Глава 10
А на «Гаврииле» пришлось проторчать целый час, потому что сандальфон возжаждал подробностей насчет пророчества о встрече с Сигменом. Затем надо было надиктовать разведдонесение за день. Только потом вызвал матроса–водителя для доставки гичкой на квартиру. И по пути к причалу нос к носу сошелся с Порнсеном.
— Шалом, авва, — сказал Хэл.
Ухмыльнулся, прошелся костяшками пальцев по «ламеду» на груди.
Правое плечо у АХ’а обвисло ниже, чем обычно, весь он был ни дать ни взять — флаг в момент капитуляции. Уж теперь–то если кому–то кнутиком помахивать, то не ему, а Хэлу.
Хэл выпятил грудь колесом и шагнул было мимо, но Порнсен окликнул:
— Минутку, сынок. Ты в город?
— Буверняк.
— Буверняк. Я с тобой. У меня квартира в том же доме. Этажом выше твоей, как раз напротив Лопушка.
Хэл разинул рот, захлопнул рот. Настал через улыбаться Порнсену. А тот зашагал вперед как ни в чем не бывало. Хэл, поджав губы, двинулся следом. Неужто АХ проследил и засек его с Жанеттой? Нет. Если бы засек, заарестовал бы не сходя с места.
Просто душонка мелкая у АХ’а. Знает, что набрыдло Хэлу на него глядеть, знает, что, торча по соседству, отравит бывшему «питомцу» всю радость безнадзорной свободы.
Чуть не вслух повторил Хэл старую поговорку: «У АХ’а сам бог не отнимет».
Возле гички ждал матрос. Молча сели, молча провалились в ночной мрак.
Сойдя на тротуар у дома, Хэл нарочно зашагал пошире, чтобы войти первым. Слабенькое, а все же доставил себе удовольствие: показал, что прежним порядкам конец, и выразил презрение.
У своей двери приостановился. Порнсен семенил сзади, помалкивал. Мелькнула сатанинская мысль, и Хэл окликнул:
— Авва!
Успевший пройти вперед Порнсен оглянулся.
— Что?
— Не желаете ли заглянуть, убедиться, что я там никаких баб не прячу?
Порнсен побагровел, зажмурился, пошатнулся, зашелся от ярости. А потом вьиаращился и в полный голос выложил:
— Слушай, Ярроу! Ты самая антиистинная личность из всех, что я видывал! Мне нету дела, как ты там ладишь с иерархией! У меня свои глаза есть, и этими глазами я вижу: ты в упор не буверняк. Ты оборотень. Прежде был скромненький, послушненький. А теперь ведешь себя, как хам!
Хэл в ответ начал спокойно, а потом не сдержался и тоже во весь голос выдал:
— Не так давно ты мне расписывал, какая я бяка со дня рождения. И вдруг выходит, я пример образцового поведения, один из тех, кто гордость Госуцерквства, уж извини, так говорится. А по–моему, так я всегда был образцового поведения. Это ты был и есть прилипучий, свербучий, вонючий прыщ на жопе Госуцерквства, сорочьи твои мозги, давить бы тебя, пока не лопнешь!
Даже дух захватило. Сердце грохотало, как молот, в ушах шумело, в глазах все плыло.
Порнсен попятился, ручки перед собой выставил.
— Хэл Ярроу, Хэл Ярроу! Возьми себя в руки. Спаси Впередник, до чего же ты меня ненавидишь! А я все эти годы думал, что ты меня любишь, что я твой возлюбленный АХ, а ты мой любимый питомец! А ты меня ненавидел. За что?
Шум в ушах стих, в глазах посветлело.
— Ты что, ты всерьез?
— Еще бы! Я ночей не досыпал! Все, что делал, делал ради тебя. Когда наказывал, сердце разрывалось. Но я заставлял себя, я твердил: это для твоего блага…
Хэл расхохотался. И хохотал, покуда Порнсен не исчез этажом выше, явив напоследок побледневшее лицо.
Обессиленный, дрожащий, Хэл обернулся к своей двери. Вот уж этого он никак не ожидал. До глубины души был уверен: Порнсен им брезгует, монстром считает, выродком упрямым и наслаждается, когда наводит плетью укорот.
Даже головой помотал. Наверняка АХ перепугался, не знает, как теперь оправдываться перед «ламедником».
Отпер, вошел. А в голове только одно звенело: «А все Жанетта, это она придала смелости на такие речи». Без нее он был бы ничто, затравленный зайчонок. А при ней — всего несколько часов хватило, и нашлись силы одолеть многолетнюю свычку по струночке ходить.
