Мир снаружи
1
9–я межэтажная бригада работает в однообразном вертикальном пласте затемненного пространства, протянувшегося вдоль внешней стороны сердечника обслуживания гонады 116 от, 700–го до 730–го этажа. Хотя рабочая зона очень высока, ширина ее не превышает пяти метров. Этакий узкий колодец, из которого все пылинки, исполняя причудливый танец, уносятся прямо во всасывающие фильтры. Работающие здесь 10 человек 9–й межэтажной бригады помещены посредине между внешним пластом гонадских жилых и общественных секторов и его спрятанным сердцем, сердечником обслуживания, в котором размещены компьютеры.
Члены бригады редко входят сами в сердечник. В основном они действуют на его периферии, следя за его неясно вырисовывающейся в сумраке стеной, облицованной панелями управления различными звеньями главного компьютера. Мягко светящиеся зеленые и желтые огоньки мерцают на панелях, непрерывно информируя о состоянии укрытых в стенах механизмов. Люди из 9–й межэтажной бригады контролируют многочисленные блоки саморегулирующих устройств, направляющих работу компьютеров. Всякий раз, когда какие–то цепи контрольной системы оказываются на грани перегрузки, члены бригады быстро отлаживают их так, чтобы они могли выполнять свою функцию нормально. Это не трудная работа, но она первостепенна для жизни гигантского здания.
Каждый день, когда начинается их смена, Майкл Стэтлер и девять членов его бригады проползают через эдинбургский ирисовый затвор–шлюз на 700–м этаже и совершают свой путь по вечным сумеркам межэтажья, чтобы занять свои посты. Самоходные кресла переносят их к назначенным пунктам — лично Майкл начинает с программирования блоков, охватывающих этажи от 709–го до 712–го, и в течение дня перемещается вверх и вниз по межэтажью к зонам нарушения режима работы.
Майклу 23 года. В этой межэтажной бригаде он проработал программистом–наладчиком уже одиннадцать лет. Теперь работа для него стала чисто автоматической — он стал просто придатком машины. Перемещаясь по межэтажью, он повышает напряжение или уменьшает, отключает или подключает, комбинирует или разъединяет, удовлетворяя требования обслуживаемого им компьютера, и делает все это бездумно и хладнокровно, на одних рефлексах. В этом нет ничего предосудительного. Для наладчиков нежелательно думать, нужно только действовать и действовать правильно; даже сейчас, на пятом веку развития электронно–вычислительной техники, человеческому мозгу все еще принадлежит первое место по мощности переработки информации, приходящей на один кубический сантиметр серого вещества. Должным образом обученная межэтажная бригада является эффективной группой из десяти великолепных, органически выращенных компьютеров, запущенных в основной агрегат. Майкл следит за меняющимися узорами индикаторов, выполняя все необходимые регулировки, а мыслительные центры его мозга свободны для всего другого.
Он грезит о незнакомых местах вне гонады 116, которые он видел на экране. Он и его жена Стэсин — заядлые телезрители и редко пропускают какое–либо телепутешествие. В мозгу проплывают изображения старого догонадского мира, старинные достопримечательности, пыльные развалины: Иерусалим, Стамбул, Рим, Тадж–Махал, руины Нью–Йорка, верхушки лондонских зданий, высовывающиеся из окружающих их волн, другие эксцентрические и романтические места за стенами гонады: вулкан Везувий, гейзеры Йеллоустоуна, африканские саванны, южные острова Тихого океана, Сахара, Северный полюс, Вена, Копенгаген, Москва. Великие пирамиды и сфинксы. Джунгли по реке Амазонке, Чичен–Ица. Великая китайская стена.
Существуют ли еще эти места?
Майкл этого не знает. Большинство из того, что они видели на экранах, существовало сто лет назад и больше. Он знает, что распространение гонадской цивилизации потребовало сноса многого из того, что устарело, ликвидации хаотичного прошлого. Конечно, все было сначала заботливо заснято в объеме, а потом исчезло: облачко белого дыма, запах распыленного камня, сухость в ноздрях и горечь во рту. Несомненно, знаменитые памятники старины спасены. Нет нужды перерабатывать пирамиды только для того, чтобы сделать еще одну комнату в гонаде. Но расчищаться должны были большие пространства. Например, бывшие города. В конце концов, гонада 116 входит в Чиппитскую констеляцию, а он слыхал, как его зять — Джесон Квиведо, историк, рассказывал, что когда–то здесь были два города, называвшиеся Чикаго и Питтсбург, которые стояли с противоположных краев нынешней констеляции. А между ними была непрерывная полоса городских поселений. Где теперь Чикаго и Питтсбург? От них не осталось и следа, на месте их поднялась 51 башня Чиппитской констеляции, все опрятные и организованные. Мы съедаем наше прошлое и извергаем гонады. Бедный Джесон, он, должно быть, скучает по древнему миру, как и я сам, думает Майкл.
Майкл мечтает о приключениях вне гонады 116. Почему бы ему не выйти наружу? Разве он должен провести все свои оставшиеся годы, вися на самоходном кресле между этажами, угождая панелям управления? Так хочется выйти, вдохнуть незнакомый, неочищенный воздух с запахом зеленых растений. Увидеть реку. Полетать вокруг этой первобытной планеты, всматриваясь в ее неровную поверхность. Вскарабкаться на Великую пирамиду! Поплавать в соленой воде океана! Как это интересно! Встать под открытым небом, подставив свою кожу знойным солнечным лучам. Покупаться в лунном свете. Увидеть оранжевое сияние Марса, а на рассвете сщуриться на Венеру…
— Послушай, я бы мог сделать это, — говорит он своей жене, безмятежной разбухшей Стэсин. Она носит их пятое дитя — девочку, которая должна родиться через несколько месяцев. — В конце концов — это не составит особого труда перепрограммировать блок так, чтобы он открыл мне проход наружу. Я бы спустился и вышел из здания раньше, чем кто–либо из шпиков, и спрятался бы в высокой траве. А потом я бы пересек страну с запада на восток и пришел бы в Нью–Йорк, прямо на берег моря. Нью–Йорк не снесен, утверждает Джесон. Его оставили как памятник бедствиям.
— А где бы ты доставал пищу? — спрашивает Стэсин. Практичная девочка.
— Я бы прожил на подножном корму, питаясь дикими плодами и орехами, как индейцы! Мясом бизонов. Бизоны — это такие большие бурые животные. Я подкрадусь сзади и прыгну ему на спину, прямо на зловонный жирный горб, обхвачу его руками за горло и дерну! Он упадет мертвым — и у меня на много недель будет мясо. Можно есть его сырым.
— Нет никаких бизонов, Майкл. Теперь нет никаких диких животных. Ты же знаешь.
— Да я это не всерьез. Ты думаешь, я действительно мог бы убить? Помилуй Бог, у меня могут быть странности, но я не сумасшедший! Нет! Слушай, я бы делал набеги на коммуны. Прокрадусь ночью, наберу овощей, кусок протеинового мяса — все, что попадется. Их склады не охраняются. Они не ожидают, что люди из гонад могут подкрасться. Я бы так питался. И я повидал бы Нью–Йорк, Стэсин, я повидал бы море! И может быть, даже нашел бы там целое общество диких людей с лодками, аэропланами, с чем угодно, которые могли бы переправить меня через океан: в Иерусалим, Лондон, в Африку!
Стэсин смеется:
— Люблю, когда ты становишься таким задорным, — говорит она и, притянув его к себе, кладет его разгоряченную голову на свой гладкий тугой живот. — Ты уже слышишь ее? — спрашивает она. — Она там поет. Бог мой, Майкл, как я люблю тебя!
Она не принимает его всерьез. Да и кто бы принял?
Но он уйдет. Вися в межэтажье, щелкая выключателями и трогая запасные платы, он воображает себя кругосветным путешественником. Он посетит все настоящие города, чьими именами названы гонады 116. Все, сколько их осталось: Варшаву, Рейкьявик, Луиссвиль, Коломбо, Бостон, Рим, Токио, Толедо, Париж, Шанхай, Эдинбург, Найроби, Лондон, Мадрид, Сан–Франциско, Бирмингем, Ленинград, Вену, Сиэтл, Бомбей, Прагу. Даже Чикаго и Питтсбург, если они и в самом деле не исчезли. И другие. Все ли он назвал? Он пробует сосчитать. Варшава, Рейкьявик, Вена, Коломбо… и теряет счет. Но как бы то ни было, он выйдет. Пусть не весь мир — он наверняка больше, чем представляется ему, Майклу, но кое–что он увидит: почувствует дождь на своем лице, послушает шум прибоя, ощутит холодный мокрый песок под подошвами туфель. И солнце. Знойное, палящее солнце!
Давно уже никто не выходит из здания, кроме, возможно, жителей Луиссвиля, посещающих другие гонады, но и они делают это не часто. Он предполагает, что школьники путешествуют вокруг, посещая древние места, но сам Майкл не знает никого, кто бы побывал в таком путешествии. Джесон, хоть и специализируется на XX веке, конечно, не выходил. Конечно же он мог бы посетить руины Нью–Йорка, чтобы получить более живое представление о том, каким он был раньше. Джесон есть Джесон, он не сделал бы этого, даже если бы имел такую возможность. Но он, Майкл, обязан. «Я пойду вместо него. Кто сказал, что нам предназначено провести всю жизнь внутри одного единственного здания?» Он видел как–то в кубиках Джесона картины из старой жизни: открытые улицы, движущиеся автомобили, маленькие здания, предназначенные для одной семьи из трех или четырех человек. Неправдоподобные, неотразимо чарующие картины. Неудивительно, что это общество не выдержало, это тяготеющее к дракам общество развалилось. Мы должны иметь что–то более организованное. Но понимая это, Майкл ощущает притягательность такого образа жизни. Он чувствует центростремительные толчки к свободе и хочет вкусить ее. «Мы не должны жить так, как они, но мы не должны жить и так, как живем. Не все время. Иногда надо выходить, чтобы испытать горизонтальность вместо тысячи этажей, вместо соматических залов, зонных центров, наших священников, наших нравственных инженеров, наших утешителей, всего нашего. Нужно что–то еще. Краткий визит наружу станет величайшим событием в моей жизни. Я сделаю это».
И вот, вися в межэтажье, рефлекторно гася возникающие в блоках отклонения, он дает себе слово, что не умрет, не выполнив своей мечты.
Его зять Джесон, сам того не ведая, раздул пламя тайных стремлений Майкла своей теорией об особой расе гонадских людей, высказанной как–то вечером, когда Майкл и Стэсин были в гостях у Квиведо. Как сказал тогда Джесон? «Я исследую положение о том, что жизнь в гонадах воспитывает новый тип человеческих существ. Тип, который с готовностью приспосабливается к относительно небольшому жизненному пространству и низкой частной квоте». Относительно этого у Майкла были сомнения. По его мнению, это связано не с генетикой, а скорее с психологическими факторами. Или даже с добровольным одобрением главного положения в целом. Но чем больше рассказывал Джесон, тем убедительнее звучали его идеи.
«Объяснить, почему мы не входим наружу, даже если бы ничто нам не мешало это сделать, мы не можем. Мы приняли, что это безнадежная фантазия. Мы остаемся здесь, нравится это нам или нет. А с теми, кому это не нравится, с теми, кто не может примириться… ну, ты знаешь, что случается с ними». Майкл знает. «За дерзновение — в Спуск. Те, что остаются, приспосабливаются к обстоятельствам. Два века направленного отбора, безжалостно претворенного в жизнь, и теперь все мы здорово, приспособлены к этому образу жизни».
И Майкл соглашается, хотя и не верит, что это правда обо всех. А Джесон уступает: «За некоторыми исключениями».
И вот теперь, вися в межэтажье, Майкл думает обо всем этом. Несомненно, селекционный отбор объясняет многое. А именно — всеобщее одобрение гонадской жизни. Или почти всеобщее. Все считают за дар божий такую жизнь — 8000 людей под одной крышей, множество детей, и все прижаты друг к другу. Все довольны. За некоторыми исключениями. «За исключением некоторых из нас, тех, кто выглядывает через окна на голый мир и бесится, и потеет внутри клетушек. Кто хочет выйти наружу. Или у них нет генов одобрения?» Если Джесон прав, если гонадская популяция воспитана, чтобы принимать жизнь такой, какая она есть, и процесс воспитания регулируемый, то тогда должны быть и отклонения. Таковы законы генетики. Гены искоренить нельзя. Их можно упрятать на время, но они все равно когда–нибудь выплывут, например, в восьмом колене. Скажем, во мне. И вот теперь я страдаю.
Майкл решает обо всем этом посоветоваться с сестрой. Однажды утром, в 11.00, когда был он совершенно уверен, что застанет ее дома, он приходит к ней. Она занята с детьми. Его сестра — очаровательный двойник, как всегда соблазнительна, только сейчас она выглядит несколько растрепанной. Прическа ее сбита набок. Единственная одежда на ней — висящее через плечо грязное полотенце. На щеках румянец. Когда он входит, она подозрительно оглядывается через плечо.
— А–а, это ты, — узнав его, она улыбается.
Как мило она выглядит, худенькая, стройная, вся какая–то ровная. В отличие от Микаэлы, груди у Стэсин полны молока, они колеблются и трясутся, как большие мехи.
— Я только на минуту, — говорит он Микаэле. — Ты не будешь против, если я немного побуду?
— Бог мой, сколько хочешь. Не обращай на меня внимания. Дети вгонят меня в гроб.
— Может, тебе помочь?
