Глава 6
Несколько дней Прямичев обсуждал новости. С утра до позднего вечера избы Вестима и Хоровита были полны народом, по детинцу и посаду ходили слухи один другого чуднее. Откуда-то взялось ожидание свадьбы Веселки, вот только женихом одни называли Громобоя, а другие почему-то Байан-А-Тана. При том же говорили о каком-то походе, но куда и зачем, никто не знал. Целыми днями народ толпился на княжьем дворе, надеясь поглядеть на возвращенный меч Буеслава, «настоящий» и «тот самый», хотя кмети и уверяли, что от прежнего, многократно всеми виденного на поясе у князя, он ничем не отличается. Притихший было торг перед Щитными воротами снова наполнился народом; привоза никакого товара не было, но прямичевцы с утра до вечера толпились, обсуждая все одно и то же, перемалывая сплетни и слухи.
Поначалу все приободрились: возвращение меча наводило на мысли о битве, а значит, о победе. Но день проходил за днем, а разговоры так и остались разговорами, воодушевление сменялось разочарованием и досадой. Меч Буеслава теперь имелся, но оставалось непонятным, с кем биться и против кого направить его чудесную силу. Ни Снеговолок, ни Костяник больше не являлись на глаза, и от долгожданного меча не предвиделось никакой пользы.
– Ну, меч! – толковали то здесь, то там. – Ну, Буеслава! А что толку? В Прави он на мосту каком-то лежал, теперь у князя лежит – а нам что с того?
А грозные признаки беды становились все яснее и навязчивее. День так и не прибавился. По-прежнему лишь в полдень появлялась ненадолго серая полоска неуверенного света, а потом сумерки опять заливали землю. Каждый день шел снег, метели засыпали улицы, сугробы подпирали тыны на половину высоты. Если снег прекращался и небо яснело, то крепчал мороз; Снеговолок и Костяник прочно завладели Прямичевом. Появились разговоры: а будет ли весна?
– Нет, голубчики мои, и ждать нечего! – твердила тетка Угляна у колодца. – Не будет нам никакой весны! Что делается-то! Видно, умерла Леля, пропала совсем! Не будет весны, будет одна зима вовек!
А не будет весны – не будет лета, не будет нового урожая. Все съестное понемногу поднималось в цене. Призрак голодной смерти был еще далек, но испуганным глазам виделся ясно. Припасов пока хватало, но что будет, если весна не придет вовремя и не даст возможности их пополнить, как всегда? Сберегая хлеб, прямичевцы изрубили весь лед на Ветляне лунками, и каждый день ватаги мужчин и парней на лыжах и с санями бежали в лес на охоту. Рыбу и дичину солили впрок, но и это утешало мало.
– На всю жизнь, знамо дело, не запасешься! – вздыхали старики. – Да и дичина не бесконечная: не будет весны, и зверь в лесу не родится. Старых-то переловим, а новых нету, ну, и опять все то же самое…
«То же самое» была голодная смерть, и мысли о ней все прочнее овладевали умами, души угнетал страх. По подсчетам, уже миновала середина просинца, то есть день должен был прибавиться заметно. В прошлом году в это время уже ярко сияло солнце и отражалось в снежных звездах на земле – а сейчас стояли серые метельные сумерки, так что дышать казалось трудно от нависшего в воздухе снега. Всеми овладело какое-то тяжелое, неприятное томление, словно приходилось жить под коркой льда; так и хотелось высунуть голову из-под этого серого, давящего, душного неба, увидеть свет, вдохнуть свежего воздуха.
Всех томила тоска и одновременно разбирало беспокойство, смутно хотелось что-то сделать и разузнать, как обстоят дела в других местах. Хоровит собрался в дорогу.
– Поеду, ждать нечего! – объявил он домочадцам. – Пока у меня кое-какой товар остался, покатаюсь по огнищам, по Ветляне, по Турье, может, хлеба раздобуду. Хоть на всю жизнь не запасешься, но какое-то время переждем, а там видно будет. Может, что и образуется.