Включил свет в прихожей. Сквозь гостиную стала видна закрытая дверь кухни. Оттуда доносится лязг кастрюль. Потянул ноздрями.
Жареное мясо! Вот здорово!
И нахмурился. Сказано же ей было: «До моего прихода прячься!» А если бы это был не он, а если бы это был какой–нибудь жуча или аззит?..
Отворил дверь на кухню — петли взвизгнули. Увидел Жанетту сзади. От жалобного звука несмазанного железа ее винтом подбросило. Лопаточку уронила, ладошкой рот себе зажала.
Сердитые слова на губах сами растаяли. Еще расплачется, если напустишься, и что тогда делать прикажете?
— Ах, как ты меня напугал!
Он буркнул ни то ни се и мимо нее прошел под крышки на кастрюлях заглянуть.
— Ты пойми, — сказала она дрожащим голосом, словно распознала, что он сердится, и теперь оправдывалась. — Я натерпелась страху, что поймают, и теперь от любого шороха шарахаюсь. Чуть что, я сама не своя, готова бежать сломя голову.
— У, жучи, будь они неладны, отвели мне глаза, — кисло сказал Хэл. — Строят из себя, что мухи не обидят, а сахш…
Она глянула на него искоса, самыми уголками больших карих глаз. Зарумянилась, улыбнулась алыми губами.
— Ой, они не злые. Они и впрямь добрые. Все, что хочешь, мне давали, кроме свободы. Боялись, что я к сестрам вернусь.
— А им–то что за дело?
— Ой, они, знаешь, чего боятся? Что в джунглях сыщутся наши мужчины и, того гляди, я им детей нарожаю. Они ужасно боятся, что мой народ снова умножится, наберется сил и пойдет на них войной. Они воевать не любят.
— Странные существа, — сказал он. — Но где нам понять тех, кто истин Впередника не познал. И кроме того, они ближе к насекомым, чем к людям.
— Быть человеком — еще не обязательно значит быть лучше, — сказала Жанетта, не без задиристости сказала.
— Всем божиим тварям назначено место во Вселенной, — ответил он. — Но место человека всегда и повсюду. Ему вольно занять любое положение в пространстве и посягнуть на что угодно во времени. И если ради этого доводится обездолить любое другое существо, все равно человек прав.
— Впередника цитируешь?
— Буверняк.
— Предположим, что так. Предположим. Но что такое человек? Разумное существо. Жуча — разумное существо. Значит, жуча — человек. Неспфа?
— Буверняк или почти буверняк, давай не будем спорить. Давай лучше поедим.
— А я и не спорила, — улыбнулась она. — Сейчас на стол накрою. Посмотришь, что я за стряпуха. Спорим, что тут споров не будет.
Тарелки были расставлены, оба сели за стол. Хэл поставил локти на краешке стола, сомкнул ладони, потупился и произнес молитву:
— Айзек Сигмен, иже путь нам пролагаешь, да пребудь истина в имени твоем, благодарим тебя за безусловное сотворение благого настоящего из неисповедимости грядущего. Благодарим за пищу, которую ты осуществил из возможного. Надеемся и верим, что ты сокрушишь Обратника, всегда и повсюду предотвратишь его коварные искания сотрясти прошлое и тем изменить настоящее. Обрати нам Вселенную твердью истины, избави от текучести времени. Собравшиеся за этим столом благодарствуют тебе. Да будет так.
Разнял ладони и глянул на Жанетту. Она глаз с него не сводила.
Подчинился движению души, сказал:
— Помолись, если хочешь.
— А мою молитву ты посчитаешь антиистинной?
Он поколебался, но все же сказал:
— Да. Не знаю, почему предложил. Израильтянину или малайцу наверняка не предложил бы. За один стол ни за что не сел был. А ты… ты особая статья… может быть, потому что ни под какую систему не подходишь. Я… я не знаю.
— Спасибо, — сказала она.
Начертила в воздухе треугольник средним пальцем правой руки. И, глядя вверх, произнесла:
— Великая матерь, прими благодарность.
Пришлось подавить в себе отчуждение, возникшее от звука слов неверующей. Открыл шкафчик под столом, вынул два предмета. Один подал Жанетте. Другой надел себе на голову.
То были шляпы с широкими полями, с которых свисала густая сетка, полностью закрывавшая лицо.
— Надень, — велел он Жанетте.
— Зачем?
— Да затем, чтобы ни ты меня, ни я тебя не видели, как едим, — теряя терпение, сказал он. — Под сеткой просторно, места хватит вилкой–ложкой орудовать.
— Но зачем?