Но Микаэла делает отрицательный жест. Тогда он садится, скрестив ноги, и следит, как она, суетясь, бегает по комнате. Одного малыша она сует под душ, второго — в детскую нишу. Остальные, слава богу, в школе. Ноги у нее длинные и не жирные, ягодицы тугие, неодрябшие от излишка жира. Очень соблазнительна. Майкл готов натянуть ее прямо сейчас, но она слишком поглощена своей утренней домашней работой. Почему–то он не натягивал ее уже много лет. С той поры, как они были еще детьми. Он всовывал в нее свою плоть, уверенный, что все натягивают своих сестер. Особенно, если они — близнецы, это было так естественно. Возникала особенная близость — подобно обладанию другим собой, только женского пола. Майкл с улыбкой вспоминает, как они расспрашивали друг друга о своих отличиях. Когда им было лет по девять, она, ощупывая его гениталии, спрашивала:
— А что это висит у тебя между ног? Не бьются ли они друг о друга, когда ты ходишь?
Он честно пытался объяснить. А позднее, когда у нее выросли груди, подобные вопросы задавал уже он. Она развилась раньше его. Волосяные покровы появились у нее намного раньше, чем у него. И рано начались менструации. Теперь между ними пропасть, она — зрелая женщина, а он еще ребенок.
— Если я спрошу тебя о чем–то, — говорит он, — ты обещаешь никому об этом не рассказывать? Даже Джесону!
— Разве я была когда–нибудь болтушкой?
— Ладно. Я только хотел убедиться.
Она заканчивает возиться с детишками и устало садится, глядя ему в лицо. Полотенце соскальзывает с плеча и целомудренно ложится складками на ее ляжках. «Интересно, что бы она подумала, если бы он попросил ее отдаться. О, да, она не откажет, она обязана отдаться, но будет ли она желать его? Или будет испытывать недовольство, отдаваясь своему брату?» Когда–то она этого не стеснялась, но тогда она была еще девочкой.
— Хотелось ли тебе когда–нибудь покинуть гонаду, Микаэла?
— Ты имеешь в виду — перейти в другую гонаду?
— Нет, просто уйти — к Гранд–каньону. К пирамидам. Разве ты никогда не чувствуешь беспокойства, оставаясь внутри здания?
Ее темные глаза заблестели.
— Беспокойство — да! Я никогда не задумывалась о пирамидах, но бывают дни, когда стены давят на меня, будто тяжелые плиты.
— Значит, ты тоже?!
— О чем ты, Майкл?
— О теории Джесона. О людях, которых из поколения в поколение приучают переносить гонадское существование. А я подумал, что некоторые из нас не похожи на таких. Мы отступники. У нас неправильные гены.
— Атависты?
— Да, атависты. Похоже, что мы живем не в своем времени. Нам нужно было родиться тогда, когда люди могли ходить всюду. Я знаю, я чувствую это, Микаэла. Я хочу уйти из гонады и просто побродить…
— Это не серьезно!
— Нет, я думаю, это серьезно. Не то, чтобы это было мне так уж необходимо. Но я хочу. А это означает, что я атавист. Я не подхожу для безмятежной популяции Джесона. Стэсин подходит. Ей нравится здесь, для нее это идеальный мир. Но не для меня. И если это генетика, если я действительно не гожусь для этой цивилизации, то ты тоже не годишься. У меня гены твои, а у тебя — мои. Вот я и подумал, что надо это проверить, чтобы лучше понять себя. Узнать, насколько хорошо мы приспособлены.
— Я не приспособлена.
— Я знал это!
— Не то, чтобы мне хотелось уйти из здания, — говорит Микаэла. — У меня другое: ревность, честолюбие… В моей голове много всякой дряни, Майкл. И то же у Джесона. Только на прошлой неделе мы сражались с пережитками, — усмехается она, — и решили, что мы оба — атависты. Как дикари древних времен. Я не стану входить во все детали… но в основе, я думаю, ты прав: ты и я в душе не настоящие гонадские люди. У нас только внешний лоск. Мы притворяемся.
— Точно! Внешний лоск! — Майкл хлопает в ладоши. — Правильно. Это вес, что я хотел узнать.
— Уж не хочешь ли ты самом деле выйти из здания?
— Если я выйду, то ненадолго. Только посмотреть, на что это похоже. И забудь, что я говорил об этом. — В глазах Микаэлы он замечает испуг. Подойдя к ней и притянув ее к себе, он говорит: — Не порти дела, сестра, я сделаю это, я должен это сделать. Ты знаешь меня. Ты понимаешь меня. Так держись молодцом, пока я не вернусь. Если только я решусь пойти.
Теперь его больше ничего не мучит. Кроме разве проблемы прощания. Должен ли он уйти, не сказав ни слова Стэсин? Да, так, должно быть, лучше. Она никогда не поймет его и может только вызвать осложнения. А с Микаэлой? Его влечет навестить ее перед уходом, чтобы проститься. У него нет никого ближе ее в целом здании, а ведь он может и не вернуться из своей загородной увеселительной прогулки. Он думает о том, что не прочь натянуть ее, и предполагает, что она тоже не против. Любовное прощание — как раз к случаю. Но можно ли рисковать? Нельзя слишком доверять генетике — если Микаэла увидит, что он и в самом деле уходит, она может запросто выдать его и послать к нравственным инженерам — ради него самого. Она, без сомнения, считает его план дерзкой идеей. Взвесив все за и против, Майкл решает не говорить ей ничего. Он натянет ее мысленно. Ее губы прижаты к его губам, язык ее в непрерывном движении, ее руки поглаживают его упругие мышцы. Мягкий рывок! Еще раз! Тела их движутся в полном согласии, как две разделенные половинки единой сущности, соединившиеся вновь на это короткое мгновение. В его воображении эта картина становится такой живой, что он почти готов бежать к Микаэле… Но в конце концов он принимает решение не говорить ей об уходе.
Сделать это довольно легко. Он знает, как заставить главные машины служить его целям. В этот день на работе он пребывает в менее сонном состоянии, чем обычно. Он осматривает свои блоки, регулирует импульсы, плывущие через могущественный нервный узел гигантского здания: блок пищевого снабжения, блок статистики рождения и смертности, атмосферных сводок, уровня расширения в зональных центрах, наполнения трубопроводов в разных распределителях, системах канализации, коммуникационных линиях и так далее. В короткие промежутки между этими регулировками он находит нужный блок и производит подключение к блокам памяти. Теперь он в прямом контакте с центральным мозгом главного компьютера. Блок вспыхивает вереницей золотых огоньков — это значит, что блок готов к приему подпрограммы. Очень хорошо! Он программирует приказ — выдать один пропуск на право выхода Майкла Стэйтлера на любой срок и действительного до востребования. Но усмотрев в этом лазейку для малодушия, он сразу же исправляет приказ: выдачу пропуска произвести в течение двенадцати часов с момента отдачи приказа. Право входа в любое время, по требованию. Блок отвечает ему сигналами принятия подпрограммы. Отлично. Затем записывает два сообщения, установив время их доставки пятнадцатью часами после выдачи пропуска. Одно сообщение миссис Микаэле Квиведо, квартира 76124: «Дорогая сестра, я сделал это. Пожелай мне удачи. Я принесу тебе песка с морского побережья». Другое сообщение миссис Стэсин Стейтлер, квартира 70411. В нем он объясняет, куда и зачем ушел, и просит ее не беспокоиться, так как рассчитывает скоро вернуться.
Вот и конец смены, 17.30. Нет никакого смысла покидать здание перед наступлением ночи, и он возвращается к Стэсин. Они обедают, он играет с детьми, некоторое время они смотрят передачу, затем предаются любви. Возможно, в последний раз.
— Ты сегодня какой–то отрешенный, Майкл, — говорит она.
— Устал. Сегодня было много работы.
Она дремлет. А он держит ее в своих объятиях — мягкую, теплую и большую, каждую секунду становящуюся все больше. В ее утробе делятся клетки — магический митоз. Бог мой! Мысль об уходе от нее уже почти не привлекает его, но вдруг на экране его памяти появляются изображения дальних краев.
Остров Капри при заходе Солнца, серое небо, серое море, горизонт сливается с небом, по утесу, поросшему пышной зеленью, извивается дорога. Вот вилла императора Тиберия. А вот крестьяне и пастухи, живущие так, как они жили десять тысяч лет назад, незатронутые изменениями материкового мира. Никаких гонад. Услужливое воображение подбрасывает Майклу соблазнительные картины.
Вот влюбленная пара валится в траву. Он задирает ей подол. Смех — лоза, отягощенная виноградными гроздьями, царапает розовую поверхность ее ягодиц, но она не обращает это внимание. Крепкая, ненасытная, возбужденно–страстная крестьянская самка. Какое варварство! Они оба в земле, земля между пальцами ног, земля на коленях.
Вот люди в рваных грязных одеждах. Они пьют вино прямо в винограднике, вкруговую передавая друг другу фляжки. Их кожа темна! Точно дубленая шкура зверей, коричневая, жесткая, обожженная настоящим солнцем. Далеко внизу катятся волны. А на краю моря фантастические скульптуры скал и гроты между ними. Солнце уходит за облака, небо и берег сереют. Все заволакивает красивой пеленой дождя. Близится ночь, и птицы заканчивают петь свои гимны. С горных пастбищ спускаются стада коз.
Майкл идет по покрытому листьями узкому промежутку между деревьями, останавливается, чтобы потрогать шершавую кору, вкусить сладость спелых ягод, вдыхает соленый морской воздух. На рассвете они с Микаэлой бегут по пляжу, оба совсем голые, и первые лучи восходящего солнца расцвечивают их бледные тела, золотят воду. Они плавают в этой плотной соленой воде, которая держит их на плаву. Они ныряют и резвятся под водой с открытыми глазами, касаясь друг друга. Волосы у Микаэлы распустились в воде, за ее колеблющимися ногами тянется дорожка из воздушных пузырьков. Вдали от берега он обнимает ее; вокруг них играют дружелюбные дельфины. Здесь, в знаменитом Средиземном море, в кровосмесительном совокуплении близнецы зачинают дитя. Не здесь ли Аполлон натянул свою сестру? Или это был другой бог? Сплошная классика. Майкл и Микаэла плетутся по берегу, ежась от порывов утреннего бриза, к их мокрым телам пристал песок, клочки морских водорослей застряли в волосах. К ним приближается мальчик с козленком. Он вытаскивает флягу и предлагает им вина. Он улыбается, Микаэла ласкает козленка. Мальчик любуется ее стройным обнаженным телом. Майкл пытается объяснить, что у него нет денег, но мальчик их и не требует. Он дает Майклу флягу, тот долго пьет. Холодное, свежее вино пощипывает язык. Мальчик смотрит на Микаэлу, потом вопросительно на Майкла. Тот кивает: почему бы и нет? В этом нет ничего дурного. Мальчик идет к Микаэле, робко приникает губами к ее губам, тянется, будто намереваясь потрогать ее груди, но не решается и ограничивается поцелуем. Ухмыляясь, идет к Майклу, целует его и быстро убегает вместе с козленком, оставив им флягу с вином. Майкл протягивает флягу Микаэле. Вино течет по ее подбородку, оставляя сверкающие в лучах солнца капельки. Когда вино кончается, Майкл швыряет фляжку далеко в море. Дар сиренам. Взявшись за руки, Майкл и Микаэла пробираются сквозь заросли куманики вверх по склону; галька сыплется из–под их босых ног. А с прогалины мальчик с козленком машет им рукой…
Красочный экран темнеет. Майкл приходит в себя. Он лежит на спальной платформе рядом со своей сонной беременной женой на 704–м этаже гонады 116.
Надо идти. Он должен уйти.
Он встает. Стэсин тоже проснулась.
— Ш–ш, — говорит он, — спи…
— Идешь поблудить?
— Да.
Он раздевается и становится под душ. Затем надевает чистую тунику, обувает сандалии — его самую прочную одежду и обувь. Что еще надо взять? У него ничего нет. Он пойдет налегке.
Майкл целует Стэсин. Возможно, это последний поцелуй. На мгновение его рука касается ее живота. Днем она получит сообщение. «До свидания, до свидания», — говорит он спящим детям. Майкл выходит в коридор и глядит вверх, будто хочет пронзить взглядом 57 этажей. «До свидания, Микаэла, любимая». Сейчас 2.30. До рассвета еще долго. Майкл тянет время. Он останавливается, осматривает вокруг себя стены, облицованные пластиком, имитирующие полированную бронзу. Прочное здание, отлично спроектированное. Целые реки невидимых кабелей змеятся в его обслуживающей зоне. А в середине всего — огромный бодрствующий человекоподобный мозг, который он так легко обманет.
Майкл находит в коридоре информтер и идентифицирует себя. «Майкл Стэйтлер, 70411. Один пропуск, пожалуйста». Вот и пропуск. Он достает из ниши светящийся голубой браслет и надевает его на запястье. Затем садится в лифт. Без всякой причины он выходит на 580–м этаже. Бостон. У него еще уйма времени. Как гость откуда–нибудь с Венеры, он бродит по залам. Навстречу ему попадается сонный блудник, очевидно, возвращающийся домой. Пользуясь привилегией блудников, Майкл открывает двери, всматривается в спящих людей; некоторые просыпаются, но большинство не реагирует никак. Какая–то женщина приглашает его разделить с ней ложе. Он отрицательно качает головой, закрывает дверь и идет к лифту. Вниз, на 375–й этаж. Сан–Франциско. Здесь живут артисты. Он может послушать здесь музыку. Майкл всегда завидовал жителям Сан–Франциско. У них есть в жизни цель, есть искусство. Здесь он тоже открывает двери.
