Глава 6
Посреди ночи я вскакиваю в замешательстве: в нос бьет мандариновый запах крема для рук. Возникает странное чувство, что мама только что была здесь. Как бы я хотела, чтобы это чувство продлилось подольше, но запах улетучивается в пыльном теплом воздухе. Вместо этого я вижу кошмар: мамин тонкий силуэт с узкими плечами прямо здесь, у изголовья железной койки. Она словно рвется мне что-то сказать. Но как она ни пытается, изо рта не вылетает ни звука. Вместо этого ее тень, которая падает на стену, становится все больше и больше. Кажется, она собирается поглотить маму, если с ее губ сорвется хоть слово.
Я делаю глубокие вдохи, пытаюсь успокоиться и смотрю в непроглядную тьму. Наверное, я сразу заснула, после того как София выключила свет, хотя после обнаружения ниши планировала обследовать замок.
На противоположной стороне комнаты кровать Софии, но в темноте ничего не могу разглядеть. Сколько же я проспала? Сколько времени растратила попусту? Не имею ни малейшего понятия, но злюсь на себя, что все-таки заснула и не выполнила задуманное.
Я нащупываю рюкзак, запускаю в него руку в поисках фонарика. С облегчением обнаруживаю его в боковом кармане. Включив его, вижу, что София лежит на боку, свернувшись в позе эмбриона, крепко зажав одеяло между ног. Она выглядит беззащитной.
Я осторожно проскальзываю к двери и пытаюсь сориентироваться. Вниз, лучше всего начать снизу. И нельзя шуметь.
Я освещаю узкий коридор с отслоившимися обоями, добираюсь до лестницы, сбегаю вниз, но посредине поскальзываюсь: разорванная ковровая дорожка не закреплена. Потеряв равновесие, я лечу, но случайно успеваю ухватиться за перила, чтобы не скатиться еще дальше. Грохот, кажется, слышен во всем замке. Я жду, что сейчас отовсюду вывалят люди, но все тихо, словно я здесь совершенно одна. Фонарик выскользнул из руки, но, к счастью, не разбился. Поднимаю его и с трудом встаю — ушиблась при падении. Теперь стоит внимательнее смотреть под ноги. Осторожно освещаю все перед собой. Добираюсь до последнего марша на первом этаже, над которым висит картина — Наполеон на коне. Мама любила лошадей, она очень разочаровалась, когда выяснилось, что я их боюсь и ни за что не хочу учиться ездить верхом. Она считала лошадей самыми кроткими созданиями в мире. При этом по-настоящему самым кротким созданием была она сама.
В зале я задумываюсь, куда отправиться. Осматриваю зал, в котором мы ужинали. В свете фонарика он выглядит еще печальнее, чем при свечах, и мне кажется, что какие-то маленькие существа убегают в темноту от луча света. Я даже думать не хочу, что это за животные.
По коридору добираюсь до кухни. Кафельный пол в темноте кажется дорогой в преисподнюю. «Это всего лишь печка, — убеждаю я себя и на ощупь двигаюсь дальше. — Это всего лишь печка, Эмма».
Но вдруг луч фонарика выхватывает дверь в подвал. Она открыта. Это мне не нравится. Только через пару секунд я осознаю, в чем странность. Если внизу, в душевых, кто-то есть, то там должен гореть свет, разве не так? Но там хоть глаз выколи!
Я бегу по лестнице в подвал, слышу тихие жалобные стоны ветра, который гуляет в проходах, но есть еще что-то, какой-то другой звук. Это шепот. Совершенно точно, там внизу шепотом говорят двое. Я превозмогаю отвращение и проскальзываю вниз по лестнице. «Убийцы твоей матери…»
У людей, которые перешептываются в темноте, наверняка есть тайна.
Луч фонарика падает на голые каменные стены. Шепот становится громче, но у меня возникает чувство, что звук идет не со стороны душевых слева от меня, а справа.
Я ощупью пробираюсь вперед, бегу по разветвляющимся подвальным коридорам и снова замираю, чтобы убедиться, что на верном пути. Но чем дальше я продвигаюсь, тем тише шепот.