– Куда ты собрался, горе мое! – причитала Любезна. – Ну, куда тебе ехать в такое время! Занесет вас снегом, так что и не откопаетесь! У нас тут, в городе, у князя под носом, чудища так и рыскают! А в лесу-то что творится, ты подумал? Хочешь детей сиротами оставить? Что я с ними делать буду? Семь-то голов! Да я, да отец! Подумай, куда тебе! Сиди дома!
– Со своими-то надежнее, знамо дело! – вздыхал дед. – Да чем жить?
– Не продадут вам ничего! – вразумлял Бежата. – Люди тоже не дураки: раз такое дело, хлеб теперь дороже всего. В рубашках-то можно и в старых походить, всякие бусики-колечки теперь не годятся, из них каши не сваришь. Да и железо теперь на что – не снег же пахать!
– Так-то оно… – растерянно соглашался Хоровит и не знал, на что решиться. Домочадцы говорили правду, но сидеть дома и ждать было нестерпимо, его деятельный нрав требовал сделать хоть что-то.
В ремесленных концах день ото дня становилось шумнее. Кузнецы, гончары и кожевники каждый день приходили с торга встревоженные и злые: хлеб становился все дороже, а их изделия – все дешевле. Да и для работы оставалось не много возможностей: гончарам нужна глина, кузнецам – железо или хотя бы руда, кожевникам – кожи. А где все это брать глухой зимой, которой не предвидится конца?
– Пошли к князю! – кричали то у Вестима, то у других старост. – Пока там все образуется, мы тут с голоду перемрем! Чем детей кормить? Пусть он сам думает, со своим мечом! Нам не меч, нам хлеб нужен!
Тревога нарастала. К концу просинца уже никто не работал, толпы взрослых и детей ходили по улицам, собирались во дворах и на пустырях. Оба святилища были целыми днями полны, но вместо даров идолам Перуна и Велеса доставались одни мольбы и упреки. Щеката и Зней старались поменьше показываться на глаза народу. Волхвы были в растерянности: оба понимали, какую беду означают те черепки от Чаши Годового Круга, что Веселка принесла из Прави, но как помочь беде, не знал ни тот ни другой. Они были смущены до того, что ходили друг к другу советоваться; еще полгода назад это посчитали бы истинным чудом, но сейчас оно прошло незамеченным, поскольку не принесло никаких плодов. Поговорка о двух головах не оправдалась: боги не слышали даже их соединенных голосов и не откликались. Весь род человеческий оказался брошен, как ребенок в зимнем лесу, одинокий и беззащитный. Ничего явно страшного больше не случалось, жизнь вроде бы шла своим чередом, но за этой тишиной мир медленно и неотвратимо умирал, и каждый, от несмышленого ребенка до умудренного волхва, ощущал давящую, гнетущую тоску, от которой тупели мысли и опускались руки.
Но однажды утром ведунья Веверица вышла из Велесовой хоромины, бледная и страшная, как сама лихорадка Невея. Из-под платка висели седые волосы, глаза были окружены красными воспаленными кругами, и обе руки она поднимала вверх, точно хотела удержать падающее небо.
– Люди! Люди! Слушайте, слушайте! – кричала она, и народ сбегался, испуганно толпился в нескольких шагах от нее, не смея подойти ближе. А ведунья продолжала кричать, и ее беспокойно блестящий взгляд пронзал толпу, никого не видя. – Явилась мне, явилась! Явилась Вела, Мать Засух, Хозяйка Подземелья! Явилась, темная ликом… Сказала: где корова наша, там и весна наша… Весна наша у сына Велеса, чье имя – Ярость Огня! Кто Подземное Пылание одолеет, тот в мир весну вернет… Кто все дороги пройдет, за леса дремучие, за горы толкучие, за пески сыпучие… Открыла она мне правду! Враг наш – за лесами, за реками, в земле дебричей! Сын Велеса, князь чуроборский! Он Светлую Лелю пленил и тем всю землю весны лишил! В его руках наши беды! Сын Велеса, князь чуроборский! Он отнял у нас весну!