«Пойдемте, — хочет он сказать. — У меня, есть пропуск, я иду наружу. Идемте со мной, скульптуры, поэты, музыканты, драматические актеры!» Подобно музыканту из сказки, который увел из города всех детей, Майклу хотелось бы увести их всех из гонады. Но он не уверен, что по его пропуску может выйти более, чем один человек, и потому не говорит ничего. Снова вниз. Бирмингэм, Питтсбург, где его зять, Джесон, тщится высвободить безвозвратно канувшее прошлое. Токио, Прага, Варшава, Рейкьявик. Теперь все обширное здание словно бы сидит на его спине. Тысячи этажей, 885 тысяч людей. За это время, что он стоял, выйдя из лифта, народилась дюжина ребятишек. Еще дюжина была зачата, и может быть, кто–то умер. А один человек спасается бегством. Стоит ли говорить «до свидания» компьютеру? Его приборам, наполненным жидкими газами, его блокам? В городе миллион глаз. Эти глаза следят и за ним, но у него все в порядке, у него есть пропуск.
Первый этаж. Все.
Оказывается, это так просто. Но где же выход? Вот это? Такая крошечная шлюзовая камера? А ему представлялся большой вестибюль, ониксовые полы, алебастровые колонны, яркие огни, полированная медь и вращающиеся стеклянные двери. Конечно же ни один важный чин не пользуется этим выходом. Высокие сановники путешествуют на быстролетах, прибывающих и отправляющихся с пристани на тысячном этаже. А грузовые вагоны с продукцией из коммун поступают в гонаду глубоко под землей. Возможно, входом на первом этаже пользуются раз в несколько лет. Ну что же, он выйдет здесь. Как это делается? Майкл поднимает вверх руку с браслетом–пропуском, надеясь, что где–нибудь поблизости имеется сканирующее устройство. Его надежда оправдывается. Над выходом зажигается красный свет, и шлюз открывается. Майкл проходит через шлюз и оказывается в слабо освещенном длинном прохладном туннеле. Дверь шлюза сразу же закрывается за ним — мера предосторожности от заражения внешним воздухом. Он идет вперед, и перед ним с легким скрипом открывается вторая дверь. Ничего не видно в темноте, Майкл ощупью находит ступеньки. Спустившись на семь или на восемь ступенек, он ощупывает под ногой комковатую, податливую субстанцию. Это земля! Он наруже!
2
Майкл чувствует себя, как первый человек, ступивший на поверхность луны. Он решительно передвигает ноги, не зная, чего можно ожидать. Он не в состоянии воспринять такое множество непривычных ощущений. За его спиной закрывается шлюз, и он остается один. Страха у него нет. Первым делом надо сконцентрироваться на чем–то одном. Например, на воздухе. Он делает глубокий вдох. У воздуха другой вкус! Ему кажется, что воздух внутри расширяется, заполняя самые отдаленные складочки в его легких. Но уже через минуту чувство новизны исчезает: воздух, как воздух! Будто он дышал им всю жизнь. А что, если ему угрожают смертельные бактерии? Ведь он пришел из стерильной, герметически изолированной среды. Может, через час он свалится в агонии, неузнаваемо посиневший и раздутый. Или в его ноздрях пустит ростки пыльца, занесенная ветром, и его задушит разрастающаяся масса грибков. Нет, нет, надо забыть про воздух! Майкл поднимает глаза вверх.
До рассвета еще больше часа. Повсюду по черно–синему небу рассыпаны звезды, и высоко–высоко висит серповидная луна. Ему приходилось видеть небо из окон гонады, но ни разу не видел он такого, как это. Надо поднять голову, расставить пошире ноги, раскинуть руки и принимать ванну из света звезд. Майкла подмывает раздеться и лечь обнаженным, чтоб позагорать при звездах и луне. Он улыбается этой мысли и делает еще десять шагов от здания гонады; потом оглядывается назад. За ним возвышается колонна трехкилометровой высоты. Она висит в воздухе, и кажется, будто она вот–вот упадет. Его охватывает ужас. Успокоившись, он начинает считать этажи, но напряжение в мускулах неестественно запрокинутой шеи вызывает у него головокружение, и он бросает это занятие, не досчитав до пятидесятого этажа. Под таким углом зрения большая часть здания, круто вздымающегося над его головой, ему не видна, но того, что он видит, ему вполне достаточно: масса гонады словно грозится раздавить Майкла. Он движется прочь по направлению к засаженной деревьями площадке. Теперь он уже отошел от гонады на достаточное расстояние, чтобы можно было охватить ее единым взглядом и оценить ее величественные размеры. Своей вершиной она будто упирается в звезды. Так высока она! И вся в окнах. А за ними более 850 тысяч людей, большую часть которых он никогда не встречал: малыши, блудники, программисты, утешители, жены, матери. Майкл взглядывает налево. Окутанная утренним туманом, там стоит другая гонада. А направо — еще одна. Он опускает взгляд и смотрит на землю. Сад, правильные ряды деревьев, трава. Он становится на колени и срывает былинку; покачивая ею в воздухе, он чувствует угрызения совести: «Убийца!» Он кладет травинку в рот — совсем не вкусно. Он думал, что трава сладкая. А вот почва. Он погружает в нее свои пальцы. Под ногтями появляется чернота. Внимание Майкла привлекает отделенный канавой ряд деревьев. Он подходит к ним, нюхает цветочные чашечки, гладит шершавую кору.
По саду движется робот–садовник, подрезая ветки, удобряя землю. Робот поворачивается на своей тяжелой черной платформе и вопросительно вглядывается в человека. Майкл протягивает руку с браслетом и позволяет роботу осмотреть пропуск. После этого робот теряет к Майклу интерес.
Теперь Майкл уже далеко от гонады 116. С этого расстояния она неотличима от гонад 115 и 117. Майкл поворачивается и идет по аллее, ведущей прочь от линии, вдоль которой выстроились гонады.
Вот пруд. Майкл склоняется над ним и окунает в него руку. Затем наклоняет лицо к поверхности воды и пьет, весело фыркая и брызжа водой.
Восход уже начал окрашивать небо. Погасли звезды, побледнела луна. Майкл поспешно раздевается и медленно погружается в воду, вздрагивая, когда она доходит ему до поясницы. Осторожно плывет, то и дело опуская ноги, чтобы нащупать холодное вязкое дно.
Поют птицы. Бледный свет разливается по небосклону. Майкл выходит из воды и, чуть дрожа, мокрый и голый, стоит на берегу пруда, прислушиваясь к птичьему гомону и созерцая красный диск солнца, всплывающего на востоке. До сознания Майкла постепенно доходит, что он плачет. Он плачет от окружающей его красоты, от одиночества. Он один в первом рассвете мира. Он Адам! Майкл трогает гениталии свои. Взглянув вдаль, он видит на горизонте три гонады и уже не может определить, какая из них 116–я. Там Стэсин и Микаэла. «Если бы Микаэла была сейчас здесь, мы были бы с ней голые, как Адам и Ева, и за ними следил бы змей–искуситель». Майкл улыбается этой мысли. Он совсем один, никого нет в поле его зрения, но он этого не боится. Больше того, ему это нравится, хоть он и тоскует по Микаэлс и Стэсин. Он желает их обоих, он хочет каждую. Он дрожит, плоть его твердеет и напрягается от вожделения. Со слезами на глазах он опускается на влажную черную землю. Он замечает, что небо стало голубее, и, закусив губу, охватывает рукой свой член. Усилием воображения он вызывает видения пляжа на Капри, вино, мальчика, козленка, себя и Микаэлу, обнаженных, сплетенных в одно целое, поцелуи… Он тяжело дышит и извергает семя, удобряя голую рыхлую землю. В этой маленькой липкой лужице двести миллионов нерожденных детей.
Потом он снова купается в пруду и, освеженный, пускается в путь, неся свою одежду в руках. Примерно через час он одевается, опасаясь поцелуев жгучего солнца на своей нежной комнатной коже.
В полдень равнины, пруды и сады остались далеко позади. Майкл вступил на периферийную территорию одной из сельскохозяйственных коммун. Мир здесь широк и однообразен, а виднеющиеся на горизонте гонады кажутся поблескивающими колышками, удаляющимися на восток и на запад. Вокруг ни деревца. Нет и намека на то буйство дикой растительности, на то хаотическое переплетение зеленых ветвей, которое он видел в телевизионном путешествии по Капри.
Вокруг Майкла длинные ряды низких растений, разделенных полосами засохшей темной почвы. Тут и там совершенно пустые, видно, поджидающие сева, огромные поля. А это, должно быть, огороды. Майкл рассматривает растения: тысячи каких–то травянистых растений со свисающими кисточками, тысячи каких–то сферических и уложенных спиралью тесно друг к другу, штучек, тысячи каких–то других. И еще. И еще… По мере того, как он проходит мимо посевов, вид растений меняется. Что это? Кукуруза? Бобы? Тыква? Морковь? Пшеница? Он не способен назвать продукт по его виду; познания, полученные им в детстве на уроках географии и естествознания, забылись и он теперь может только гадать. Он срывает листья, пробует на вкус побеги и стручки. Сандалии он несет в руке и идет босиком, ощущая подошвами ног комья земли.
Майкл полагает, что направленная на восток, откуда встало солнце. Но теперь, когда стоит солнце высоко над головой, стало трудно определять направление. Не помогает и вид все уменьшающихся гонад. Сколько же отсюда до моря? При одной мысли о нем глаза его влажнеют. Перед ним возникает вздымающийся прибой, а во рту появляется вкус соли. Сколько до него идти? Тысячи километров? Много это или мало? Он прибегает к сравнению — мысленно он кладет гонаду на бок, затем прикладывает к ее верхушке другую, а к этой — следующую. «Если я сейчас нахожусь в тысяче километров от моря, то мне надо пройти расстояние, равное высоте 333–х гонад». Сердце его падает. У него нет реального представления о расстояниях. До моря может быть и десять тысяч километров. Он воображал, что это будет похоже на прогулку из Рейкьявика в Луиссвиль, только по горизонтали. Проявив настойчивость, он сможет проделать этот путь. Если только он найдет пищу. Эти листья и стебли, эти стручки для него бесполезны. Он не знает, какая часть этих растений съедобная, нужно ли их варить и как? Похоже, это путешествие будет гораздо сложнее, чем он его воображал. Правда, у него есть возможность вернуться в гонаду, но он этого не сделает. Это будет смерти подобно, а он еще не жил. Он продолжает путешествие.
Майкл устал. У него кружится от голода голова — он находится в пути уже шесть или семь часов. Сказывается психологическая усталость и физическая. При горизонтальном хождении используются, должно быть, совсем другие группы мышц. Ходить по лестнице — совсем другое дело. Передвигаться в подъемниках и лифтах еще легче. Короткие горизонтальные прогулки по коридорам не подготовили его к длительным переходам. В мышцах бедер, особенно сзади, появилась боль. В суставах неприятное ощущение — будто кости трутся друг о дружку. Ходьба по неровной и рыхлой поверхности еще более усугубляет чувство усталости.
Некоторое время он отдыхает, потом подходит к арыку, пьет, затем раздевается и входит в воду. Прохладная вода освежает его, и он продолжает путь, останавливаясь только дл того, чтобы сорвать еще несозревшие плоды. «Значит, ты считаешь, что забрался далеко от гонады? — обращается он к самому себе. — Ты проголодался и не прочь повернуть назад? Пробиваться сквозь эти поля из последних сил, пытаясь дотащиться от отдаленной башни? Умирать от голода среди этого зеленого изобилия? Нет, ни за что! Он пойдет только вперед, не будь он Майкл Стэйтлер».
Одиночество начинает действовать на него угнетающе. Это чувство удивляет его: ведь в гонаде его раздражала сутолока, толпы людей, путающиеся под ногами малыши, сплетничающие женщины. То, что определяется словом «скученность». В определенном смысле он, бывало, наслаждался дневными часами в межэтажье. Вокруг никого, девять его товарищей по смене, да и те далеко, занимаются своими собственными блоками. Годами лелеял он идею бегства в уединение, мечту об одиночестве. И вот он обрел его и для начала даже всплакнул от счастья. Но после полудня одиночество уже перестало казаться ему столь желанным. Он поймал себя на том, что время от времени бросает на горизонт взгляды, как будто бы ожидая там силуэт человеческого существа. Возможно, если бы Микаэла была с ним, вдвоем им было бы легче. Как Адаму и Еве. Но она, конечно, не пошла бы с ним. Хоть они и двойняшки, но гены у них не одни и те же. Она тоже неугомонная, но она никогда бы не сделала чего–то экстраординарного. Он представляет, как она через силу передвигается рядом с ним. Как по временам они валятся в посевы, и он натягивает ее.
Одиночество уже утомило его. И он начинает кричать. Он выкрикивает свою фамилию, имена — Микаэла, Стэсин, Детей.
— Я житель Эдинбурга! — орет он. — Я из гонады 116! С 704–го этажа! — звуки его голоса уносятся к кудрявым облакам. Как восхитительно сейчас небо, расцвеченное голубым, палевым и
белым. _ о "
Внезапно доносится гудящий звук… Откуда? Кажется, с севера. С минуты на минуту звук становится громче. Неприятное, пульсирующее, хриплое гудение. Неужели он своими криками привлек внимание какого–то монстра? Он заслоняет от света глаза. Вот оно, чудовище: длинная черная труба медленно пикирует на него с высоты около ста метров. Он бросается на землю, втискиваясь между рядами капусты или турнепса. У черного урода вдоль бортов высовывается дюжина похожих на обрубки сопел, из которых брызжут облака зеленого тумана. Майкл догадывается, что это, наверное, обрызгиватель посевов ядами против насекомых и других вредителей. Он свертывается калачиком, поджимает колени к подбородку, прячет лицо в ладони. Машина уже над головой, звук ее невыносим. Он убьет его своими децибеллами, либо своей мерзкой жидкостью.