— Я же сказал. Чтобы не было видно, как едим.
— Тебе что, дурно станет, если увидишь, как я ем? — повысила голос она.
— Естественно.
— Естественно? Почему «естественно»?
— Ну, потому, что принятие пищи… Фу ты, ну как это сказать?.. Выглядит по–скотски.
— И твой народ всегда так делал? Или начал, когда додумался, что сам происходит от животных?
— До прихода Впередника все ели в открытую без стыда. Но то были времена темноты и невежества.
— А эти ваши израильтяне и малайцы, они тоже прячут лица, когда едят?
— Нет.
Жанетта встала из–за стола.
— Не могу я есть с этой штукой на лице. Будто меня ни за что ни про что срамят.
— Но так надо, — сказал он дрожащим голосом. — Иначе мне кусок в горло не полезет.
Она произнесла какую–то непонятную фразу. Но это его не задело и не вывело из себя.
— Увы–увы, — сказал он. — Но такой порядок. Так надо.
Она медленно села. И надела шляпу.
— Хорошо, Хэл. Но, я думаю, нам следует поговорить об этом попозже. У меня такое чувство, что мы не вместе. Нет близости, нет соединения в лучшем, что дает нам жизнь.
— И, пожалуйста, ешь беззвучно, — сказал он. — Если хочешь говорить, сначала проглоти. Когда жуча ест при мне, я так–сяк, но могу отвернуться. Но ушей–то заткнуть не могу.
— Постараюсь не действовать тебе на нервы, — сказала она. — Но сначала ответь. Как вы добиваетесь, чтобы ваши дети вам не мешали за столом?
— Дети никогда не едят вместе со взрослыми. Вернее, они едят под присмотром АХ’ов. А те в два счета кого хочешь научат, как себя вести.
— Ах, ют что!
Тишину трапезы нарушило одно ширканье ножом по тарелке, уж всяко неизбежное. Наконец, Хэл закончил и снял шляпу с сеткой.
— Ну. Жанетта, ты стряпуха редкостная! Пища такая вкусная, что я, грешник, поневоле слишком радовался, покуда ел. Такого супа в жизни не пробовал’ Хлеб нежнейший! Винегрет — чудо! А мясо — просто совершенство!
А Жанетта давно уже сидела без шляпы. К еде едва прикоснулась. И несмотря ни на что, улыбалась.
— Все тетушки мои, их школа У нашего народа женщин с детских лет учат всему, что доставляет мужчинам удовольствие. Всему.
Он нервно хохотнул и, скрывая смущение, закурил сигарету.
Жанетта спросила, нельзя ли ей попробовать.
— Горю, так и подымить могу, — сказала она и хихикнула.
Хэл не уверен был, что понял, но тоже хохотнул, чтобы показать, что не сердится из–за застольных головных уборов.
Жанетта сама зажгла сигарету, затянулась, закашлялась и бросилась к раковине за стаканом воды. Вернулась, у самой слезы из глаз, но тут же подхватила сигарету и снова втянула дым. Вскоре затягивалась, как заядлый курилка
— Ну и подражательные способности у тебя — одно загляденье! — сказал Хэл. — Гляжу, как ты мои жесты повторяешь, слышу, как слова стараешься выговорить в точности, как я, и только диву даюсь. Сама–то слышишь, что американские слова произносишь не хуже меня?
— А мне только разок покажи, и редко когда повторять приходится. Не скажу, чтобы от большого ума. Ты прав, у меня это безотчетно. Хотя кое–какие собственные мысли иногда тоже в голову приходят.
Легко и весело принялась тараторить о своей жизни в кругу семьи: с отцом, с сестрами, с тетками. На вид — само врожденное добродушие, а вовсе не попытка загладить неприятное происшествие во время еды. Когда смеялась, особым образом брови поднимала. Брови замечательные, фигурные. Тонкими линиями черных волос от самой переносицы, потом вразлет дужками по надглазьям, а на концах — загогулинки.
Хэл спросил, не материнское ли это наследство. Она расхохоталась и ответила, что нет, что в точности такие были у отца–землянина
Смех у нее был негромкий, но певучий. Не действовал на нервы, как когда–то смех Мэри. Убаюкивал, доставлял радость. И всякий раз, как закрадывалась мысль, а чем же все это кончится, и дух омрачался, она ловила речь о чем–нибудь смешном, и настроение само собой исправлялось. Она, казалось, наитием каким–то угадывала, что именно нужно, чтобы побороть уныние или остро почувствовать веселье.
Так прошел час, и Хэл встал, направился на кухню. По дороге, проходя мимо Жанетты, безотчетно погрузил пальцы в ее густющие черные волосы.
