13. На ферму
Встревоженный неожиданным появлением Эстравена, его знакомством с моими делами и яростной энергией его предупреждения, я нанял такси и отправился прямо к острову Оболе, собираясь спросить сотрапезника, откуда Эстравен знает так много, почему он внезапно выскочил откуда-то и советует сделать мне именно то, чего не советует Оболе. Сотрапезник отсутствовал, привратник не знал, где он и когда вернется. Я пошел к дому Еджея, но результат оказался не лучше. Шел густой снег. Мой шофер отказался везти меня дальше, чем до дома Шусгиса, так как у него не было подходящих для такого снега шин. Вечером мне не удалось связаться с Оболе, Еджеем или Слосе по телефону.
За обедом Шусгис объяснил, что идет йомештский праздник — Торжество Святых и Держателей Трона — и все высшие сановники Сотрапезничества должны находиться в храмах.
Он также проницательно объяснил поведение Эстравена: человек, когда-то находившийся у власти, теперь цепляется за всякую возможность управлять событиями, цепляется все более отчаянно и безнадежно по мере того, как проходит время и он все более погружается в безвестность. Я согласился, что это объясняет беспокойное, почти истерическое поведение Эстравена. Однако его волнение заразило и меня. Весь долгий обед я чувствовал нарастающую тревогу.
Шусгис беседовал со мной, с многочисленными помощниками и подчиненными, сидевшими за столом. Я никогда не думал, что он так безжалостно разговорчив. Когда обед кончился, было уже слишком поздно, чтобы выходить, во всяком случае все сотрапезники были заняты, как сказал Шусгис, и должны были освободиться не раньше полуночи. Я решил не ужинать и рано отправился спать. Где-то между полуночью и рассветом меня разбудили незнакомцы, сообщившие, что я арестован. Вооруженные охранники доставили меня в тюрьму Кундершаден.
Кундершаден одно из самых древних зданий в Мишпори. Я часто видел его, когда ходил гулять по городу. Это был длинный, угрюмый, зловещий дом со множеством башен, стоявший особняком среди бледных корпусов сотрапезнических зданий.
Охранники, приземистые и крепкие, провели меня по коридорам и оставили в маленькой комнате, ярко освещенной и очень грязной. Через несколько минут прибыла еще одна группа охранников, как эскорт человека с худым лицом и властным выражением. Он отпустил всех, кроме двоих. Я спросил его, можно ли мне связаться с сотрапезником Оболе.
— Сотрапезник знает о вашем аресте.
Я глупо повторил:
— Знает о нем?
— Мои начальники действуют, конечно, по приказу Тридцати Трех. Вы подвергнетесь допросу.
Охранники взяли меня за руки. Я сопротивлялся, гневно говоря:
— Я и так могу отвечать на ваши вопросы, оставьте ваши запугивания!
Тонколицый человек не обратил внимания на мои слова, только позвал других охранников.
Вошли еще трое. Меня привязали к столбу, раздели и ввели какое-то вещество, вероятно, заставляющее говорить правду.
Я не знаю, долго ли продолжался допрос и о чем меня допрашивали, потому что все время находился под действием наркотиков и ничего не помню. Придя в себя, я мог догадаться, сколько времени меня продержали в Кундершадене — четыре или пять дней — судя по физическому состоянию. Но я не был уверен в этом, я не знал, какой сегодня день и какой месяц, и очень медленно начинал воспринимать окружающее.
Я находился в грузовике, очень похожем на тот, что вез меня через Кархид в Рер, но на этот раз не в кабине, а в фургоне. Со мной было двадцать или тридцать человек — сколько именно, сказать трудно, поскольку в фургоне не было окон, и свет пробивался только в узкую щель в двери, забранной толстой стальной решеткой. Должно быть, мы уже ехали некоторое время, когда я пришел в себя. У каждого было свое место, а запах экскрементов, рвоты и пота достиг высшей концентрации и больше не увеличивался и не уменьшался. Никто не знал остальных, никто не знал, куда нас везут, никто не разговаривал. Вторично я был заперт в темноте с потерявшими надежду жителями Оргорейна.