Пораженный ужасом народ слушал дикие, исступленные крики старухи. Ее морщинистое лицо было бледнее обычного и приобрело мертвенный оттенок, красные пятна вокруг глаз издалека казались какими-то особыми кровавыми глазами. Сама Морена смотрела на Прямичев ее глазами, и каждый видел в ее лице неумолимую смерть. Даже понять смысл ее речей было трудно, но все они несли в души, кроме страха и трепета, какое-то возбуждение, приподнятость, странную лихорадочную радость. Наконец-то разъяснилась причина бедствия, наконец-то враг и губитель назван по имени! После долгого тоскливого недоумения даже страшная весть о пленении богини весны принесла облегчение; после того как люди столько дней в бессилии наблюдали тихое и беспричинное угасание белого света, открытие само по себе показалось победой. Слова Веверицы указывали направление борьбы, а значит, путь к победе и избавлению!
– А мы, дурни, все на Снеговолока валили, на Костяника! – кричали на улицах и на торгу. – Да в чем они виноваты, Зимерзлины дети, они свое дело делают! Вот оно что! Весну-то сын Велеса украл! Он, проклятый, он! Кому же еще, как не ему!
Вскоре кто-то уже взобрался на вечевую степень и колотил в било. Громкие гулкие удары покатились по детинцу и посаду, пробиваясь сквозь вязкую метель. Народ стекался быстро, словно только и ждал призыва. И большинство собиравшихся уже знало о видении старухи.
К тому времени как из ворот детинца выехал князь Держимир с братом и дружиной, торг уже был полон и Сугрев, староста косторезов, уже стоял на вечевой степени и горячо говорил, размахивая длинными руками:
– Нечего нам ждать, пока все с голоду передохнем! Надо войско собирать! Нечего упырю этому, оборотню поганому, белый свет губить! Соберемся и побьем его! Побьем, жен и детей спасем!
– Побьем! Побьем! – дружно кричали прямичевцы. – Отобьем Лелю!
Кмети очистили проход, князь поднялся по ступенькам. Народ встретил его радостным ревом.
– Веди нас на оборотня, княже! Веди! Побьем оборотня, спасем детей!
Князь Держимир свирепо сжимал челюсти, как всегда, когда не мог сразу принять решение: собственное колебание всегда злило его, но он был слишком умен для того, чтобы действовать необдуманно. Все в нем кипело от злости на судьбу, которая посадила его княжить именно в это безумное время! Пару лет назад он бы созвал вече и сам первый потребовал бы собирать войско, не дожидаясь, пока от него это будут требовать посадские чумазые мужики. Как все было просто пару лет назад! Есть беда, есть враг, виноватый в ней, – с нами Перун Громовик! Но теперь он стал умнее и опытнее, и, как ни странно, жизнь от этого не упростилась, а, наоборот, стала сложнее, и каждое решение принималось труднее. И не у Сугрева, не у кого-то из посадских горлодеров, а у него была жена-полуоборотень, дочь Князя Рысей, из-за которой князь приехал на вече, уже не согласный с общим желанием народа.
«Огнеяр этого не может! – кричала утром Смеяна, которой девки быстро принесли новости. – Он не может! Я его знаю, он не может! И ты его знаешь! Не нужно ему такое дикое дело! Зачем ему Лелю красть, делать ему, что ли, нечего! Одурели они там все! Собака брешет – ветер носит, а они обрадовались! Скажи им всем, скажи!» Она рыдала, но твердила все то же. От слез ее лицо казалось еще более несчастным и некрасивым, чем в последнее время, но Держимир все равно любил и жалел ее. И, кроме того, она была права. Он знал Огнеяра, чуроборского князя, и понимал, что тому совсем незачем было бы похищать богиню весны. Мир и порядок во вселенной ему так же дорог, как и любому из тех, кто сейчас призывает к походу на него.
Но как объяснить это прямичевцам, бесчисленные лица которых Держимир плохо различал сквозь падающий снег? Они измучены тревогой, они почти отчаялись, и вот наконец им указали врага, а с ним и дорогу к спасению! Как он отнимет у них надежду? Да и поймут ли они его, поверят ли ему? Что он предложит им взамен? Куда укажет?
