, сын, ты хоть как-то почувствовал, что война кончилась?..
— Ну, мать, — Юрочка крутнул головой, как будто высвобождая шею от захлестывающей петли, смешок короткий и резкий вырвался из колечка его полных губ.
— Нет, не почувствовал! — крикнул он. — Знаю, что кончилась. А не почувствовал! Даже на нашем столе — та же военная картошка, та же нищенская пайка хлеба!.. Ты это хотела от меня услышать?!
Дора Павловна неторопливым и трудным движением соединила пальцы рук, глаза ее сузились.
— Услышать я хотела другое, — сказала она ровным голосом. — Жаль, что твое счастье, сын, определяется только тем, что ты можешь взять со стола…
— Успокойся, мамуля. С тобой мы расстаемся. И начинаем жить своим умом.
— Это меня и страшит. Ты научился жить для себя. Ты не научился беспокоиться о других.
— Ничего, научусь. Была бы нужда. А беспокойств у всех у нас хватает… — Юрочка вытянул из пачки папиросу, стал нервно разминать, всем видом показывая, что сейчас встанет и уйдет.
Алеша молча, впустив голову, поглаживал пальцами лоб. Впервые за все годы знакомства он сочувствовал Доре Павловне и, казалось ему, понимал ее боль и ее запоздалую тревогу. Вспоминая горячечную исповедь дяди Миши, он видел сейчас другую Дору Павловну, ту отчаянную семигорскую Дашку, которую дядя Миша встретил и полюбил в своей молодости. Какой же силой характера она владела, если способна была бросить вызов всему свету, всему тому, что стало для нее устаревшим порядком жизни?! Даже одна, с Юрочкой на руках, она не изменила своим убеждениям и не вышла из борьбы. И как будто стянула себя стальными обручами, сумела для всех и навсегда стать строгой, невозмутимой, всегда убежденной в своей правоте Дорой Павловной! Он не помнил в ее костюме расстегнутой пуговицы, в ее прическе — растрепанной пряди, никогда не слышал в ее голосе ни растерянности, ни отчаяния, ни ожидания помощи или хотя бы сочувствия. Теперь он видел ее такой. И только такой…
«Так почему? — думал Алеша, не решаясь вмешаться в обострившийся поединок матери с сыном. — Почему при такой силе характера она не сумела выстоять перед Юрочкой? Почему сделала его исключением из правил, которым с неотступностью следовала сама? И вопреки высоким принципам данной ей власти, вопреки своим убеждениям, оберегла Юрочку от опасностей фронта в трудные для всех годы войны?.. Долго же шла она к переоценке того, что было ее непреходящей болью?!»
Дора Павловна наблюдала Юрочку с невозмутимостью человека, уже пережившего боль. Она, как будто на трудном заседании, знала свою цель и видела сразу всех, сидящих перед ней. Взгляд ее остановился на Ниночке.
— А ты, Нина, что ты можешь сказать о своем счастье? — Дора Павловна ждала, выдерживая на лице снисходительную улыбку, как будто наперед знала, что ей ответят.
Ниночка поспешно и как-то неловко выпрямилась. Она уже была напугана взрывом Юрочкиной ярости, прямой вопрос Доры Павловны поверг ее в почти детскую растерянность.
— Счастье?! — пролепетала она с разбегающейся по бледному лицу улыбкой. — Не знаю, Дора Павловна. Я думаю, мне кажется, — она бросила на Алешу извиняющийся взгляд, — мы с Юрочкой нашли свое счастье…
Дора Павловна вздохнула.
— Вот, Алеша. Все говорят о счастье. Все хотят, все заботятся о счастье. И никто даже не пытается определить — а каково оно, это самое счастье! Кошечке тепло и сытно, кошечка мурлычет. И мурлыканье кто-то принимает за счастье… А кто-то свою жизнь отдает за других, кто-то за счастье почитает свою гибель! Вы думали о своем счастье, Алеша?
Алеша ожидал, что Дора Павловна спросит его, хотя бы для того, чтобы Юрочка услышал слово солдата, видевшего войну. Он знал и то, что хотела бы услышать от него мать Юрочки. И был в странном и сложном состоянии души: он понимал Дору Павловну, жалел Ниночку, сочувствовал Юрочке и не хотел обострять отношения не согласных друг с другом и все-таки близких ему людей. Он повернул стоящий перед ним стакан, сосредоточенно разглядывая, как колеблется за толстыми гранями почти черное вино, сказал, не поднимая глаз:
— Наверное, еще не время говорить о моем счастье, Дора Павловна!