Она вскинула голову и закрыла глаза, будто ожидала поцелуя. Но у Хэла духу не хватало. Хотелось, но просто не решиться было на первое движение.
— Тарелки надо вымыть, — сказал он. — Нельзя, чтобы случайный гость увидел стол, который накрыт на двоих. И еще одно соблюдай, пожалуйста. Прячь сигареты и почаще проветривай комнату. Поскольку я детектор прошел, считается, что мелкие антиистиннизмы, вроде курения, мне не приличествуют.
Вряд ли Жанетте доставили радость такие речи, но она и виду не подала. А с места в карьер принялась за уборку. Хэл курил и обдумывал раздобыться женьшеневым табаком. Жанетте так пришлись по вкусу сигареты, что души не хватит впредь отказать ей в этом удовольствии. Кое–кто на корабле сам не курил, а пайку сбывал любому желающему. Может, жучу попросить в посредники, чтобы брал у кого–нибудь с передачей Хэлу? Лопушок вполне мог бы сделать такое одолжение, но под каким соусом к нему подступиться? А может, все же не стоит связываться? Рискованно.
Хэл вздохнул. Всем хороша Жанетта, да ведь это не жизнь, а мука мученическая. Изволь замышлять уголовщину, будто самое обычное на свете дело.
А она уже стояла перед ним, руки на бедрах, глаза сияют.
— А теперь, Хэл, мо намук, нам выпить бы чего–нибудь покрепче, и мы чудесно закончили бы вечерок.
Он вскочил.
— Ой, я же забыл, что ты не знаешь, как кофе заваривают!
— Нет. Я не про кофе. Про ал–ко–голь, а не про кофе.
— Алкоголь?! Сигмен великий, мы же не пьем! Это же мерзейший…
И осекся. Ведь это же оскорбление! Опомнился. В конце–то концов, она же не виновата. Иначе воспитана, в иных традициях. Строго говоря, даже не совсем человек.
— Увы, — сказал он. — Ты пойми, такая у нас вера. Запрещено.
Глаза у нее налились слезами. Плечи затряслись. Она закрыла лицо руками и со всхлипами расплакалась.
— Это ты не понимаешь. Мне без этого никак. Никак.
— Но почему?
Она произнесла, не отнимая ладоней от лица:
— Потому что, пока меня под замком держали, развлечься почти нечем было. И мне давали спиртное, с ним время как–то незаметно шло и забывалось, как охота домой. Опомниться не успела, как стала ал… ал… алкоголичкой.
Руки у него сами в кулаки подобрались, он рыкнул:
— У, жучьи дети!
— И, понимаешь, мне теперь без выпивки никак. Мне от этого обязательно легчает, по крайней мере, сейчас. Потом я постараюсь, потом я отвыкну. Знаю — справлюсь, если ты поможешь.
Он развел руками.
— Но я же понятия не имею, где его берут.
При одной мысли о покупке спиртного живот скрутило. Но раз ей надо, значит, придется проявить прыть и достать.
— Может, у Лопушка найдется? — будто того и ждала, скороговоркой выпалила она.
— Он же тебя под замком держал! И вдруг я к нему с такой просьбой! Он же в два счета сообразит, что дело нечисто.
— Он подумает, что это для тебя.
— Ладно, — мрачно сказал он и тут же укорил себя за эту мрачность. — Хотя мутит от одной мысли, что могут подумать, будто это я пью. Все равно кто, даже жуча какой–нибудь.
Она приникла к нему, как обволокла. Нежно прижалась губами. Всем телом обвилась. Минуту так длилось, и он отвел свои губы прочь.
— Так мне и идти не с чем? — прошептал. — Неужели обойтись не можешь? Хоть на эту–то ночь? Завтра я раздобыл бы.
У нее пресекся голос.
— Милый, я бы рада. Очень была бы рада. Но не могу. Просто не могу. Уж поверь.
— Верю.
Вырвался из объятий, вышел в прихожую, надел плащ, капюшон, ночную маску в чулане сыскал. Голова поникла, ссутулился. Не сладится. От нее же спиртом вонять будет, он же не сможет… А она еще, поди, и дивиться будет, чего это он, как ледышка, а его даже не хватит намекнуть, что на нее и глянуть–то мерзко. Не хватит, потому что сказануть такое — значит, обидеть насмерть. А ничего не сказать — тоже обидеть насмерть, вот что самое–то худое.
Уже на пороге она еще раз поцеловала его в одеревенелые губы.
— Не задерживайся. Я жду.
— Лады.