– Не слышал я о таком, чтобы князь Огнеяр богинь похищал! – крикнул Держимир, и по толпе сразу побежал ропот неудовольствия: от него ждали других слов. – В кощунах говорится, что Велес Лелю у себя держит всю зиму. Велес, а не сын его! Огнеяр, чуроборский князь, на земле живет, своим племенем правит! Зачем ему Леля?
– Мы, княже, слышали, что он ее давно уже украл! – крикнул снизу купец Нахмура, и народ тут же расступился, давая ему пройти. – Еще два лета назад говорили, что Огнеяр Чуроборский себе жену раздобыл невиданной красоты, и что в волосах у нее березовые листочки молоденькие растут! Говорили, что берегиня она, а теперь выходит, что сама Леля и была! И умеет она, когда надо, дожди призывать, а когда надо – солнце ясное. Оттого у дебричей и урожаи хорошие, и по всей земле мир и благоденствие. Вот оно как! Князь Огнеяр себе Лелю добыл и с ней всякое изобилие, а мы как хочешь! А мы пропадай! Теперь нам и весны нет!
– А как же весна с тех пор два раза была? – крикнул Баян, но эта мысль, неглупая и вполне очевидная, сейчас ни у кого не встретила поддержки.
– Этого нам не узнать, не нашего ума дело, а вышло так! – не смущаясь, ответил Нахмура, и народ одобрительно гудел.
– Не вашего ума дело! – злобно передразнил Держимир. Его бесило нелепое упрямство толпы: хочет во что бы то ни стало бежать по единственной дороге, которую видит, не раздумывая, а верна ли дорога и куда ведет.
– Была весна, а теперь не приходит! – закричали на площади.
– Значит, сил больше нет!
– Надо помочь!
– Собирай войско, княже!
– Пойдем весну отбивать!
– А то все пропадем!
– Веди нас на оборотня!
– Надо собирать войско! – доказывал Сугрев, напористо потряхивая жилистым кулаком. Раньше это был вполне смирный человек, не мечтавший о ратной славе и даже в страшном сне не посмевший бы спорить с князем. Но угроза гибели все переменила, и прямичевцы не боялись ничего: ни собственного князя, ни дальнего похода, ни даже Велесова сына-оборотня. По крайней мере, сейчас, издалека. – Пойдем в поход! Весну добудем, а если нет, так хоть хлеба детям добудем!
– Хлеба добудем! Хлеба! – ревела площадь.
Все были возбуждены и даже радостны: давно уже, томясь тревогой, прямичевцы мечтали о деле, которое даст хотя бы надежду на спасение. Поход на дебричей обещал возвращение весны или хотя бы добычу – и это делало любого посадского мужика смелым, как сам Перун. Мать Макошь! Мог ли Солома из Кузнечного конца или Хворостина из Кожевенного подумать, что когда-нибудь займет место Перуна из кощун и пойдет добывать весну, похищенную злобным и темным врагом!
Князь Держимир яростно стиснул рукоять Буеславова меча. Толпа ревела и требовала похода; вздумай он еще что-то кричать, его не услышат. Давным-давно не бывало, чтобы Прямичев так отважно спорил с собственным князем, и Держимир чувствовал злость и растерянность. Но как послать кметей разогнать эту толпу по дворам, если они хотят спасать весну от Велеса? И эта решимость прямичевцев не оставляла ему выбора: если Прямичев решит непременно идти в поход на дебричей, князю придется его возглавить – если он не хочет, чтобы его место занял кто-то другой. Ему придется возглавить поход, который он считает заведомо нелепым, опасным и вредным. На этой площади мало кто видел, как волки князя Огнеяра рвали противников в той давней битве возле Макошина святилища на реке Пряже. А он видел. И совсем не хотел оказаться со своим войском на месте тех рарогов. С князем Огнеяром его связывают клятвы мира и дружбы – неужели он покроет себя позором только ради того, чтобы вернее погибнуть вместе со всем своим племенем?
– А может, оно и правда! – бормотал рядом Баян. Он видел, что старший брат зол на весь свет, и потому не вмешивался открыто и говорил как бы сам с собой. – Этот зубастый все может! А вдруг ему старая жена надоела, Лелю пожелал! Отец его весь век ее крадет, и он может! Он все может! Мы ж его видели!