В первую ночь моего Пребывания в этой стране я получил предупреждение, но игнорировал его.
Я чувствовал, что грузовик движется на восток, и не мог избавиться от этого ощущения, даже когда стало ясно, что он движется на запад, все дальше углубляясь в Оргорейн. Ощущение направления и влияния магнитных полей сказывается по-разному на разных планетах, и когда разум не может компенсировать это различие, появляется впечатление, будто все буквально перевернулось.
Один из запертых в фургоне умер ночью.
Его избили дубинками или били ногами в живот, и у него шла кровь изо рта и ушей.
Никто ничего для него не сделал, да и делать было нечего. За несколько часов до этого к нам просунули пластиковый кувшин для питья. Но кувшин этот давно был пуст. Умирающий оказался моим соседом справа, и я положил его голову к себе на колени, чтобы ему было легче дышать. Так он и умер.
Все мы были обнажены, и мои руки, и ноги, и бедра покрылись кровью.
Становилось холоднее, и мы жались друг к другу, чтобы согреться. Поскольку труп не давал тепла, его оттащили в сторону.
Всю ночь мы теснились, раскачиваясь вместе, когда грузовик подскакивал на неровностях дороги. За нами не было других грузовиков. Даже прижавшись лицом к решетке, ничего нельзя было разглядеть, кроме тьмы и смутного ощущения падающего снега.
Падающий снег, вновь выпавший снег, давно выпавший снег, снег после дождя, снег, охваченный морозом. В орготском и кархидском языках были особые слова для каждого вида снега. В кархидском — я знал его лучше орготского — можно насчитать шестьдесят два различных слова, обозначавших снег. Имеется много слов для обозначения различного вида льда, свыше двадцати обозначений разных типов осадков. Я сидел, стараясь мысленно составлять списки этих слов. Каждый раз, вспоминая новое слово, я пересматривал записи и вставлял его на нужное по алфавиту место.
Прошло немало времени после рассвета, когда грузовик остановился. Заключенные закричали в щель, чтобы из фургона убрали труп. Мы били кулаками в дверь, в стены, превратив внутренность стального ящика в такой гремящий ад, что сами не могли выдержать. Никто не пришел. Грузовик простоял несколько часов. Наконец снаружи послышались голоса, грузовик дернулся, скользя по обледенелым камням дороги и двинулся дальше. Через щель в двери можно было рассмотреть солнечное утро и лесистые холмы вдоль дороги.
Грузовик шел еще два дня и три ночи — всего четыре со времени моего пробуждения.
Он не задерживался у инспекторских постов, мне кажется, ни разу не проезжал через города или поселки. Путь его был окольным. Он останавливался, чтобы сменить батареи, менялись шоферы. Были и более долгие остановки, причину которых изнутри фургона установить было невозможно. Два дня грузовик двигался при свете, а потом передвигался только ночью.
Однажды через отверстие в большой двери просунули кувшин с водой.
Вместе с мертвецом нас было двадцать шесть, два раза по тринадцать. Гетенианцы часто считают по тринадцать, двадцать шесть и пятьдесят два. Несомненно, из-за двадцатишестидневного лунного цикла, составляющего неизменный месяц и приблизительно соответствующего их половому циклу. Труп был отброшен к самой решетке, которая образовывала заднюю стену нашего ящика.
Остальные сидели или лежали каждый на своем месте, на своей территории, в своем домейне до ночи, когда становилось холодно. Тогда мы постепенно сближались, образуя единую группу, в середине ее было тепло, а по краям холодно.
Доброта. Я и некоторые другие — старик, человек со зловещим кашлем — хуже всех сопротивлялись холоду, и каждую ночь мы оказывались в центре группы, где было теплее.