— И все-таки, Алеша! — Дора Павловна требовала ответа, и Алеша, напрягаясь оттого, что должен был ответить не так, как того ждала от него Дора Павловна, сказал:
— Для меня, после того что я видел и пережил, счастье — это в любых условиях остаться человеком…
— Да, но без борьбы человек не может быть человеком?! — воскликнула Дора Павловна, на мгновение изменив своей выдержке.
Алеша помедлил, подумал, согласился:
— Да, наверное, это так.
— Это — так! — Дора Павловна утвердила в Алешиных словах свою, важную для нее мысль, повторила в задумчивости: — Да, это — так!..
Алеша улыбнулся, стараясь улыбкой смягчить давящую настойчивость Доры Павловны, сказал:
— Думаю, что такое счастье у нас впереди. А сейчас я хотел бы поддержать Нину. За ее и Юрочкины семейные радости! — Он поднял стакан, смотрел на Дору Павловну, навстречу ее пристальному взгляду, и ясно ощущал, как пробивается сквозь, казалось бы, навечно устоявшуюся непроницаемость ее натуры слышимое только ему созвучное движение ее мыслей и чувств.
Дора Павловна пригубила, отставила стакан, посмотрела на закрасневшуюся от мгновенного удовольствия Нину, на Юрочку, сосредоточенно наливающего вино из бутылки себе в опустевший стакан, снова встретилась глазами с Алешей, сказала своим ровным голосом:
— Я была бы счастлива, наверное, была бы счастлива, если бы вы, Алеша, были моим сыном.
Юрочка, пролив на скатерть вино, задрожавшей рукой поставил бутылку, вложил папиросу в рот, отломил от упаковки спичку, чиркнул, вызывающе закурил. Пустил дым в пространство комнаты, нервическим движением пальца убрал с губы приставший кусочек папиросной бумаги, сказал, задыхаясь, как после тяжелого бега:
— Что ж, Алексей Иванович, гордись! У тебя при здравствующем отце появилась еще и вторая мама!..
Ниночка судорожно всхлипнула, закрыла лицо руками. Дора Павловна медленно поднялась; она как будто не слышала ни язвящих слов сына, ни плача невестки, сказала со спокойствием делового человека:
— Мне пора идти. Ждут нескончаемые мои дела. Я могу проводить вас, Алеша…

 

С крыльца Дора Павловна спускалась первой, старалась помочь, и Алеша, переступая со ступеньки на ступеньку, стесненный ее вниманием, настойчиво повторял:
— Спасибо, Дора Павловна. Я сам… Я сам…
Уже стоя на земле, он встретился с внимательным взглядом Доры Павловны, сердце его дрогнуло: он понял, что ждет от него Дора Павловна. Он вправе был промолчать, мог попрощаться, добраться до лошади и уехать, с собой унести хранимую в памяти невероятную среди войны и смерти свою встречу с дядей Мишей. Он счел бы справедливым оставить в неведении Юрочку с его корыстным интересом к где-то обитающему отцу и оберечь тем самым от возможных потрясений устоявшийся семейный мирок Ниночки. Но он не мог обмануть ожидание Доры Павловны, той Доры Павловны с ее неуходящей болью матери, с сострадающим вниманием к нему, которую сегодня он узнал. Он знал ее боль, видел напряженное ожидание в темных неспокойных глазах, ее напряженную руку, придерживающую его костыль, и сказал, сознавая важность того, что открывал.
— Дора Павловна, — сказал он. — Я не хотел говорить. Но вы должны знать. На фронте я встретил Юрочкиного отца. Я думал, он погиб. Но Михаил Львович — жив. Он снова в Ленинграде. Мама получила от сестры письмо, что он жив, вернулся… Михаил Львович — мой дядя…
— О, боже! Я чувствовала, что так просто все это не кончится! — Дора Павловна стояла какое-то время в неподвижности, как будто привыкая к еще одной тяжести, вдруг опустившейся ей на плечи. Потом вытянула из нарукавного обшлага темного своего костюма маленький платочек, приложила к глазам.
— Юрочка теперь своего добьется! — сказала она с какой-то безнадежностью, как будто уже смиряясь с тем, что должно теперь быть. Медленным движением она убрала платочек. — Но вы, вы-то, Алеша! Выходит, вы Юрочкин брат?! О, мальчик мой!.. — Дора Павловна прижала к себе его голову, и Алеша, покорясь ее движению, почувствовал тепло, почему-то всегда ему казалось холодных, ее рук.
Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ О, жизнь…
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ Волга