И Держимир яростно закусил нижнюю губу. «Он все может!» Появились сомнения: насчет чуроборского оборотня ничего нельзя сказать наверняка! Как знать, что с ним сделал развал мироздания, в какую сторону повернул его беспокойный и трудноуправляемый дух? Как можно говорить, что ты знаешь Велесова сына, оборотня, волка? И Смеяна тут не судья: Огнеяр ей как старший брат, она всегда его оправдает. Даже если он на самом деле украл богиню весны! Как сумел? Да уж он сумеет!
– Боги нас, глупых, на ум наставили! – кричал на вечевой степени уже другой посадский, бойкий плотник по имени Доля. – Вела сама! Вела открыла: весна – у Велесова сына в плену, и тот только его одолеет, у кого руки по локоть в золоте, ноги по колено в серебре…
– Громобой! – вдруг вскрикнул звонкий девичий голос.
Плотника Долю подвела любовь к сказаниям: на ум пришли слова, которых Веверица не говорила. Хорошо знакомый образ Перуна – спасителя весны у каждого был на уме, но Веселка вдруг вспомнила о живом человеке, о том единственном, кто годился для такого дела.
– Громобой! – кричала Веселка, чуть ли не подпрыгивая от бурливших в ней чувств – радостного нетерпения, тревоги, неясной режущей тоски и готовности всем пожертвовать. – И мне ведь про него Вела говорила! Это дело для него! Он и корову нашу вернет, и весну нашу! Я говорила!
В толпе ее не было видно, но голос слышали все, и оттого он, идущий неведомо откуда, казался голосом божества, голосом самой Лели-Весны, молящей о спасении.
– Громобой, Громобой! – стало повторять множество голосов. В голосах звучало нарастающее ликование, как будто долго искомая истина наконец-то далась в руки. – Вот кто нас поведет! Сын Перуна – на сына Велеса! Все верно! Один к одному!
В толпе возникло оживление, все оглядывались, искали. Кузнецы расступились, Вестим вытолкнул вперед Громобоя. Как обреченный, он медленно поднялся на вечевую степень. Народ радостно кричал и даже кидал вверх шапки; князя и то не приветствовали так бурно. Громобой выглядел хмурым, но никого это не смущало: в его хмуром лице, как солнце за тучами, людям виделась их будущая победа. Теперь он стал их вождем, вопложением их силы и надежды, и сам вид его мощной фигуры вливал бодрость и готовность к действию.
– Перун с нами! – вопили сотни голосов. – Веди нас на Велеса!
Громобой поднял руку и махнул, будто хотел прибить муху. И крики стихли.
– Если надо идти на сына Велеса… – начал Громобой.
Затаив дыхание, Прямичев ждал его слов, готовый хоть сейчас, по первому знаку кинуться в бой. А Громобой угрюмым взглядом окинул море голов, покрывших все широкое торжище: они напомнили ему ту толпу, что бушевала в Прямичеве в день вокняжения Молнеслава, и ничего хорошего он от этих людей не ждал. Далеко не каждая толпа способна превратиться в народ, готовый к значительным и благим делам; этой же толпой двигал нерассуждающий страх, и ее лихорадочное возбуждение, принимаемое за отвагу, не могло принести добра. Калинов мост не выдержит тяжести толпы. И если уж кому-то не миновать сражения со Зверем, то лучше пусть будет тот, кто умеет… После Прави Громобой уже не мог закрывать глаза на свою судьбу. Судьба подталкивала его вперед, и он, никогда не терпевший никакого принуждения, сейчас был не в праве противиться. Так солнце идет по начертанному ему пути, не рассуждая и не своевольничая. А странно это, однако, – светило, божество и сердце света, менее свободно в своем мире, чем ничтожнейшая букашка, которой солнце дает жизнь…
– Коли надо идти… Так я один пойду! – отрезал Громобой, и по толпе прокатился удивленный, недовольный ропот. – Нечего всем ходить, землю топтать! Нечего, я сказал! Такое дело толпой не сделаешь.