Мы не дрались за теплые места, мы просто оказывались в них каждую ночь.
Ужасно, что человек не теряет теплоту. Мы были обнажены во тьме и холоде, и нам нечего было дать друг другу, кроме доброты.
Несмотря на скученность и на то, что по ночам мы жались друг к другу, мы в грузовике не сходились, не сближались друг с другом. Некоторые были одурманены наркотиками, другие были явно умственно дефективными, все были оскорблены и испуганы, но может показаться странным, что среди двадцати пяти человек никто не разговаривал, даже не ругался. Доброта и терпимость, но все в молчании, всегда в молчании. Стиснутые в зловонной тьме, мы постоянно сталкивались друг с другом, падали друг на друга, наше дыхание смешивалось. Я так и не узнал, как зовут моих спутников. Мы оставались чужими друг другу.
Однажды, мне кажется, это было на третий день, когда грузовик надолго остановился и я подумал, что нас бросили в холодной пустыне, один из них заговорил со мной. Он рассказал мне длинную историю о фабрике в Южном Оргорейне, где он работал, и как он поссорился с надсмотрщиком. Он говорил мягким, тусклым голосом и держал меня за руку, как бы желая привлечь внимание. Светило солнце, и мы стояли на обочине дороги, и один солнечный луч неожиданно пробился в щель, стало светло.
Я увидел девушку, грязную, хорошенькую, глупую и усталую девушку, глядевшую мне в лицо, робко улыбаясь в поисках утешения. Юный орготец находился в кеммере, и его тянуло ко мне. Я встал и подошел к двери, как бы для того, чтобы глотнуть свежего воздуха. Я долго не возвращался на свое место.
Всю ночь грузовик спускался по пологим террасам. Время от времени он неожиданно останавливался. На каждой остановке вокруг стального ящика воцарялась морозная нерушимая тишина обширной пустыни, тишина гор. Находившийся в кеммере по-прежнему пытался коснуться меня. Я встал и долго стоял, прижавшись лицом к щели, вдыхая чистый воздух, который как бритва резал мне горло и легкие. Руки мои, прижатые к решетке, онемели. Я понял, что скоро они будут обморожены. Дыхание мое образовало ледяной мостик между губами и решеткой. Прежде чем обернуться, я должен был сломать этот мостик пальцами.
Втиснувшись среди остальных, я трясся от холода. Ничего подобного я не испытывал раньше, прыгающие спазмы, похожие на конвульсию лихорадки. Грузовик снова двинулся. Шум и движение давали иллюзию тепла, нарушая полное ледяное молчание, но я все же слишком замерз, чтобы спать этой ночью.
Мне кажется, что большую часть этой ночи мы провели на большой высоте, но точно сказать трудно: дыхание, пульс и энергический уровень слишком относительные показатели и зависят от обстоятельств.
Как я узнал позже, этой ночью мы пересекали Сембенспенс на высоте в девять тысяч футов.
Голод не очень мучил меня. Последняя еда, которую я помнил, — это длинный тяжелый обед в доме Шусгиса. Должно быть, в Кудершадене меня кормили, но мое сознание не сохранило воспоминания об этом.
Еда, казалось, не была частью существования в этом стальном ящике, и я не часто думал о ней. С другой стороны, жажда была одним из постоянных условий этой жизни. Раз в день, во время остановки, открывали дверцу в задней стене, один из нас просовывал пластиковый кувшин, который скоро возвращался полным воды. Не было возможности разделить эту воду на всех.
Кувшин передавали друг другу, и каждый успевал сделать три-четыре глотка, хороших глотка. Никто не распределял и не охранял воду, никто не следил, чтобы оставили воду для кашляющего, хотя тот горел в лихорадке. Я предложил дать ему воду, окружающие кивнули, но ничего не было сделано. Вода делилась более или менее поровну. Никто не пытался получить больше других. Кончалась она через несколько минут. Однажды трое, сидевшие у стены фургона, не получили ничего. Кувшин пришел к ним пустым. На следующий день двое из них потребовали, чтобы они были первыми в очереди. Так и было. Третий неподвижно лежал в углу, и никто не позаботился, чтобы ему досталась его доля.