Но вот интенсивность звука уменьшается — машина удаляется. Пестицид оседает, и Майкл старается не дышать. Губы у него плотно сомкнуты. Липкая влажная пленка обволакивает Майкла. Как скоро она убьет его? Он отсчитывает минуты до своей смерти. Летающая машина уже далеко, а Майкл жив. Он осторожно открывает глаза и встает. Опасность миновала, и он бежит через поле — прямо к сверкающей полоске ближнего ручья, бухается в него и панически скребет свое тело. Только выбравшись из ручья, он осознает, что ручей тоже ведь был обрызган. Как бы то ни было, а он пока еще жив! Далеко ли до ближайшей коммуны?
В своей беспредельной мудрости планировщики этой фермы почему–то позволили одному низкому холму выжить. Поднявшись на него, Майкл осматривается. Вдали необычно уменьшившиеся гонады, вокруг него возделанные поля. Он видит машины, движущиеся в несколько рядов, со множеством рук, выдергивающих сорную траву. И никаких признаков поселения. Спустившись с холма, он видит одну из сельскохозяйственных машин. Первый контакт за весь день.
— Привет! Я — Майкл Стэйтлер из гонады 116. Как тебя зовут, машина? Какую работу ты выполняешь?
Злобные желтые глаза изучают его и отворачиваются. Машина разрыхляет почву у основания каждого растения и вбрызгивает в корневую систему жидкость молочного цвета. Недружелюбная грязнуля! А может быть, она просто не запрограммирована на разговор.
— Я не в обиде, — говорит Майкл, — Молчание — золото. Хотя было бы совсем не плохо, если бы ты подсказала мне, где я могу достать немного еды или найти людей.
Снова гудение. Надо же! Еще один вонючий обрызгиватель. Майкл пригибается, готовый снова свернуться клубком. Но нет, это летающая штука не брызжется и, кажется, не собирается этого делать. Она кружит над головой и производит адский шум. В брюхе машины открывается люк. Наружу вываливается двойная прядь прекрасного золотистого волокна, достающая до земли. По ней на подъемнике соскальзывают вниз два человеческих существа — женщина и мужчина. Они ловко приземляются и направляются к Майклу. У них зловещие лица, глаза сверкают, как бусинки. У пояса оружие. Единственная одежда — глянцевитые красные повязки, закрывающие их от ляжек до живота. Тела не жирные, кожа — загорелая. У мужчины густая черная борода — неправдоподобные, нелепые волосы на лице! Груди у женщины небольшие и тугие.
Мужчина и женщина обнажают свое оружие.
— Хелло, — хрипло окликает их Майкл. — Я из гонады. Хочу вот посетить ваши края. Я вам друг! Друг!
Женщина произносит что–то невразумительное, а мужчина пожимает плечами.
— Жаль, но я не понимаю…
Они тычут оружием в его ребра. Холодные, непроницаемые лица… Они убьют его? Их глаза похожи на ледяные пуговки.
Теперь начинает говорить мужчина. Медленно и четко, очень громко — так разговаривают с маленькими детьми. Наверное, его обвиняют в нарушении границ полей. Должно быть, одна из сельскохозяйственных машин донесла о нем в коммуну. Майкл показывает им на видную отсюда гонаду и стучит себе в грудь. Они должны понять во что бы то ни стало. Они должны узнать, откуда он. Не меняя выражения лиц, его конвоиры завороженно кивают. Похоже, он арестован. Угрожающий святости полей незваный гость. Женщина берет его за локоть. По крайней мере, они не собираются его убивать. Дьявольски шумная штука все еще кружит над их головами. Майкла подводят к свисающим волокнистым прядям. Первой поднимается женщина. Мужчина говорит что–то Майклу, что предположительно означает нечто вроде «теперь ты». Майкл улыбается. Сотрудничество — его единственная надежда. Некоторое время он раздумывает над тем, как забраться в подъемник. Мужчина производит настройку, накрывает его, и он поднимается. Ожидающая их наверху женщина извлекает его из подъемника и заталкивает в клеткообразную раму. Оружие она держит наготове. Минутой позже мужчина тоже на борту; люк закрывается, и рев машины усиливается. В полете они оба пытаются допрашивать его, бросая ему резко звучащие слова, но он лишь крутит головой:
— Я не говорю на вашем языке. Как же я могу рассказать вам то, что вы хотите узнать?
Спустя несколько минут машина приземляется. Они выталкивают его на голое красновато–коричневое поле, на краю которого он видит низкие кирпичные здания с плоскими крышами, странные тупорылые серые экипажи, несколько многоруких сельскохозяйственных машин и несколько дюжин мужчин и женщин в красных набедренных повязках. Детей не видно. Наверное, они в школе, хотя уже давно за полдень. Люди смотрят на Майкла и переговариваются между собой. Речь невразумительная, резкая. Слышен смех. Майкл несколько напуган, не столько возможной опасностью, сколько необычностью всего происходящего. Он понимает, что это и есть сельскохозяйственная коммуна.
Вся его дневная прогулка была лишь прелюдией к переходу из одного мира в другой.
Пленившие его мужчина и женщина ведут его через поле и толпу народа и вталкивают в одно из расположенных рядом зданий. Фермеры ощупывают его одежду, трогают его голые руки и лицо, изумленно перешептываются, будто он — марсианин.
Здание плохо освещено, построено грубо, с кривыми стенами, низкими потолками и покоробленными полами из бледной, будто в оспинах, пластмассы. Его заталкивают в пустую, унылого вида комнату с кислым запахом. Чем это пахнет? Рвотными массами?
Прежде чем уйти, женщина жестами указывает на умывальный таз из какого–то белого искусственного вещества со структурой гладкого камня, местами пожелтевшего и потрескавшегося. Спальной платформы здесь нет, очевидно, у одной из стен свалена груда смятых одеял. Душа нет. Для экскрементов имеется очень простой агрегат — пластмассовая воронка, уходящая в пол, и педаль для сброса. Очевидно, это и для мочи, и для кала. Древность и простота устройства подсказывают ему, что у них нет нужды в замкнутом цикле переработки отходов и в их круговороте. В комнате нет источника искусственного света. Последний слабый свет уходящего дня струится сквозь единственное окно. Оно выходит на площадь, где все еще толпятся фермеры, по–видимому, обсуждающие происшествие. Он видит, как они кивают головами, указывая на его окно пальцами. Окно заделано металлическими прутьями, слишком близко поставленными друг к другу, чтобы протиснуться сквозь них. Значит, это тюремная камера. Он дергает дверь — она заперта. Не скажешь, что его встретили здесь дружественно. Если так будет продолжаться, он не достигнет морского побережья никогда.
— Послушайте, — обращается он к людям на площади. — Я не хочу вам зла! Вам незачем запирать меня!
Они смеются. Двое молодых мужчин прохаживаются у окна и глазеют на него. Один из них подносит руку ко рту и усердно наполняет ладонь слюной; когда это сделано, он предлагает ладонь своему приятелю, который своей рукой выдавливает слюну. Оба корчатся от дикого смеха. Майкл озадаченно наблюдает за ними. Он слыхал о диких нравах в коммунах, о примитивных варварских обычаях. Молодые мужчины говорят ему что–то презрительное и уходят. Их место у окна занимает девушка, как он предполагает, лет пятнадцати или шестнадцати. Груди у нее большие и загорелые, между ними висит амулет в виде мужского полового органа. Она так поглаживает амулет, что он принимает это за похотливое приглашение.
— Я бы полюбил тебя, — говорит он, — если бы только ты вызволила меня отсюда.
Он просовывает руку сквозь прутья, намереваясь погладить ее. Она отпрыгивает назад и делает непристойный жест, тыча в него левой рукой с четырьмя пальцами, нацеленными в его лицо, и прижатым большим пальцем. Явная непристойность.
Как только она уходит, приходят поглазеть несколько людей постарше. Женщина покачивает подбородком в медленном, равномерном, очевидно, полном какого–то смысла ритме; иссушенный мужчина степенно прижимает ее левую ладонь к своему локтю — три раза; другой мужчина нагибается, касается руками земли и встает, поднимая их высоко над головой, возможно, представляя пантомимой рост очень высоких растений, а возможно, здание гонады. Как бы то ни было, он разрешается пронзительным смехом и отступает.
Близится ночь. В сумерках Майкл видит непрерывную череду приземляющихся на площади посевообрызгивающих машин. Они словно птицы, возвращающиеся в гнезда при заходе солнца. Крупно вышагивая, из полей приходят дюжины многоногих самодвижущихся сельскохозяйственных агрегатов. Зрители исчезают; Майкл видит, как они входят в другие здания на площади. Несмотря на неопределенность своего положения, Майкл захвачен всем увиденным: эти люди живут так близко от земли, почти весь долгий день ходят под палящим солнцем, ничего не знают о наполненных техническими чудесами гонадах.
Вооруженная девушка приносит ему обед; оставив дверь открытой, она входит и ставит поднос; затем выходит, не сказав ни слова.
Вареные овощи, прозрачный бульон, неизвестные ему красные фрукты, холодное вино. Фрукты помятые и перезрелые, но все остальное великолепно. Он жадно ест, очищая поднос. Затем снова подходит к окну. Середина площади пуста, но на дальнем ее конце восемь или десять мужчин, очевидно, дежурная обслуживающая смена, что–то делают у сельскохозяйственных машин при свете трех летающих светящихся шаров.
Теперь его камера погружена в полную темноту, и ему не остается ничего другого, как раздеться и вытянуться на разостланных одеялах. Но, хотя он изнурен долгим дневным переходом, сон к нему приходит не сразу: мозг продолжает функционировать, размышляя о будущем. Несомненно, завтра его будут допрашивать. Должен же кто–нибудь здесь знать язык гонад. Тогда он сможет убедить их, что не хочет причинять им зла. «Улыбнись им, — говорит он сам себе в мыслях, — прояви дружелюбие и чистоту намерений. Уговори их отпустить тебя и позволить продолжить свой путь к морю. А что, если его будут арестовывать от коммуны к коммуне? Не слишком веселая перспектива! Может быть, удастся найти путь, ведущий мимо сельскохозяйственной зоны, например, мимо руин каких–нибудь бывших городов. А если там не живут дикари? Фермеры, по крайней мере, по–своему цивилизованны». Голову его заполняют страшные картины: вот на развалинах старого Питтсбурга его жарят каннибалы… В другом месте его едят сырым… Почему фермеры так подозрительны? Что может сделать им безоружный одинокий странник? Он решает, что это естественная ксенофобия изолированной культуры. Точно так же, как нам не хотелось бы, чтобы фермер оказался в гонаде. Да, но гонады — закрытые системы. В них все пронумерованы, привиты, определены на надлежащие места. А эти люди имеют менее строгую систему. Надо попытаться убедить их, что им нечего бояться незнакомцев. С этой мыслью он погружается в сон.
Спустя час или два его будит нестройная музыка, чувствительная и раздражающая. Он садится: на стенах его камеры мелькают красные тени. Какие–то визуальные проекции? Или снаружи огонь? Майкл бросается к окну. Да! Огромный курган из сухих стеблей, ветвей, овощных отходов пылает по середине площади. Он никогда не видел прежде огня, кроме как на экране, и вид костра одновременно устрашает его и доставляет наслаждение, Эти колышущиеся, поднимающиеся и исчезающие красные клубки — куда они деваются? Даже здесь, в камере, он ощущает идущее волнами тепло. Теплый воздушный поток, переменчивые формы танцующих языков пламени — как это неправдоподобно прекрасно! И опасно. Неужели они не боятся, давая волю огню, вот так, как сейчас? Ну конечно же вокруг костра голая земля, огонь не может пересечь ее. Земля не горит.
Он с усилием отводит глаза от гипнотического безумства огня. Около дюжины музыкантов сидят в ряд слева от костра. Инструменты у них допотопные: духовые, щипковые или клавишные. Звуки, извлекаемые из них, нечистые и неточные — они колеблются около надлежащих частот и чуть–чуть отличаются от основных тонов. Майкла, имеющего отличный музыкальный слух, коробит эта едва заметная фальшь. Но фермерам, кажется, все равно. Они не избалованы механическим совершенством научно выверенной музыки.
Сотни фермеров, вероятно, все население деревни, сидят неровными рядами по периметру площади, временами покачиваясь в такт завывающей, пронзительно вскрикивающей музыке, колотя пятками по земле, ритмично похлопывая по локтям. Отсветы огня превращают их в скопище демонов: по их полуобнаженным телам струится зловещий красный свет. Среди них он видит и детей — их здесь не слишком много: двое здесь, трое там, много взрослых пар с одним ребенком, а то и вообще без детей. Он ошеломлен сделанным открытием: они ограничивают рождаемость! Это ужасно! По коже у него ползут мурашки. Он изумлен собственной невольной реакцией. Как бы ни отличались его гены от ген других людей гонады, он человек гонады, со всеми ее условностями.
Музыка становится еще пронзительнее и беспорядочнее. Пламя костра поднимается еще выше. Теперь фермеры начинают танцевать. Майкл ожидает, что это будет не танец, а бестолковая суматоха, но, к его безмерному удивлению, это вполне упорядоченные серии движений: мужчины в одном ряду, женщины в другом; вперед, назад, смена партнеров, локти высоко, головы откинуты, колени покачиваются, теперь прыжок, поворот кругом, снова в ряды, взяться за руки. Темп все время нарастает, но ритм постоянно отчетливый и согласованный. Много па носят явно ритуальный характер. Глаза у танцоров потемнели, губы плотно сжаты. «Это не пирушка, — вдруг осознал он. — Это — религиозный праздник, обряд людей коммуны. Что они там замышляют? Уж не он ли является жертвенным агнцем? Провидение послало им человека из гонады. Специально для этой цели!»