И вдруг я оказываюсь перед глухой стеной. Тупик. Когда я хочу вернуться, снова слышу странный жалобный стон, на этот раз громче, чем на лестнице. Невольно я останавливаюсь, от этого звука у меня мурашки по коже, пытаюсь подобрать безобидное объяснение этому феномену.
Неужели просто ветер гуляет в коридорах? Ведь я тогда должна его ощущать? Может, здесь есть какие-то старые каминные дымоходы, в которых возникает этот звук? Он то стихает, то нарастает снова — жалобный, громкий, пронзительный. Вдруг я подумала о маленьких детях, которые хотят, чтобы матери взяли их на руки. Крошечные морщинистые младенцы, которые только что сделали первый вдох.
Эмма, соберись! У каждого дома есть собственные звуки, к которым нужно привыкнуть. Глухая ночь на дворе, можно услышать все, что угодно, особенно после такого ужасного кошмара.
Я бегу обратно в сторону душевых, снова прислушиваюсь к шепоту, но ничего не слышно, лишь это странное завывание, то громче, то тише. И тут я уже не уверена, реально ли оно. Может, оно просто в моей голове? В свете фонарика коридоры выглядят одинаково, я больше не могу различить, где главный ход, а где ответвление. Я бегу быстрее и вновь оказываюсь в тупике, на этот раз перед закрытой стальной дверью. Когда я прижимаюсь к ней, чувствую вибрацию, словно от громких ударов в литавры. Я в растерянности прислоняюсь лбом к стали, желая понять, что происходит. Неужели эта барабанная дробь — всего лишь стук моего сердца? Оно колотится в моей груди от волнения. Прикладываю ухо, мочкой ощущаю холод, но это меня озадачивает еще больше: я уже не могу различить, исходит ли звук из-за двери или же все это мне только мерещится. Я бы сейчас разбила голову об эту дверь, только бы это все прекратить. «Мама, — думаю я, — мама». Мне нельзя оборачиваться! Господи милостивый, мне нужно сейчас быть благоразумной, бежать отсюда наверх, к безопасной теплой постели. Я бегу и ударяюсь во что-то теплое и мягкое. Пытаюсь вдохнуть, но мое лицо закрыто тканью.
— Эй, осторожно!
Загорается лампочка на потолке, внезапно все озаряется светом. Он такой слепящий, что мне приходится щуриться. Только теперь я узнаю Филиппа. В него я и врезалась.
Я дышу глубоко и пытаюсь успокоиться. Сердце еще колотится, но все звуки пропали. Хоть что-то хорошее.
— С тобой все в порядке?
Я киваю. Говорить не могу, боюсь, что голос откажет.
— Ты ищешь туалет? — спрашивает Филипп. — Тогда мы собратья по несчастью.
Глаза медленно привыкают к свету, поэтому я не могу толком рассмотреть выражение его лица, но уверена, что он врет. Такие, как он, не ищут туалет по ночам, тем более в подвале. Они ссут прямо из окна.
— Здесь внизу еще кто-то есть? — неожиданно слышу я свой голос.
Он озадаченно смотрит на меня, проводит рукой по волосам:
— Понятия не имею.
Он разворачивается к мужской душевой.
— Но здесь был какой-то звук. Ты ничего не слышал?
Филипп смеется.
— Ты имеешь в виду это завывание? Звучит жутковато, правда? Наверное, где-то здесь вентиляционная шахта. Или животные какие-то.
Уже легче, значит, этот звук мне не почудился. И, значит, я не сошла с ума. Филипп отворачивается.
— Мне тебя подождать? Тогда мы сможем вместе подняться.
Я благодарно киваю. Даже если он врет, все равно лучше, чтобы он был рядом и я не блуждала по этому замку ужасов одна.
Я открываю дверь в женскую душевую, включаю свет, потом иду к туалетам и останавливаюсь как вкопанная. Средняя кабинка заперта изнутри. На старомодном поворотном замке — красный цвет.
— Николетта? — теперь я сама почти шепчу.
Молчание.
Я чувствую, что от страха у меня ком в горле. Кто закрывается посреди ночи в кабинке, да еще без света? И зачем? Это совершенно точно не София. И, очевидно, не Николетта. Я заставляю себя опуститься на колени: может быть, смогу увидеть ноги. Но двери доходят до самого пола, выложенного старой плиткой.