Почему не позаботился я? Не знаю.
Это был четвертый день в грузовике.
Я чувствовал жажду остальных, как и свою, но не способен был как-то уменьшить страдания и принимал их, как и все остальные, терпеливо.
Я знаю, что люди ведут себя по-разному в одинаковых обстоятельствах. Это были орготы, с детства их учили послушанию, повиновению приказам сверху. Независимость и решительность ослабли в них.
Они не сердились. Ночью они объединялись, и я с ними. Это было убежищем и утешением — чувствовать себя частью единого целого, черпать жизнь у других, отдавая им свою.
Но это целое было молчаливо, пассивно.
Может быть, люди с сильной волей вели бы себя по-иному, больше разговаривали бы и более справедливо делили воду, заботились бы о больных и сохраняли храбрость.
Не знаю. Знаю только, как это было в грузовике.
На пятое утро того дня, как я очнулся, если только мой счет правилен, грузовик остановился. Мы услышали голоса снаружи.
Стальная дверь широко раскрылась. Один за другим пробирались мы к выходу из стального ящика, кое-кто на четвереньках, спрыгивали или сваливались на землю.
Вышло двадцать четыре человека. Двух мертвых — первого умершего и второго, который не пил два дня, — вытащили наружу.
Снаружи было холодно, так холодно и ярко от сияния дневного света на белом снегу, что выйти из зловонного убежища оказалось трудно, и некоторые из нас заплакали. Мы стояли, сбившись в кучу, у большого грузовика, все обнаженные и грязные. Нас построили в линию и повели к зданию в нескольких сотнях ярдов от нас. Металлические стены, покрытые снегом крыши зданий, снежная равнина вокруг, огромные горы под восходящим солнцем, обширное небо — все, казалось, дрожало и раскалывалось от излишка снега и света.
Мы по очереди вымылись в большом корыте в клепаной постройке. Каждый начинал с того, что пил эту воду. После этого нас отвели в главное здание, где выдали белье и серую одежду. Охранник проверил нас по списку, после чего мы прошли в большое помещение и вместе с несколькими сотнями других людей в сером сели за прикрепленные к полу столы и поели. После этого все — и новые заключенные, и старые — были разделены на группы по двенадцать человек. Мой отряд двинулся к лесопилке, находившейся внутри ограды в нескольких сотнях ярдов за главным зданием. За оградой начинались лесистые холмы, тянувшиеся до самого горизонта.
Под командой охранника мы таскали доски с лесопилки и складывали их в большой сарай.
После нескольких дней в грузовике это было нелегко: ходить, нагибаться и поднимать тяжести. Нам не позволяли бездельничать, но и не очень подгоняли. В середине дня раздали по чашке перебродившего черного напитка, а перед заходом отвели обратно в барак, где нам дали обед: овощную похлебку и пиво. На ночь нас закрыли в спальном помещении, где всю ночь горел яркий свет. Мы спали на двухъярусных нарах вдоль стен, там было теплее.
Каждый взял себе спальный мешок из груды, лежавшей у дверей. Мешки были тяжелые, грязные, пропитанные потом, но хорошо изолированные и теплые. Однако мне они были коротки. Среднего роста гетенианец может легко укрыться в них с головой, но я не мог. Я даже не мог вытянуться в полный рост на нарах.
Это место называлось Пулафенская Сотрапезническая третья добровольная ферма и агентство по переселению. Пулафен, тридцатый район, расположен на крайнем северо-западе обитаемой зоны Оргорейна и ограничен Сембенспенскими горами, рекой Исагель и побережьем. Область слабо заселена и больших городов здесь нет.