Майкл панически высматривает признаки котла, вертела, кола, любого предмета, пригодного для того, чтобы зажарить или сварить его. В гонаде всегда циркулируют ужасные слухи о коммунах, но Майкл относился к ним как к примитивным мифам. А может быть, это вовсе и не мифы?
Когда за ним придут, он нападет первым. Лучше быть убитым, чем погибнуть бесславно на деревенском алтаре.
Прошло еще полчаса, но никто даже не взглянул в сторону его камеры. А танец все продолжался. Исходящие потом фермеры выглядят как фигуры из сновидения — блестящие и причудливые. Голые груди подрагивают, ноздри раздуты, глаза пылают. В костер подбрасываются все новые сучья.
Но что это?
На площадь торжественно выходят фигуры в масках — трое мужчин и трое женщин. Их лица спрятаны под грубыми сферическими сооружениями. Женщины несут овальные корзины, в которых можно видеть продукты, произведенные в коммуне: зерна, сухие колосья пшеницы, огородные овощи. Мужчины окружают седьмую фигуру — женщину. Двое тянут ее за руки, а третий подталкивает сзади. Она беременна, видимо, на шестом или седьмом месяце. Она без маски, лицо напряженно и неподвижно, глаза широко раскрыты в испуге. Мужчины бросают ее перед огнем и становятся рядом. Она стоит на коленях с поникшей головой, длинные волосы почти касаются земли, набухшие груди колышутся при каждом ее порывистом вздохе. Один из людей в масках — он, несомненно, жрец — затягивает пронзительное заклинание. Одна из женщин в маске всовывает в каждую руку беременной женщины по колоску пшеницы. Другая посыпает ее едой и приминает еду к ее потной спине. Третья посыпает зернами ее волосы. К песнопению мужчины присоединяются остальные двое мужчин. Прижавшись к прутьям своей камеры, Майкл чувствует себя так, словно его отбросили во времени на тысячу лет назад и он попал на какое–то празднество неолита; ему уже почти невозможно представить себе, что всего лишь в однодневном переходе отсюда вздымается тысячеэтажная громада гонады 116.
Жрецы закончили помазание беременной женщины съестными продуктами. Двое жрецов рывком ставят ее на ноги, а одна из жриц срывает с нее ее последнее одеяние. Жители деревни издают протяжный вой. Жрецы окружают женщину и, поворачивая, выставляют се наготу на всеобщее обозрение. У нее сильно выдающийся живот, тугой, как барабан, блестящий в свете костра, широкие бедра и крепкие ляжки, мясистые ягодицы. Предчувствуя что–то зловещее, Майкл в ужасе прижимается к прутьям. Вот она — жертва! Вырванный из утробы нерожденный плод, дьявольская пища богов урожая?! И может быть, он, Майкл, предназначен в палачи. Лихорадочное воображение Майкла дополняет сценарий: он видит, как его выводят из камеры, выталкивают на площадь, в руку ему всовывают серп; у костра животом вверх распростерта женщина, жрецы поют псалмы, скачут жрицы и в пантомиме указывают ему напряженные закругления се тела, пальцами чертят по предполагаемым линиям разреза, в то время как музыка взвивается ввысь до умопомешательства, костер разгорается все ярче, все выше и… Нет! Не надо! Майкл отворачивается, закрывая глаза рукой. Он весь дрожит, к горлу подступает тошнота. Когда он пришел в себя и снова выглянул в окно, он увидел, что жители деревни движутся в танце к беременной женщине у костра. Она стоит, сжимая в руке колосья пшеницы, стиснув ляжки и изогнув плечи, пристыженная своей наготой. А они глумятся над ней, выкрикивая хриплые ругательства, делая четырьмя пальцами скабрезные жесты, дразня ее и обвиняя. «За что? Кто она? Осужденная на казнь колдунья?»
Женщина сжалась в комок. Толпа подступает к ней вплотную. Он видит, как они пинают ее, плюют на нее.
— Оставьте ее! — кричит он. — Грязные негодяи, прочь он нее руки!
Но его вопль заглушён музыкой. Теперь уже около дюжины фермеров окружают женщину плотным кольцом. Женщина шатается, чуть не падая с ног, туда и сюда мечется, но везде наталкивается на сплошное кольцо. Удары сыплются на ее разбитую грудь и спину. Она часто и тяжело дышит и, одичавшая он ужаса, ищет спасения, но круг не размыкается, и они снова и снова отбрасывают ее внутрь. Когда она падает, они рывком подымают ее и снова швыряют, схватив за руки и перебрасывая по кругу. Когда круг размыкается, другие жители деревни тянутся к ней. Снова раздаются ругательства. Все бьют раскрытыми ладонями, и, кажется, никто не бьет по животу. Удары наносятся с большой силой. Струйка крови течет по се подбородку и шее, а колено и одна ягодица в ссадинах, образовавшихся при падении на землю. Она прихрамывает — должно быть, подвернула ступню. Совершенно беззащитная из–за своей наготы, она не делает попыток защититься или хотя бы оберегать живот. Сжимая колосья пшеницы, она покорно подчиняется своим мучителям, позволяя швырять, щипать и толкать себя. Толпа колышется возле нее; все сменяются по очереди. Сколько она еще выдержит? Чего они хотят? Забить ее до смерти? Или заставить скинуть ребенка в их присутствии? Майкл не мог представить себе ничего подобного. Он чувствует удары, наносимые ей, так, будто они ложатся на его собственное тело. Если б он мог, то поразил бы этих людей насмерть молниями. Где их уважение к жизни? Эта женщина должна быть неприкосновенной, а они мучат ее.
Толпа вопящих людей скрывает ее. Когда спустя одну–две минуты они расступаются, она стоит на коленях, близкая к обмороку. Ее губы кривятся в истерических сдавленных рыданиях, она вся дрожит, голова ее поникла. Все ее тело покрыто грязью, на правой груди кровавые следы чьих–то ногтей.
Но вот музыка становится неожиданно монотонной, словно предвещая наступление кульминационного момента. «Сейчас они придут за мной, — думает Майкл. — Меня заставят убить ее, или натянуть, или ударить ее по животу, или бог знает что еще». Но никто даже не взглядывает на его темницу.
Три жреца запевают в унисон; музыка звучит все глуше; жители деревни отступают назад, собираясь группами по периметру площади. А женщина, вся дрожа, неуверенно встает и оглядывает свое окровавленное и избитое тело. Лицо ее не выражает ничего — она вне боли, вне стыда, вне ужаса. Она медленно идет к костру. Натолкнувшись на жар пламени, отступает и выпрямляется. Теперь она стоит у самого костра, спиной к огню. Языки пламени почти достают до нее. Вся спина покрыта царапинами. Таз широкий, кости развернуты, так как уже близится время родов.
Громкость музыки вновь нарастает. Жрецы умолкают и замирают в неподвижных позах. Очевидно, близится решающая минута. Может, она прыгнет в пламя?
Нет! Женщина взмахивает руками, протягивая колосья пшеницы к пламени костра, и выбрасывает их в огонь — две короткие вспышки, и они исчезают. Раздается немыслимый рев, музыка превращается в грохочущую какофонию. Изнуренная нагая женщина неверной походкой отходит от костра и падает на левое бедро, конвульсивно всхлипывая. Жрецы величественно уходят в темноту, исчезают и жители деревни. Но площади остаются только двое: скорчившаяся на земле женщина и высокий бородатый человек. Майкл вспоминает, что видел его в центре толпы, когда били женщину. Мужчина подходит к ней, подымает ее и нежно качает. Он целует ее исцарапанную грудь, легонько проводит рукой по животу, как бы удостоверясь, что дитя цело. Женщина льнет к нему. Он что–то тихо ей говорит, она отвечает хриплым от шока голосом. Мужчина берет ее на руки и легко поднимает и несет ее к одному из зданий на противоположной стороне площади.
Все окончилось, остался только костер. Проходит много времени — никто больше не появляется. Майкл отходит от окна и, вконец сбитый с толку, бросается на постель.
Вокруг темно и тихо. Картины жуткой церемонии снова проносятся перед Майклом. Он вздрагивает, чувствуя, что вот–вот заплачет. Наконец забывается тяжелым сном.
3
Его будят к завтраку. Прежде чем подняться, он несколько минут рассматривает поднос. Больные после вчерашней ходьбы мускулы протестующе отзываются на каждое движение. Он ковыляет к окну — там, где был костер, осталась лишь груда пепла. Снуют по своим делам жители, сельскохозяйственные машины уже направляются к полям. Он плещет водой в лицо, отправляется в воронкообразное устройство, автоматически идет в душ и, не найдя его, удивляется, как он терпит слой грязи, накопившейся на его коже. Прежде он не осознавал, как прочно укоренилась в нем привычка — в начале каждого дня забираться под ультразвуковые волны.
Он принимается за поднос: соус, хлеб, сырые фрукты, вино; все выглядит очень аппетитно. Прежде чем он успевает управиться с едой, дверь камеры отворяется, и входит женщина, одетая в короткий костюм, принятый в коммуне. Он догадывается, что она не из рядовых работников: у нее холодный властный взгляд, а лицо имеет интеллигентное выражение. Ей, наверное, около 30 лет. Как и другие женщины коммуны, она стройна; у нее эластичные мускулы, длинные ноги и маленькие груди. Чем–то она напоминает ему Микаэлу, только ее короткие волосы каштанового цвета гладко острижены. На левом ее боку с ремня свисает оружие.
— Мне не доставляет удовольствия вид твоей наготы, — сказала она непререкаемым тоном. — Оденься, и тогда мы сможем поговорить.
Она говорила на языке гонады! Правда, проглатывались с акцентом окончания слов, словно ее ослепительно сверкающие зубы откусывали им хвосты; гласные звуки были искажены. Однако, несомненно, это был язык его родного здания. Наконец–то он установит с ними связь!
Он поспешно набрасывает на себя свою одежду, она с каменным лицом наблюдает за ним. Очевидно, она не из покладистых.
— В гонадах, — говорит он, — нас не слишком заботит, одеты мы или раздеты. Мы живем в так называемом постуединенной культуре.
— Но здесь не гонада!
— Я понимаю, что нарушил ваши обычаи, и сожалею об этом.
Наконец он прикрыл свою наготу. Она несколько смягчилась, благодаря его извинениям и послушанию. Сделав несколько шагов в глубину камеры, она говорит:
— Давно уже среди нас не появлялся шпион из гонад.
— Я не шпион!
Холодная скептическая улыбка.
— Тогда почему ты здесь?
— Я не собирался ничего делать на землях вашей коммуны. Я только проходил по ним, направляясь на запад, к морю.
— В самом деле? — она сказала это так, словно он сообщил ей, что вышел прогуляться к Плутону. — Значит, ты путешествуешь? И, конечно, один?
— Да.
— И когда же началась твоя увеселительная прогулка?
— Вчера, рано утром, — ответил Майкл, — Я из гонады 116. Программист, если это вам что–нибудь говорит. Я внезапно почувствовал, что больше не могу оставаться внутри здания: я должен узнать, на что похож внешний мир. И тогда я устроил себе выходной пропуск и улизнул из гонады перед самым рассветом. Я пришел ни ваши поля, ваши машины увидели меня, и вскоре меня «подцепили». Всему виной языковый барьер. Я не мог объяснить, кто я такой.
— Что ты надеешься узнать, шпионя за нами?
— Я же сказал вам, что я не шпион, — устало говорит он, сразу сникнув.
— Гонадские люди не имеют привычки удирать из своих зданий. Я много лет имела дело с людьми этого рода, я знаю, как вы мыслите. — Взгляд ее холодных глаз уперся в него. — Да вас бы парализовал ужас через пять минут, после того как вы вышли, — добавила она. — Конечно же тебя натренировали для этой миссии, иначе ты был бы не способен продержаться целый день в полях. Никак не пойму, зачем они послали тебя. У вас свой мир, а у нас — свой. У нас нет конфликтов, наши интересы не сталкиваются, а значит, нет нужды в шпионаже.
— Целиком с вами согласен, — говорит Майкл. — Именно поэтому я не шпион.
Он чувствует, что его влечет к ней, несмотря на суровость ее поведения. Ее знания и самообладание привлекают его. Если б она еще улыбалась, то была бы совершенно неотразима. Он продолжает:
— Как мне заставить вас поверить мне? Я только хотел повидать мир вне гонады. Вся моя жизнь прошла внутри помещения. Ни запаха свежего воздуха, ни ощущения солнечных лучей на коже. Тысячи людей живут надо мной. Я обнаружил, что не слишком согласен с гонадским образом жизни. И тогда я вышел наружу. Я не шпион. Я только хотел попутешествовать, увидеть море. Вы видели море? Нет? Это моя заветная мечта — погулять по берегу, услышать шум накатывающихся на него волн, почувствовать под своими ногами мокрый песок…
Страстность его тона, наверное, начинает убеждать ее. Она пожимает плечами, вид ее несколько смягчается, и она говорит:
— Как тебя зовут?
— Майкл Стэйтлер.
— Возраст?
— Двадцать три.
— Мы бы могли посадить тебя на борт следующего быстроходного поезда, груженного грибами. Ты будешь в своей гонаде через полчаса.
— Нет, — просит он, — не делайте этого. Позвольте мне идти на запад! Я не хочу возвращаться, не увидев моря.
— Значит, ты еще не собрал достаточно информации?
— Я же говорил вам, что я не… — он останавливается, поняв, что она поддразнивает его.
— Ладно. Может быть, ты и не шпион. Наверное, просто сумасшедший. — Она улыбается — в первый раз за все время — и садится на корточки у стены, не спуская с него взгляда. И уже легким непринужденным тоном спрашивает: — А что ты думаешь о нашей деревне, Стэйтлер?