«Убийцы твоей матери, — снова звучит во мне голос. — Убийцы твоей матери…»
В моей голове все идет кубарем: кошмар, падение на лестнице, шепот и вот теперь это. Внезапно все кажется абсолютно абсурдным: блуждания в темноте, приступы паники. Во всем этом совершенно нет смысла!
Я выбегаю и мчусь по коридору в сторону лестницы, где меня перехватывает Филипп:
— Эй, разве мы не договорились вместе подняться наверх?
Я стараюсь как можно лучше скрыть смятение. Но мне это просто не удается.
— Что ты здесь делаешь? — выпаливаю я.
— Что? — Филипп останавливается посреди кухни, в которой мы тем временем оказываемся. — Что ты имеешь в виду?
— Именно то, что я спросила. Что ты здесь делаешь, в этом месте?
Он светит мне в лицо, но я все же вижу, как сощурились его глаза.
— Ты же сама прекрасно знаешь, зачем мы все здесь! — шипит он.
— Нет, я не знаю этого. — Я чувствую, как начинаю дрожать.
Филиппа как будто подменили. Он рассерженно смотрит на меня:
— Наверное, ты слишком труслива, чтобы признаться, но я уверен, что с твоим отцом было то же самое, что и с моим!
Я настолько озадачена, что не могу вымолвить ни слова. Из-за моего отца? Мой отец мертв. Означает ли это, что Филипп тоже сирота? Здесь летний лагерь для сирот, что ли?
Глаза Филиппа сверкают, как у забияки, красивые губы сжались от злости. Теперь между мной и ним пролегла целая пропасть. Не говоря ни слова, он мчится прочь и исчезает в темноте. Я смотрю ему вслед. Что он этим хотел сказать? Я мало знаю о своем отце. Только то, что для мамы он был героем и они мечтали пожениться в Пратере в Вене.
Я выключаю фонарик и шагаю прочь, останавливаюсь, только когда добираюсь до спальни. София лежит в той же позе, в которой я ее оставила.
Я устало валюсь на кровать, но понимаю, что сейчас слишком накручена, чтобы заснуть. Я сдвигаю комковатую подушку назад, чтобы усесться. И вдруг замираю от шороха, словно развернули фольгу от жевательной резинки. Неужели под моей подушкой что-то есть? Я засовываю руку и натыкаюсь на предмет. Вытягиваю его, чувствую с одной стороны гладкую поверхность, с обратной — небольшие неровности. Эта штука прямоугольная, напоминает открытку. Тут же хватаю фонарик и подсвечиваю.
Неровности на тыльной стороне блестят на свету — это высохший клей с ошметками бумаги.
Фотографию, которую я держу, явно откуда-то вырвали…
Мой бедный дружочек.
Мне следовало написать это письмо намного раньше, а теперь, наверное, уже слишком поздно. И все же начну с того дня, когда мы впервые увиделись. Стоял май, вероятно, был понедельник, потому что мне нужно было развесить белье в саду, где между деревьями зигзагами натянули веревки в несколько метров. Она возникла, как привидение, между рядов вывешенных простыней. Переполненная плетеная корзина со стиранным бельем клонила ее изящное тело к земле, и все же девушка казалась воздушным цветком. Прости меня за этот рассказ, но твоя мать всегда настраивала меня на поэтический лад.
Вдохновляла меня.
От тяжелой ноши ее щеки порозовели, на лбу блестели капельки пота. Первое, на что обращаешь внимание, — это ее огромные голубые глаза с оттенком лилового на бледном лице, словно незабудки после летнего дождя. Но ты это и так прекрасно знаешь, ведь вы так похожи. Но, наверное, тебе неизвестно, что раньше именно в таких ярких голубых тонах рисовали одеяние святой Марии. И Мария, явившаяся в данном случае источником всех бед, сыграла не последнюю роль в случившейся катастрофе. Однако в то утро ничто не предвещало беды, и, очевидно, девочка совершенно ничего не подозревала о впечатлении, которое она производит.