Ближайший к нам поселок назывался Туруф и находился в нескольких милях к юго-западу. Я никогда не видел его. Ферма была расположена на краю огромного ненаселенного района Тарреппет, района лесов.
Так далеко на севере не росли большие деревья: хеммен, серен или черный войс, поэтому лес состоял только из искривленных хвойных деревьев с серыми иглами, называющимися торе. На Зиме количество видов растений и животных очень невелико, зато каждый вид очень многочислен. Этот лес, покрывающий тысячи квадратных миль, состоял только из деревьев торе. Даже в такой дикой местности за лесом ухаживали. В нем не было выгоревших мест, вырубленных полян или обезлесенных оврагов. Было подсчитано каждое дерево, и даже опилки с нашей лесопилки использовались. На ферме была небольшая фабрика, и когда погода не позволяла отправляться в лес, мы работали там, используя для различных целей щепки, опилки и кору, приготовляя из хвои смолу, которая шла на производство пластмасс.
Мы не переутруждали себя. Если бы давали немного больше еды и хорошую одежду, работа была бы даже приятной, но большую часть времени мы слишком мерзли и были голодны, чтобы чувствовать удовольствие. Охранники никогда не были жестоки. Они были флегматичны и тяжеловаты и, на мой взгляд, женственны, но не в смысле утонченности, а наоборот — в смысле тяжеловесности и мясистости. Среди товарищей по заключению, как и вообще в первое время на Зиме, я чувствовал себя единственным мужчиной среди женщин-евнухов. И заключенные отличались той же медлительностью и неотделанностью.
Их трудно было отличить друг от друга, эмоциональный тонус у них всегда был низок, разговоры банальны. Вначале я относил эту безжизненность за счет голода и холода, но скоро понял, что это результат применения наркотиков, которые предохраняют их от вступления в кеммер.
Я знал, что существует средство, которое может значительно ослабить или совершенно уничтожить активную фазу гетенианского сексуального цикла. Его используют, когда обычаи, мораль или медицина требуют воздержания. Один или несколько периодов кеммера могут быть пропущены без всяких последствий. Использование этого средства широко распространено. Но мне не приходило в голову, что его могут применять принудительно.
Для этого были причины. Гетениане в кеммере — это разрушительный элемент в работе всего отряда. Если освободить его от работы, что он будет делать, особенно если в тот момент никто больше не находится в кеммере? А это вполне возможно, так как нас было всего сто пятьдесят.
Провести кеммер без партнера гетенианцу очень трудно. Лучше устранить это состояние и совсем обходиться без него. Так они и поступали.
Заключенные, находившиеся на ферме в течение нескольких лет, психологически и, как мне кажется, до некоторой степени физически адаптировались к химической кастрации. Они были бесполы, как волы.
Подобно ангелам, они не знали ни стыда, ни желаний. Но человеку несвойственно жить без стыда и желаний.
Будучи строго ограниченными и определенными по природе, половые стремления гетенианцев почти не подвержены общественному влиянию. Здесь меньше угнетения секса, запретов, связанных с ним, чем где-либо в бисексуальном обществе. Воздержание исключительно добровольное. Терпимость распространена повсеместно. Сексуальный страх, сексуальные расстройства встречаются крайне редко. На ферме я впервые встретился с вмешательством общества в вопросы пола, и это вмешательство порождало не извращения, а нечто более зловещее — пассивность.
На Зиме нет общественных насекомых.
Гетенианец не делит свою планету, как земляне Землю, с бесчисленными сообществами маленьких бесполых работников, обладающих лишь инстинктом повиновения группе, целому. Если бы на Зиме существовали муравьи, гетенианцы, возможно, занимались бы тем, чтобы копировать их жизнь. Режим добровольных ферм появился лишь недавно и ограничен пределами одной страны. В остальных частях планеты он совершенно неизвестен. Но это зловещий указатель того направления, в котором пошло общество, такое уязвимое с точки зрения контроля секса.