— Я даже не знаю, что сказать.
— Ну, какое мы произвели на тебя впечатление? Какие мы? Простые или сложные? А может, злые? Ужасные?
— Странные, — отвечает он.
— Странные относительно тех людей, среди которых ты жил, или вообще?
— Мне трудно определить… Вы как будто из другого мира. Это одно и то же. Я… Как тебя, между прочим, зовут?
— Арта.
— Артур? У нас это мужское имя.
— А–р–т–а.
— А, Арта. Как прекрасно, что ты живешь так близко к земле, Арта. Для меня это только мечта. Эти маленькие дома, эта площадь. Все ходят по открытому пространству. Солнце. Огни зданий. Ни лестниц, ни спусков… А этот обряд ночью. Музыка, беременная женщина. Что это было?
— А–а. Ты о противородовом танце?
— Так вот что это было! Это был… — он запинается, подбирая слово, — обряд стерилизации?
— Это танец для того, чтобы обеспечить хороший урожай, — говорит Арта, — чтобы посевы были здоровыми, а деторождаемость низкой. У нас есть свои законы о рождаемости.
— А женщина, которую били, она что? Забеременела незаконно, да?
— О, нет, — смеется Арта. — Дитя Милчи вполне законное.
— Тогда зачем же… так ее мучить… ведь она могла бы потерять дитя…
— Кое с кем так и случается, — спокойно говорит Арта. — В коммуне сейчас одиннадцать беременных женщин. Они тянули жребий, и Милча проиграла. Или выиграла. Понимаешь, это не истязание, это религиозный обряд: она — священная избранница, святой козел отпущения… я не знаю соответствующего слова на вашем языке. Своими страданиями она приносит здоровье и процветание коммуне. Охраняет наших женщин от нежеланной беременности, чтобы не нарушалось равновесие. Конечно, это очень больно и стыдно — быть обнаженной перед всеми. Но это должно быть выполнено. Это большая честь. С Милчей этого никогда больше не сделают, и она будет иметь определенные привилегии в течении всей оставшейся жизни. И конечно, все благодарны ей — теперь мы еще на год защищены.
— Защищены? Он чего?
— От гнева богов.
С минуты он старается постичь, при чем тут боги. Потом спрашивает:
— А почему вы стараетесь уклоняться от рождения детей?
— Может быть, ты думаешь, что мы владеем всем миром? — вдруг ожесточается Арта. — У нас есть коммуна. Нам выделена определенная площадь земли. Мы должны производить пищу для себя, а также для гонад, ясно? Что было бы с вами, если бы мы просто размножались, размножались и размножались — до тех пор, пока наша деревня не заняла бы половину существующих полей и пищи, которую мы производим, хватало бы только для наших собственных нужд? Дети должны жить в домах, дома занимают землю. Как обрабатывать землю, занятые домами? Вот и выходит, что должны быть ограничения.
— Но вам незачем расширять свою деревню за счет полей. Вы должны строиться вверх. Как это делаем мы. Тогда можно увеличивать количество членов вашей общины десятикратно, не занимая ни кусочка земли. Ну, конечно, вам потребовалось бы больше пищи, и вы бы отправляли бы меньше нам, но…
— Ты ничего не понимаешь, — огрызнулась Арта. — Зачем нам превращать коммуну в Гонаду? У вас свой образ жизни — у нас свой. Наш образ жизни требует от нас быть немногочисленными и жить посреди изобильных полей. Зачем нам становиться такими, как вы? Мы гордимся тем, что непохожи на вас. Если бы мы развивались, то развивались бы только горизонтально. И через некоторое время покрыли бы поверхность земли безжизненной корой мощеных улиц и дорог, как в прошлые времена. Нет! Нам это не по душе. Мы наложили на себя ограничения — и мы счастливы. И так будет всегда. Тебе это кажется безнравственным? Мы же думаем, что безнравственны гонадские народы, не контролирующие свое размножение, проповедующие бесконтрольное размножение.
— Нам нет нужды контролировать его, — ответил он ей. — Математически доказано, что мы еще далеко не исчерпали возможностей планеты. Наше население могло бы удвоиться и даже утроиться, пока мы будем продолжать жить в вертикальных городах, в гонадах, где для каждого найдется комната. Без вторжения в обрабатываемые земли. Мы строим новую гонаду каждые несколько лет, и при этом снабжение не уменьшается, ритм нашего образа жизни поддерживается и…
— И ты думаешь, это может продолжаться бесконечно долго?
— Ну не бесконечно… — соглашается Майкл. — Но долго. При существующих темпах прироста пройдет, может быть, лет пятьсот, прежде чем мы почувствуем какое–нибудь ущемление своих интересов.
— А потом?
— Эту проблему решат, когда придет время.
Арта яростно трясет головой.
— Нет! И еще раз — нет! Как ты можешь говорить такое? Как можно размножаться, не заботясь о будущем?
— Послушай, — говорит он. — Я разговаривал со своим зятем — историком. Он специализируется на XX веке. Тогда считали, что все будут голодать, если население мира перевалит через 5 или 6 миллиардов человек. Очень много было разговоров о перенаселении. Когда наступила катастрофа, был восстановлен порядок. Старые горизонтальные методы использования земель были запрещены, построили первую гонаду и потом вторую… Получили жилища 10 миллиардов человек, затем 50, а теперь и 75 миллиардов. И их существование обеспечивается более эффективной пищевой продукцией, более высокими зданиями, большей концентрацией людей на непродуктивных землях. В XX веке никто не поверил бы, что возможно прокормить столько людей на Земле. Что может помешать нашим потомкам прокормить 500 миллиардов и даже — как знать? — 1000 миллиардов? А если бы мы тревожились наперед о проблеме, которая в действительности может и не возникнуть, если бы мы гневили бога ограничением рождаемости, мы бы согрешили против жизни, без всякой уверенности, что…
— Ха! — фыркает Арта. — Вы никогда не поймете нас, а мы никогда не поймем вас. — Поднявшись, она крупными шагами идет к двери. — Ты вот что мне скажи: если гонадский образ жизни так удивителен и замечателен, зачем ты ушел из гонады и пустился странствовать по полям?
Ответа она не дожидается. Дверь хлопает за ней, Майкл подходит к двери и обнаруживает, что она заперта. Он остается один и по–прежнему в заключении.
Нескончаемо длится однообразный день. Никто не приходит к Майклу, за исключением девочки, принесшей ему ленч: вошла и вышла. Зловоние камеры подавляет его. Отсутствие душа становится невыносимым; он воображает, что накопившаяся на коже грязь дырявит и разъедает ее. Вытягивая шею, чтобы лучше видеть, он следит из своего узкого окна за жизнью коммуны. Приходят и уходят обрабатывающие землю машины. Рослые фермеры грузят мешки с продуктами на исчезающую под землей конвейерную ленту, идущую, несомненно, к скоростной транспортной системе, что доставляет пищу в гонады, а промышленные товары — в коммуны.
Хромая, мимо проходит Милча, вся в синяках, по–видимому, освобожденная на сегодня от работы; жители деревни приветствуют ее как ни в чем не бывало. Она улыбается и хлопает себя по животу.
Майкл обеспокоен тем, что не видит Арту. Почему она не выпускает его? Он совершенно уверен, что убедил ее в том, что он не шпион. И, по крайней мере, в том, что вряд ли ему удалось бы причинить вред коммуне. И тем не менее он в камере, тогда как день уже склоняется к вечеру. А снаружи повсюду занятые люди — потные, загорелые, целеустремленные.
Майклу видна только часть коммуны: где–то вне поля его зрения должна быть школа, театр, административное здание, склады, ремонтные мастерские. В его памяти оживают картины обряда прошлой ночью. Поистине варварство: дикая музыка, страдания женщины. Но, несмотря на это, он понимает, что думать об этих фермерах как о примитивных существах — заблуждение. Они кажутся ему странными, но их дикость — это только маска, которую они надевают, чтобы отделиться он гонадских жителей. Это — сложное, хорошо сбалансированное общество. Такое же сложное, как и его собственное. Они управляют совсем не простыми механизмами. Без сомнения, у них должен быть вычислительный центр, управляющий выращиванием и уборкой урожая, а для этого нужен штат искусных техников. Надо разбираться в агрономических проблемах: в пестицидах, подавляющих сорняки, а также в экологических тонкостях. Ему, Майклу, видна лишь внешняя сторона их жизни.
Уже в конце дня в его камере появляется Арта.
— Скоро ли меня выпустят? — немедленно спрашивает он.
— Еще не решили, — качает Арта головой. — Я рекомендовала им тебя отпустить. Но некоторые из наших очень подозрительные люди.
— Кого ты имеешь в виду?
— Вождей. Понимаешь, это — старики, с естественным для них недоверием к незнакомцам. Некоторые из них хотят принести тебя в жертву Богу урожая.
— Принести в жертву?
Арта ухмыляется. Сейчас она выглядит менее строгой, почти дружественной. Она на его стороне.
— Это звучит ужасно, правда? При случае наши боги требуют человеческих жизней. А разве не отнимают жизнь в гонадах?
— Когда кто–нибудь угрожает стабильности нашего общества, то да, — соглашается он. — Нарушителей законов сбрасывают в Спуск. В камеры сгорания, на дне здания. Их тела превращаются в энергию. Но…
— Значит, вы убиваете ради стабильности общества. Ну и мы иногда поступаем так же. Но не часто. По правде говоря, я не думаю, что тебя убьют. Но это еще не решено.
— Когда же они решат?
— Может быть, сегодня вечером. Или завтра.
— Разве я представляю какую–нибудь угрозу коммуне?
— А никто этого и не утверждает, — говорит Арта. — Принесение в жертву гонадского человека имеет целью увеличение нашего блага. В этом заключается философский смысл, который не так легко объяснить: жители гонад являются основными потребителями, и если наш Бог урожая символически поглотит гонаду в твоем лице, в лице представителя того общества, из которого ты пришел, то это будет мистическим подтверждением союза двух обществ, нитью, что связует коммуну с гонадой, а гонаду с коммуной и… Впрочем, может быть, они забудут о жертвоприношении. Всего лишь один день прошел после противородового танца, и мы еще не нуждаемся в священной защите. Я им говорила об этом. Я бы сказала, что твои шансы на освобождение довольно высоки.
— Довольно высоки, — мрачно повторяет за ней Майкл. В его голове проносятся видения отдаленного моря, пепельного конуса Везувия, Иерусалима, мраморного Тадж–Махала. Теперь они так же далеки, как звезды. Не море, а зловонная камера была ему уготована. Майкл предается отчаянию.
Арта пытается его ободрить. Она усаживается на корточках рядом с ним. Глаза ее теплы и нежны. От прежней ее воинственной резкости не осталось и следа. Кажется, он ей даже нравится. Узнавая его все больше, она словно бы преодолевает барьер культурных отличий, который делал его раньше таким чужим. То же происходит и с ним. Разделяющее их духовное расстояние уменьшается. Ее мир — не его, но он думает, что смог бы приспособиться к некоторым из этих обычаев. Между ними начинает зарождаться близость. Он мужчина, она женщина, в этом вся суть, а все остальное — форма. И все же в течение разговора он снова и снова вспоминает о том, как они различны. Он спрашивает ее и выясняет, что ей 31 год, что она не замужем. Он ошеломлен. Он говорит ей, что в гонаде нет неженатых людей в возрасте свыше двенадцати–тринадцати лет. Почему же она, такая привлекательная, не вышла замуж?
— У нас и так достаточно замужних женщин, — прозвучал ответ. — Мне незачем выходить замуж.
Может быть, она не хочет рожать детей? Нет, не потому. В коммуне уже есть надлежащее количество матерей. А у нее имеются другие занимающие ее обязанности.
— Какие?
Она поясняет, что входит в штат коммерческой связи между коммуной и гонадами. Вот почему она так хорошо говорит на его языке. Она часто имеет дело с гонадами, договариваясь об обмене продуктов на промышленные товары; отправляя обслуживающие механизмы на ремонт, в случае поломки, которую не могут устранить деревенские техники; выполняет и другие подобные поручения.
— Может быть, я даже передавал твои разговоры. Мне приходилось переключать некоторые каналы в блоках уровня закупок. Если я вернусь домой, я буду слушать тебя, Арта.
Ее улыбка прелестна. Майкл начинает подозревать, что в этой камере зарождается любовь.
В свою очередь Арта расспрашивает его о гонадах. Она ни разу не была внутри гонады: все ее контакты с гонадами проходят по каналам связи. Она просит его описать жилые апартаменты, транспортную систему, лифты и подъемники, школы, залы для развлечений. Кто готовит пищу? Кто решает, какую профессию должны получить дети? Можно ли переезжать из города в город? Где размещаются все новые и новые люди? Как гонадцы, вынужденные жить в такой тесноте, ухитряются не враждовать друг с другом? Не кажется ли им, что они — узники? Тысячи людей, набитые в здание, словно пчелы в улей, — как они это выносят? А как на них действует спертый воздух, искусственное освещение, оторванность от мира природы? Нет, для нее непостижима такая жизнь!
И он пытается рассказать ей обо всем. Так, что даже ему самому, сбежавшему из гонады, начинает казаться, что он любит ее. Он говорит о равновесии, о сбалансированности потребностей и желаний в этой мудро устроенной социальной системе, функционирующей с минимальными трениями и расстройствами; рисует общность жизненного уклада его собственного города и других городов, рассказывает о духе родительства в гонадах, о колоссальном механическом мозге в обслуживающем слое, поддерживающем тонкое взаимодействие городских ритмов в полном согласии. Он говорит с таким жаром, что, кажется, гонадская система превращается в поэму человеческих отношений, чудо гармонической цивилизации.