Как позже выяснилось, она вообще мало обращала внимание на окружающий ее мир. Она почти всегда молчала, а когда я заговаривала с ней, то иногда боялась, что слова утонут неуслышанными в пучине ее голубых глаз. Но она очень часто удивляла меня неожиданными, обескураживающе умными ответами. Ее любили все животные, даже вонючий лохматый пес с крестьянского двора, где по утрам мы забирали молоко. Обычно он разрывался от лая, так бился и рычал на ржавой цепи, что почти задыхался. Но когда подходила она, пес приседал на задние лапы и махал хвостом, позволяя себя погладить.
Но я забегаю вперед. И вот она стояла передо мной, и, хотя мы все были в одинаковой одежде, ее клетчатая блузка, плиссированная юбка с чулками до колен и темно-синий фартук выглядели иначе. Словно она кукла с картинки и одежда просто как нарисованная. Мне захотелось обойти вокруг нее и убедиться, что она на самом деле реальная. Она стояла там, а у меня закралась мысль: как эта девочка очутилась среди таких детей, как мы?
Она была младше меня, и это значило, что встречаться мы сможем нечасто, нас развели по разным возрастным группам. Она попала в среднюю, там детям еще позволяли называть сестер тетушками. Но мне хотелось как-то отыскать способ бывать с ней вместе, мне просто необходимо было срочно сфотографировать это бледное лицо. Мне еще никогда так страстно не хотелось что-либо снять на пленку.
Тебе понравились фотографии, которые меня прославили. Это невероятно, но до того, как мы повстречались с ней, на моих фотографиях чаще всего можно было встретить закаты и цветы.
Только представь. Закаты… на черно-белой пленке! У меня часто возникал вопрос, что подтолкнуло меня к фотографированию людей. Ответ всегда угнетал меня, мне не хотелось думать о твоей матери, потому что чувство вины переполняло. Но тебе я сейчас откроюсь. Та встреча в понедельник в середине мая послужила стартовой точкой для моей карьеры.
Но сначала мы просто молча стояли между простынями, которые безвольно болтались на веревках, вытесняя из сада ядреным запахом мыла аромат цветущих яблонь.
— Возьмем следующую корзину? — спросила она и обернулась ко мне лицом.
Но прежде, чем хоть слово сорвалось с моих губ, простыни разъехались в стороны, как театральный занавес. Мы испугались, что нас застали за бездельем, а это грозило жестоким наказанием любому. К счастью, это была не сестра Гертруда, а всего лишь дядя Лоренц, тот еще проныра. Он выглядел разочарованным: видимо, хотел застать нас за каким-то гнусным занятием. В числе гнусных занятий значилось безделье, а также воровство ягод и яблок из сада. Стоило лишь немного испачкать фартук или позволить себе чуток побездельничать — и можно было заработать самое строгое наказание.
Она испугалась намного сильнее, чем я, она ведь Лоренца еще не знала. Проныра был вторым воспитателем, его девиз — «Следить во имя Господа». Кроме него был еще дядя Карл. Он утешал во имя Господа. Они были чем-то вроде то ли священников, то ли врачей. Они обыскивали нас раз в неделю — единственные мужчины в стае черных ворон.
Диаконисса держала себя с ними так, словно они были лауреаты Нобелевской премии, потому что благодаря им ее заведение считалось весьма передовым. Но мне они были более ненавистны, чем все остальные — сестры. Жестокость сестер, по крайней мере, имела свои границы, жестокость мужчин — нет. Возможно, из-за того, что они были еще слишком молоды: им не исполнилось и двадцати лет. Карл, «утешитель», ждал, пока кто-нибудь из нас проштрафится, тогда наставал его звездный час. Он осторожно клал руку на наши косы или утирал слезы, утешая нас добрыми словами. Даже со мной это случалось. Каждая из нас изголодалась по вниманию.
Те трусы могли предотвратить весь кошмар, который начался позднее, но они использовали особое положение в свое удовольствие — им не хватало смелости.
Дядя Лоренц был разочарован из-за того, что нас не в чем было упрекнуть, и ограничился тем, что отправил нас обратно в прачечную. Мы последовали за ним, и тут я поняла, что до сих пор не знаю, как ее зовут, и спросила.
— Агнесса, — ответила девочка, в ее голосе слышалось столько удивления, словно она сама не могла в это поверить. Позже, когда мне все же удалось встречаться с ней чаще, я поняла, в чем причина. Никто не называл ее Агнессой, в приюте у нее было прозвище — Дерьмо, или Тупое Дерьмо.