Как я сказал, на Пулафенской ферме кормили плохо, а одежда, особенно обувь, совершенно не соответствовала зимним условиям. Охранники, в большинстве своем заключенные с испытательным сроком, находились не в лучших условиях. Впрочем, ферма преследовала карательные, а не уничтожительные цели, и я думаю, что режим ее можно было вынести, если бы не наркотики и осмотры.
Большинство заключенных проходило осмотры группами по десять или двенадцать человек. Они просто повторяли нечто вроде исповеди или катехизиса, получали порции антикеммера и освобождались от работы.
Остальные — политические заключенные — каждые пять дней должны были подвергаться допросу с применением наркотиков.
Не знаю, какие наркотики они использовали. Не знаю, с какой целью проводились допросы. Не представляю, какие вопросы задавали мне. Я пришел в себя спустя несколько часов на нарах среди шести или семи заключенных, некоторые уже пришли в себя, другие еще находились под действием наркотиков. Когда все встали, то охранники повели нас на работу, Но после третьего или четвертого допроса я уже не мог встать. Мне позволили лежать, лишь на следующий день я отправился на работу со своим отрядом, хотя чувствовал себя очень слабым. После следующего допроса я был беспомощен, и бессилие мое длилось уже два дня. Очевидно, антикеммер, как лечебное средство, оказался очень токсичным для моего негетенианского организма и эффект его был кумулятивным.
Я помню, что решил упрашивать инспектора на следующем допросе. Я хотел начать с обещания правдиво отвечать на все вопросы без наркотика. Потом я скажу ему:
— Разве вы не видите, как бесполезно требовать ответа на неверно поставленные вопросы?
И тут вдруг инспектор превратился в Фейкса с золотой цепью Предсказателя на шее, и я долго беседовал с Фейксом, следя за поступлением кислоты в чан с древесиной. Конечно, когда я явился в маленькую комнатку, где нас осматривали, помощник инспектора без разговоров вкатил мне дозу наркотика, и все, что я помню из следующего, это молодой оргот с усталым лицом и грязными ногтями, уныло повторяющий:
— Вы должны отвечать на мои вопросы по-орготски и не использовать другие языки. Говорите только по-орготски.
На ферме не было больницы. Заключенные работали или умирали. Но на практике появлялось снисхождение — промежуток времени между работой и смертью, которому не препятствовали охранники. Как я говорил, они не были жестоки, но не были и добры.
Они были неряшливыми и ни о чем особенно не заботились, лишь бы не иметь неприятностей.
Меня и еще одного заключенного, как бы по недосмотру, оставили на нарах, когда стало ясно, что мы не можем встать. Я был совершенно болен после очередного осмотра, а другой, средних лет гетенианец с какой-то болезнью печени, умирал.
Поскольку он умер не сразу, ему позволили лежать на нарах.
Я помню его более ясно, чем все остальное на Пулафенской ферме. Физически он был типичным гетенианпем с Великого Континента, плотного сложения, коротконогий и короткорукий, с солидной жировой прослойкой, сообщавшей его телу женскую гладкость и округлость. У него были маленькие руки и ноги, широкие бедра и большие груди, значительно более развитые, чем у мужчин моей расы. Кожа у него была смуглая, волосы черные и похожие на шерсть, лицо широкое и плоское, с мелкими чертами, с выдающимися скулами.
Он очень походил на представителя некоторых изолированных групп, живущих на высокогорье и в арктических районах Земли. Звали его Аора. Он был плотником.
Мы разговорились.
Аора боялся смерти и хотел отвлечься от мысли о ней.
У нас не было ничего общего, кроме близости смерти, но об этом мы не хотели говорить, поэтому большую часть времени мы не очень хорошо понимали друг друга.
Я, как более молодой и менее доверчивый, хотел бы больше понимания и объяснений, но объяснений не было. Мы просто разговаривали.