Арта кажется очарованной его выспренними словесами. А он продолжает восторженно описывать туалетные удобства, спальные приспособления, экраны и информтеры, системы для регенерации мочи и кала; систему сжигания твердых отходов, обслуживающую генераторы, производящие электрическую энергию и аккумулирующие ее при избытке тепла; воздушную вентиляцию и циркуляционную систему; сложную социальную градацию различных уровней здания — руководители на одних уровнях, промышленные рабочие — на других, школьники, увеселители, инженеры, программисты и вычислители, администраторы — все по свои уровням. Он описывает комнаты старших и комнаты новобрачных, брачные обычаи, приятную терпимость ближних, как следствие непреложной необходимости выполнения заповедей, направленных против эгоизма.
Арта кивает головой и даже подыскивает слова, когда он оставляет предложение незаконченным, чтобы тут же перейти к следующему. Лицо ее вспыхивает от волнения, словно она, захваченная его рассказами, впервые в своей жизни поняла, что вовсе не обязательно считать грубой и античеловеческой скученность сотен тысяч людей в одном строении, в котором они проводят всю свою жизнь. В то же самое время Майкл удивляется, что его не увлекает собственная риторика; речь его звучит как у страстного пропагандиста того образа жизни, насчет которого у него самого появились серьезные сомнения. И все же он продолжает хвалебное описание гонады, считая се единственно возможным путем развития человечества. Он описывает целесообразность вертикальных городов, красоту гонад, удивительную сложность их построения. Да, конечно, красота есть и вне гонады, он с этим согласен; ведь он ушел, чтобы искать ее повсюду, но крайне несправедливо считать гонаду чем–то предосудительным. Это — единственное в своем роде решение проблемы кризиса перенаселения, героический ответ на беспримерный вызов.
Рассказывая все это, Майкл надеется, что этим он расположит к себе Арту, и она станет доступной, эта сильная хладнокровная женщина общины, выросшая под жарким солнцем.
Упоение собственными словами теперь у него преобразуется в сексуальное устремление: он общается с Артой, он завладел ее вниманием, они вместе вступают на путь, который еще вчера никто из них не посчитал бы возможным. Возникшую между ним и ею духовную близость Майкл интерпретирует как зарождающуюся близость физическую. Это естественный эротизм жителя гонад: все доступны друг другу в любое время. Любая возникающая близость обязательно завершается прямым содержанием — физической близостью. И Майкл считает разумным и вполне естественным продолжением их общения переход от собеседования к совокуплению. Она так близко. У нее сияют глаза. У нее маленькие груди. Майкл забывает о Микаэле. Он наклоняется к Арте. Его левая рука скользит по ее плечам, пальцы ищут и находят грудь. Губами он прижимается к ее рту, другой рукой нащупывает на талии единственный секрет ее наряда — застежку. Еще миг — и она будет обнажена. Тела их сближаются. Опытные пальцы отыскивают путь для его члена. И вдруг…
— Нет! Не надо…
— Ты не думаешь так, Арта, — уговаривает он ее, развязав наконец се набедренную повязку. Сжимая маленькую тугую грудь и пытаясь поймать ртом ее губы, он шепчет: — Ты слишком напряжена. Надо расслабиться. Расслабься… Любовь благословение… Любовь…
— Прекрати сейчас же! — Голос ее звучит резко и сурово, она с силой отталкивает его руки.
Что это? Может, в общине именно так полагается отдаваться мужчине?
Арта хватается за свою повязку, отталкивает Майкла головой, пытается поднять колено. Он охватывает ее руками и пробует прижать ее к полу, лаская, целуя, бормоча какие–то слова…
— Пусти!!
Для Майкла это — полная неожиданность: женщина изо всех сил сопротивляется мужчине. В гонаде ее за такое предали бы смерти, но здесь не гонада. Да, здесь не гонада!
Сопротивление Арты распаляет его: уже несколько дней он без женщины — самый долгий период воздержания, который он помнит; член его выпрямлен и предельно натянут, желание доводит его до исступления. Никакие ухищрения ей не помогут, он хочет войти в нее и войдет, как только совладает с нею.
— Арта… Арта, Арта, — мычит он, ощущая ее тело, распятое под ним. Повязки уже нет, перед его глазами мелькают стройные ляжки, соединенные треугольником волос каштанового цвета, и плоский девичий, не знавший ребенка, живот. Если б ему только как–нибудь снять с себя свои одежды, пока он удерживает ее под собой. А борется она, как дьявол. Хорошо еще, что она пришла без оружия. Арта тяжело и часто дышит, дико и суматошливо колотя Майкла кулаками. На его разбитых губах соленый вкус крови. Он смотрит ей в глаза и пугается ее сурового, полного ненависти взгляда. Но чем сильнее она сопротивляется, тем сильнее он желает ее. Дикарка! Если бы она вот так отдавалась? А она вдруг начинает плакать. Он приникает к ее рту губами, ее зубы пытаются укусить его, ногтями она царапает его спину. Она удивительно сильна.
— Ариа, — умоляет он. — Не надо так… Это безумие. Если бы только…
— Животное!
— Позволь мне показать, как я люблю…
— Кретин!
Ее колено бьет ему в промежность. Он изворачивается, уклоняясь от удара, но она каким–то образом ухитряется попасть. Это уже не игра. Если он хочет овладеть ею, он должен сломить ее сопротивление, лишить ее подвижности. А что потом? Изнасиловать бессознательную женщину? Нет! Так нельзя!
Вожделение Майкла вдруг утихает. Он скатывается с нее и становится на колени у окна, глядя в пол и тяжело дыша. Ну что ж, иди, скажи старикам, что я хотел с тобой сделать. Скорми меня своему богу.
Арта, нагая, стоит над ним и угрюмо надевает свою повязку. Он слышит ее хриплое дыхание.
— В гонаде, — говорит он, — считается крайне непристойным отказать в этом мужчине, — его голос дрожит от стыда. — Я был прельщен тобой, Арта. И я думал, что тебя влечет ко мне. А потом мне было уже трудно остановиться.
— Какие вы, должно быть, все животные!
Майкл боится встретиться с ней глазами:
— В какой–то степени это так. Мы не можем позволять нарастать возбудительным ситуациям, поэтому в гонаде нет места конфликтам. У вас все иначе?
— Да.
— Ты можешь простить меня?
— Мы совокупляемся только с теми, кого мы любим, — говорит она. — Мы не отдаемся первому встречному. У нас это не просто: существует определенный ритуал сближения, потом вступают в брак. Отк\да тебе это было знать?
— И правда, откуда?
Голос ее гневно и раздраженно хлещет, как кнут:
— Нам было так хорошо! Зачем тебе вздумалось трогать меня?
— Сам не знаю. Нас было двое, мы были одни — и я чувствовал, как меня все больше влечет к тебе… это было так естественно…
— Было так естественно пытаться изнасиловать меня!
— Но ведь я вовремя остановился…
Ехидный смешок.
— Это ты называешь — остановиться? И — вовремя?
— У нас женщины никогда не сопротивляются, Арта. Я думал, ты играешь со мной. Я не понял, что ты отказываешь мне. — Теперь он решается взглянуть на нее. В ее глазах растерянность, понимание и сожаление. — Это произошло по недомыслию, Арта! Давай вернем все так, как было полчаса назад, и попытаемся начать сначала?
— Я не могу забыть ощущения твоих рук на моем теле. Я не могу забыть, как ты раздел меня.
— Не сердись! Попробуй взглянуть на это с моей точки зрения. Между нами бездна: различные взгляды, несхожая практика. Я…
Она медленно качает головой. Никакой надежды на прощение.
— Арта…
Она уходит. Он остается один в сумерках. Часом позже ему приносят обед. Пока он ест, не чувствуя вкуса пищи и пестуя свою горечь, спускается ночь. Майкла гнетет стыд, хотя он пытается уверить себя, что не все еще потеряно. Что делать — столкновение несовместимых культур! Для него это было так естественно, вполне естественно. Он думает о том, как близки они стали перед тем, как это случилось. Очень жаль, что так вышло.
4
Несколько часов спустя после восхода солнца на площади начали складывать новый костер. Он угрюмо следит за приготовлениями. Значит, она пошла к деревенским старостам и рассказала им все. Ей нанесено оскорбление, они утешают ее, обещают отомстить. Теперь они наверняка принесут его ч жертву своим богам. Это последняя ночь его жизни. Вся суетность его существования сошлась в этом дне. Никто здесь не предоставит ему последнего желания. Он умрет вдали от дома, без обряда очищения, такой молодой, полный несбывшихся желаний. Так и умрет, не повидав моря.
А что там сейчас? К костру подкатывает гигантская уборочная машина — огромное чудище ростом в пять метров, с восемью длинными руками, шестью многосуставчатыми ногами и широкой пастью. Его полированная металлическая шкура отражает ликующие красные языки огня. Могущественный идол. Молох. Ваал. В своем воображении он видит себя, уносимого вверх огромными металлическими пальцами. Голова его приближается к пасти чудовища. В ритмичном безумии молятся жители деревни. Он видит опухшую от побоев Милчу, поющую псалмы в его смертный час. А вот холодная как лед Арта, радующаяся своей победе. Ее честь восстановлена. Монотонно поют жрецы. Пожалуйста, не надо! Не надо!
А может быть, все будет не так? Ведь прошлой ночью был очищающий обряд, а он подумал, что они мучают беременную. На самом же деле ее удостоили самой высокой чести. Да, но какой зловещий вид у этой машины!
Площадь уже заполнена жителями. Близится роковая минута…
«Послушай, Арта, это же было простое недоразумение! Я подумал, что ты тоже возжелала меня. Я действовал так, как принято в нашем обществе, разве ты этого не поняла? Для нас секс не такая уж серьезная и сложная вещь. Вроде обмена улыбками или пожатием рук. Если двое людей вместе и есть влечение, то они совокупляются. Почему бы и не сделать это? Ведь я только хотел доставить тебе удовольствие, правда, правда! Нам было так хорошо вместе».
Нарастает звук барабанов. Доносятся ужасные, безмотивные и скрежещущие завывания духовых инструментов. Начинается оргия танцев. Спаси меня, Господи. Вот жрецы и жрицы в своих кошмарных масках. Да, тут полный порядок. И я сегодня — центральная фигура в этом действе. Спаси меня, Господи, я хочу жить!
Проходит час, сцены на площади становятся все безумнее, но никто не приходит за ним. Может, снова он чего–то не понял? Может, сегодняшний ритуал касается его так же мало, как и тот, прошлой ночью?
У дверей его камеры вдруг возникают звуки шагов. Слышно, как открывается замок. Это жрецы идут за ним. Майкл подбадривает себя, надеясь на безболезненный конец. Умереть метафорической смертью, став мистической нитью, связующей общину с гонадой, — такая судьба кажется ему невозможной и нереальной. Но все за то, что его постигает именно эта судьба.
Дверь открывается. В камеру входит Арта. Она быстро закрывает дверь и прижимается к ней спиной. Единственное освещение в камере — неверный свет костра, проникающий сквозь окно. Лицо Арты строгое и напряженное. На этот раз она с оружием. Значит, дело плохо.
— Арта! Я…
— Тсс! Если хочешь жить, говори потише.
— Что там происходит?
— Подготавливается жертвоприношение Богу урожая.
— Меня?
— Тебя.
— Ты им сказала, что я пытался изнасиловать тебя! И вот теперь последует наказание. Пусть так! Это несправедливо, но разве можно здесь ожидать справедливости?
— Я не говорила им ничего. Они приняли это решение на закате солнца. Я тут ни при чем.
Голос ее звучит искренне. Он удивляется, а она меж тем продолжает.
— Они поставят тебя перед Богом в полночь. Сейчас они молят его, чтобы он соблаговолил принять жертву. Это длинная молитва. — Арта с опаской проходит мимо Майкла, будто ожидая, что он снова набросится на нее, и глядит в окно. Потом поворачивается к Майклу. — Очень хорошо. Никто не заметит. Иди за мной, да только тихо, смотри! Если нас с тобой схватят, я убью тебя и скажу, что ты пытался убежать. Иначе мне несдобровать. Идем!
— Куда?
— Идем! — Требовательный шепот гонит его из камеры. Он покорно следует за ней по лабиринтам переходов, по сырым подземным камерам, по узким туннелям, чуть шире туловища человека. Наконец они выходят наружу. Он вздрагивает от ночного прохладного воздуха. С площади по ту сторону здания доносятся музыка и пение. Арта выбегает в пространство между двумя домами, озирается по сторонам и знаками подзывает Майкла. Короткими и быстрыми перебежками они достигают внешнего края деревни. Он оборачивается: отсюда он может еще видеть костер, идола и, будто крошечные танцующие фигурки, людей на фоне огня. Перед ним простираются поля, над ним — серебряный полумесяц луны и сверкающая россыпь звезд. Вдруг невдалеке раздается какой–то звук. Арта обнимает его и дергает вниз, под ветки кустов. Тело ее прижато к нему — кончики ее грудей жгут его, как огненные пики. Но он не смеет ни двинуться, ни заговорить. Кто–то проходит мимо — может быть, часовой. У него широкая спина и толстая шея. Арта, замирая от страха, схватила Майкла за запястья, удерживая его внизу. Часовой исчезает из виду. Арта подымается и кивком показывает, что путь свободен. Они проскальзывают в поля, между рядами высоких, усеянных листьями растений. Минут десять они быстро шагают в сторону от деревни. Майкл, не привычный к ходьбе, хватает ртом воздух. Наконец Арта останавливается. Костер кажется отсюда крошечным пятном света, а пения уже не слышно — его заглушает стрекот насекомых.
— Отсюда ты пойдешь сам, — говорит Арта. — Я должна вернуться. Если меня долго не будет, меня станут подозревать.