По ночам бараки были сверкающими, переполненными и шумными. Днем свет выключали, и большое помещение становилось пустым и тихим. Мы лежали рядом на нарах и негромко беседовали. Аора предпочитал длинные разговоры о днях своей молодости на сотрапезнической ферме в долине Кундерер, широкой плодородной равнине, через которую я проезжал на пути в Мишпори. Он говорил на диалекте, и многие слова я не понимал, так что обычно улавливал лишь общий ход его мыслей. Когда нам становилось легче, а это было к полудню, я обычно просил рассказать его миф или сказку. Большинство гетенианцев хорошо знают свой фольклор. Их литература, хотя и существует в письменной форме, опирается на живую устную традицию. В этом смысле все они имеют отношение к литературе. Аора знал сказание о Меше, сказку о Персиде — часть большого эпоса.
Кроме того, он рассказывал мне отрывки из местного фольклора, запомнившиеся ему с детства, а когда уставал, просил, чтобы рассказывал я.
— Что рассказывают в Кархиде? — спрашивал он, растирая мучительно болевшие ноги и поворачивая ко мне лицо с терпеливой улыбкой.
Однажды я сказал:
— Я знаю рассказ о людях, живущих в другом мире.
— Что это за мир?
— Он похож на этот, но вращается вокруг другого солнца. Его солнце — это звезда, которую вы называете Селсми.
— Это учение Санови о других мирах. Когда я был маленький, в наш очаг приходил сановийский жрец и рассказывал мальчишкам о том, куда уходят после смерти жрецы, а куда — лжецы, самоубийцы и воры. Мы с вами тоже уйдем в это место?
— Нет, я говорю не о мире привидений. Это существующий мир. Там живут настоящие люди, такие же, как здесь. Но они очень давно научились летать.
Аора улыбнулся.
— Они не машут руками, — продолжал я, — а летают на машинах, похожих на экипажи.
По-орготски трудно это объяснить, так как на этом языке нет слова «летать», ближе всего подходит слово «скользить».
— Они научились делать машины, которые скользят по воздуху, как сани по снегу. А потом они научились передвигаться все быстрее и быстрее, пока не научились нестись, как камень из пращи над землей, над облаками к другому солнцу. И в других мирах они тоже находили людей.
— Скользящих по воздуху?
— Иногда да, иногда нет. Когда же они появились в нашем мире, мы уже знали, как подниматься в воздух, но не научились перелетать с одного мира на другой.
Аора был удивлен включением рассказа в сюжет сказки. Я бредил и уже не следил за ходом рассказа.
— Продолжай, — сказал он, стараясь понять. — А что еще они умеют делать?
— О, они многое умеют. Но они все время находятся в кеммере.
Он захихикал. Конечно, скрыть что-нибудь в таких условиях невозможно, и я неизбежно получил среди заключенных и охранников прозвище «извращенец». Но там, где нет стыда и желаний, даже ненормальных, значение этого прозвища во многом выветривается. Я думал, Аора не сопоставил рассказ с моими особенностями. Немного посмеявшись, он сказал:
— Все время в кеммере. Это вместо вознаграждения или наказания?
— Не знаю, Аора. А этот мир?
— Ни то, ни другое, малыш. Это просто мир. Ты родился в нем, и все здесь, как и должно быть.
— Я не родился в нем. Я приехал в него. Я его выбрал.
Наступило молчание. Лишь изредка доносился звук пилы.
Аора что-то бормотал, вздыхая, растирая ноги. Изредка он начинал стонать.
— Никто из нас его не выбирал, — наконец сказал он.
Через один или два дня он потерял сознание и вскоре умер. Не знаю, за что он попал на добровольную ферму: за преступление, ослушание начальства или какую-то неправильность в документах? Знаю только, что он пробыл на Пулафенской ферме меньше года.
На следующий день после смерти Аоры меня вызвали на осмотр. На этот раз меня уже несли туда, и больше я ничего не помню.