— Почему ты отпускаешь меня?
— Потому что я была несправедлива к тебе, — говорит она, силясь улыбнуться. — Тебя тянуло ко мне. Ты не мог знать нашего отношения к таким вещам. Я была жестока, я была полна ненависти — а ты всего лишь хотел доказать свою любовь. Мне жаль, что так получилось… Иди!
— Если бы я мог сказать, как я благодарен тебе…
Его рука слегка касается ее руки. Он чувствует ее трепет — желание или отвращение? С внезапной решимостью он притягивает ее в свои объятия. Сначала она упрямится, но тут же расслабляется. Губы прильнули к губам. Пальцами рук он ощущает ее обнаженную мускулистую спину. Живот ее касается его живота, и перед Майклом проносится сладострастное видение: Арта восторженно падает на землю, опрокидывая его на себя и впуская его в себя; союз их тел образует ту метафорическую связь между гонадой и общиной, которую старейшины хотели укрепить его кровью. Но нет. Совокупления в поле, залитом лунным светом, не произойдет. Арта живет по своим законам.
За те несколько секунд, пока эти мысли пронеслись в его мозгу, Арта, видимо, отбросила возможность страстного прощания, выскользнула из его объятий, прервав момент сближения раньше, чем Майкл смог истолковать его как ее капитуляцию. В темноте глаза ее сияют любовью.
— Теперь иди, — шепчет она, поворачивается и пробегает несколько шагов по направлению к деревни. Затем снова оборачивается, делает руками жесты, словно пытается подтолкнуть его в другую строну.
— Иди, иди! Ну почему ты стоишь?
Неверными шагами он спешит сквозь залитую лунным серебром ночь, спотыкаясь и подпрыгивая. Он не стремится выбирать безопасный путь между рядами растений: второпях он мнет и ломает растения, оставляя за собой полосу разрушений, по которой его с наступлением рассвета легко можно будет обнаружить. Он понимает, что до утра должен уйти с территории общины. Как только в воздухе появится посевообрызгиватели, они легко обнаружат его и вернут назад, чтобы скормить Молоху. А может быть, они вышлют разбрызгиватели ночью, как только обнаружат его бегство? Видят ли их желтые глаза в темноте? Он останавливается и прислушивается: не слышно пока этих ужасных жужжащих звуков. Но ведь его могут выследить обрабатывающие машины. Надо торопиться. Если он сумеет к утру выбраться за пределы коммуны, то окажется в безопасности.
Куда же ему идти?
Теперь есть только одно место назначения. На горизонте он видит внушающие благоговение колонны Чиппитских гонад — около десятка башен, сверкающих тысячами своих окон. Отсюда не различимы окна разных залов, но Майкл угадывает их по узорам включаемого и выключаемого света. Там сейчас середина вечера. Концерты, соматические соревнования, бурные состязания — все вечерние развлечения в полном разгаре. Стэсин сидит дома в слезах и тревоге. Давно ли он ушел? Дня два–три. Плачут дети. Микаэла совсем потеряла голову и, возможно, рассорилась с Джесоном, чтобы выпустить пар. А он — здесь, за много–много километров от них. Он убежал от мира идолов и кровавых обрядов, языческих танцев, неподатливых и неплодоносящих женщин. На его обуви и одежде грязь, прилипшая сухая трава. Должно быть, он выглядит ужасно и нехорошо пахнет. Он уже столько дней не был в душе! Один бог знает, какие бактерии внедрились в его организм! Отчаянно болят мускулы, одолевает усталость. Язык шершавый, в горле дерет, как наждаком. Все запахи перебивает запах собственного пота. Майклу представляется, что от частого пребывания на солнце и на ветру его кожа лопается.
Какое там море? Какой Везувий? Какой там Тадж–Махал?
В другой раз! Он готов признать свое поражение. Он ушел так далеко, насколько отважился, и пробыл вне дома так долго, сколько смог; теперь он всей душой хочет вернуться. В конце концов, природа берет свое и среда побеждает генетику.
Приключение состоялось, когда–нибудь, бог даст, у него будет другое. Его фантазия пересекает континент, скользит от общины к общине, все они покинуты жителями — слишком уж много идолов с полированными челюстями ждет его в обитаемых общинах, а он не всегда будет настолько удачлив, чтобы в каждой деревне встречать Арту. Значит — домой!
Проходит еще час, и страх его убывает — никто и ничто не преследует его. Майкл шагает все дальше и дальше, постепенно включаясь в равномерный, механический ритм ходьбы и направляясь к громадной башне гонады.
Он не представляет себе, сколько сейчас времени, наверное, где–то за полночь. Луна уже прошла по небу большой путь, и, по мере того как люди расходятся по спальням, огни гонад затухают. Теперь там бродят одни блудники. Может быть, Сигмунд Клавер из Шанхая спускается навестить Микаэлу, а Джесон направляется к своим грубым возлюбленным из Варшавы или Праги.
Еще несколько часов, предполагает Майкл, и он будет дома. До общины он добирался неполный день, причем не спеша; значит, ходьба по прямой не займет больше времени.
Кругом все тихо. Звездное небо чарует своей магической красотой, и Майкл теперь почти сожалеет о своем решении вернуться в гонаду. Под хрустальным небом он вновь подпадает под волшебное очарование природы.
Примерно через четыре часа ходьбы он останавливается, чтобы искупаться в ирригационном канале. Вода не так хорошо очищает кожу, как ультразвуковой душ, но по крайней мере он смыл с себя трехдневную пыль и грязь. Бодрый и освеженный, он вновь пускается в путь.
Его приключение уже становится фактом истории; он как бы помещает его в капсулу и делает его более рельефным, приукрашивая хорошее и стирая плохое. Как хорошо, что он решился это проделать! Как чудесно вдыхать предрассветный воздух, туман, ощутить землю под ногами! Даже его плен кажется ему теперь скорее волнующим, чем опасным приключением. Чего стоит одно только зрелище противородного танца! А внезапно вспыхнувшая и неутомленная страсть к Арте, их яростная борьба и романтическое примирение! А широко разинутые челюсти идола и страх смерти! А бегство в ночи!.. Кто еще из гонады прошел через такое?
Этот припадок самовосхваления придает ему сил, и он с новой энергией идет через нескончаемые поля общины. Однако расстояние до гонад словно бы не сокращается. Что это? Оптический обман? К своей ли он направляется гонаде? Было бы очень печально выйти к констеляции у 140–й или у 145–й гонады. В этом случае он пройдет по гипотенузе, а потом ему придется тащиться еще по катету. Но Майкл не знает, где какая гонада, он просто бредет наугад.
Исчезает луна. Гаснут звезды. Подкрадывается рассвет.
Наконец Майкл достигает зоны пустующих земель между краем общины и Чиппитской констеляцией. Ноги у него подкашиваются, но он делает над собой усилие. Он теперь так близко к зданиям, что они кажутся висящими в воздухе безо всякой опоры. Впереди — геометрически правильная сетка садов. Неторопливо идут по своим делам роботы–садовники. Навстречу первому свету дня раскрываются чашечки цветов. Легкий бриз разносит их благоухание. Домой, к Стэсин, Микаэле! Надо немного отдохнуть, прежде чем войти внутрь. И придумать правдоподобное объяснение.
Какое же из зданий 116–я гонада?
Башни не имеют номеров: те, кто живет внутри, знают, где они живут.
Шатаясь от усталости, Майкл приближается к ближайшему зданию. Его фасад сияет тысячью этажей, освещенных лучами рассвета. И на каждом этаже бесчисленные крохотные каморки. А под зданием его подземные корни: энергетические станции, перерабатывающие заводы, компьютеры — скрытые от посторонних глаз чудеса, дающие гонаде жизнь. И над всем этим, как некий гигантский плод, поднимается корпус здания, поражающий сложностью и запутанностью построения. И во все это вплетены сотни тысяч жизней.
Глаза у Майкла увлажнились. Домой! Он хочет домой! Майкл подходит к шлюзу. Поднимает вверх запястье с браслетом, показывает его. Компьютер обязан выполнить его запрос.
— Если это гонада 116, открой! Я — Майкл Стэйтлер.
Ничего не происходит. Объективы исследуют Майкла, но ответа нет.
— Какое это здание? — спрашивает он.
Молчание.
— Живей! — поторапливает Майкл. — Скажи мне, где я?
Голос из невидимого динамика произносит:
— Это 123–я гонада Чиппитской констеляции.
Надо же! 123–я! Так далеко от дома!
Ему ничего не остается, как идти дальше. Солнце уже над горизонтом и быстро превращается из красного в золотое. Если там восток, то где же гонада 116? Он безуспешно пытается что–то высчитать усталым мозгом. Куда идти? Он бредет по бесконечным садам, отделяющим 123–ю гонаду от ближайшего здания, и справляется у динамика в шлюзе. Узнав, что это гонада 122, Майкл отправляется дальше.
Здания стоят по длинной диагонали так, чтобы ни одно из них не затеняло другое. Майкл движется от центра констеляции, отсчитывая пройденные здания. Солнце подымается все выше и выше От голода и усталости у Майкла кружится голова. Вот и 11о–я гонада! Что, если он ошибся в счете, и шлюз не откроется?!
Шлюз открывается, как только Майкл показывает пропуск. Майкл по ступенькам входит в него и ждет, когда дверь закроется за ним. Теперь должна открыться внутренняя дверь. Он в нетерпении. Ну же!
— Почему ты не открываешься? — спрашивает он. — Вот, смотри! Исследуй! — он поднимает пропуск. Наверное, это какая–то обеззараживающая процедура. Но вот наконец дверь открывается. В глаза ему бьет ослепительный свет.
— Стоять на месте! Не пробуйте покинуть вход! — холодный металлический голос пригвождает Майкла к тому месту, где он стоит.
Часто моргая, Майкл делает полшага вперед, затем, сообразив, что это может быть нежелательно, останавливается. Сладко пахнущее облако окутывает его — его обрызгивают каким–то составом, чем–то быстро твердеющим, образующим надежный обездвиживающий кокон. Свет слабеет. Становятся видны фигуры, загораживающие проход:… три, четыре, пять. Полиция!
— Майкл Стэйтлер? — спрашивает один из них.
— У меня пропуск, — неуверенно отвечает он.
— Вы арестованы за изменение программы, за недозволенный уход из здания и за сокрытие антиобщественных тенденций. Приказано по возвращении в здание немедленно лишить подвижности. Окончательный приговор — уничтожение.
— Подождите! У меня ведь есть право апеллировать!
— Дело уже рассмотрено окончательно и передано нам для исполнения, — голос полицейского звучит неумолимо. Теперь они окружили его со всех сторон, а он не может двигаться, запечатанный твердеющей жидкостью.
«В Спуск? Нет, нет! А чего ты ждал? Ты думал, что одурачишь компьютер? Ты отрекся от своей цивилизации и надеялся спокойно втереться обратно?»
Полицейские погрузили его на какую–то тележку. Кокон уже стал полупрозрачным.
— Мальчики, снимите с него детальные отпечатки и сделайте записи. Подвиньте его к объективам. Вот так… Теперь так.
— Разрешите мне хотя бы повидать жену или сестру. Какой вред от того, что я поговорю с ними в последний раз?..
— Угроза гармонии и стабильности, опасные антиобщественные настроения караются немедленной изоляцией от среды во избежание распространения негативных примеров, — прозвучал ответ. Будто он занес чуму бунтарства. Он видывал такое и прежде: скорый суд, безотлагательная кара. Но никогда по настоящему не понимал происходящего. И никогда не думал, насколько это бесчеловечно.
«Микаэла, Стэсин, Арта!»
Теперь кокон полностью затвердел. Ему уже ничего не видно.
— Послушайте, — говорит он. — Что бы вы со мной ни сделали, я хочу, чтобы вы знали: я был там. Я видел солнце, луну и звезды. Это, конечно, не Иерусалим и не Тадж–Махал, но это было нечто такое, чего вы никогда не видели и никогда не увидите. Я видел надежду освобождения ваших душ. Что вы в этом понимаете?
Из–за окутывающей его молочно–белой оболочки доносятся монотонные звуки: ему читают отрывки из кодекса, согласно которым он угрожает структуре общества и подлежит искоренению. Слова уже ничего не значат для него. Тележка снова начинает двигаться.
«Микаэла, Стэсин, Арта, я люблю вас!»
— Спуск… Открывай! — глухо доносится до него.
Он слышит стремительное движение морских приливов и отливов, грохот волн о прибрежные скалы, даже чувствует вкус соленой воды. Он ни о чем не сожалеет. Было бы невозможно вновь покинуть здание, если бы ему сохранили жизнь, он был бы под постоянным надзором миллионов неусыпных глаз гонады. И всю жизнь висел бы в межэтажье. Зачем? Так, пожалуй, даже лучше. Хоть немного пожил. Увидел танцы, костер, запах зеленых растений. А сейчас Майкл не ощущал ничего, кроме безмерной усталости и желания отдохнуть. Толчок тележки, и Майкл чувствует, что скользит куда–то вниз…
«Прощайте! Прощайте заросли на Капри, мальчик, козленок, фляжка золотого вина, дельфины, море, галька на берегу. Благослови, Господи! Прощайте, Микаэла, Стэсин, Арта!»
В последние мгновения перед ним проносятся видения здания с его 885000 безликих особей, копошащихся, движущихся во всех мыслимых направлениях, посылающих мириады сигналов. Размножающихся усиленно и эффективно.
«Как прекрасен мир и все, что в нем есть: гонада на восходе солнца, фермерские поля… Прощайте…»
Темнота.
Кара свершилась. Источник опасности искоренен. Гонада приняла необходимые защитные меры, и враг цивилизации обезврежен.