– Как же – без народа? – отозвался недовольный Сугрев, все еще стоявший на вечевой степени.
Толпа поддержала его гулом: сейчас все настроились на поход, хотя, конечно, к вечеру каждый одумается, остынет и обрадуется, что можно остаться дома.
– А так! – отозвался Громобой. – Куда конь с копытом, туда и рак с клешней! Я – сын Перуна, а еще среди вас такие есть? Что? Нету? Так и на сына Велеса я один пойду! Нечего всей толпой валить. Если судьба – и один управлюсь, а нет – вы мне не помощники! Давай, расходись!
Он махнул рукой, спустился с вечевой степени и пошел прочь. Князь Держимир, не сказав больше ни слова, сел на коня и уехал вместе с дружиной. Ему следовало быть довольным исходом веча, но лицо его было угрюмо и почти злобно: толпа не послушалась его, князя, но подчинилась кузнецу… Впрочем, князь Держимир был умен и давно уже понял, что Громобоя нельзя судить как простого кузнеца.
Толпа разошлась не сразу, а еще некоторое время постояла, гудя и обсуждая. Отмена похода сначала разочаровала, но потом показалась правильной. Глядя на дело трезво, никто из прямичевцев не хотел оказаться противником Велесова сына, оборотня с волчьими клыками и подземным пламенем в глазах.
– На сына Велеса нужен сын Перуна! – соглашались прямичевцы, довольные уже тем, что для богини Лели все-таки нашелся освободитель. – Перун своего сына на ум наставит. А мы куда полезем? Разве против оборотня с топором пойдешь? Ведь говорят, его на всем белом свете только одно копье и берет. А мы с тобой что можем?
– Смешно! – одобрил старик Бежата. – Пусть они вдвоем меж собой разбираются. А наше дело – сидеть ждать.
– Если так сидеть – не много дождешься! – со вздохом сказал Солома. Ему все-таки очень хотелось если не сразиться с чудовищем, то хотя бы посмотреть на него поближе.
– Не в свое дело лезть – только зазря голову сложить! – вразумлял его Овсень. – Кому сила дана, с того и спрос. Пусть Громобой идет! Слыхал ведь? Я, говорит, сын Перуна! Вот оно как! А мы с тобой кто? Наше дело – серпы да лемехи ковать.
Солома вздыхал и не возражал старшему, но ему виделась в этом деле какая-то несправедливость. Почему только сыну Перуна можно? А мы что, не люди? То-то, что люди! – отвечал он сам себе и опять вздыхал. Что-то тут неладно… Кому Леля нужна? Людям! И им – в сторонке сидеть? Непонятно!
– Коли боги теперь не в силах, так, значит, наш черед, – бормотал он, смущенно потрепывая соломенные вихры на макушке. – Иначе зачем он вообще на свете живет, род человечий?
Все последние дни Веселка была сама не своя. Ее переполняли воспоминания о виденном в Прави, и она подолгу могла сидеть, ничего вокруг себя не замечая. Для черепков Чаши Годового Круга она сшила красивый мешочек из тонкой кожи, но каждый день вынимала их оттуда и раскладывала шесть «осколков зимы» на столе по порядку: листопад, груден, студен, просинец, сечен, сухый. Получалась половина круга. Веселка подолгу смотрела на нее, и ей начинало казаться, что стык черепков студена и просинца мерцает красным, дрожащим, болезненно-воспаленным светом. Как раз на этом месте застрял годовой круг, разбитый и не имеющий сил двигаться дальше. С жуткой очевидностью было ясно: годовой круг разрушен, от него осталась только зима. Зима лежала перед Веселкой на столе, а весны не было. Снега будут лежать вечно, и жизнь в земном мире понемногу замрет, удушенная холодами и темнотой. Веселка чуть не плакала от тоски и страха, но порой в ней вскипало странное возбуждение, хотелось бежать куда-то, что-то делать; было чувство, что она непоправимо опаздывает куда-то, и если не побежит прямо сейчас, то все пропало. Ведь где-то же лежат остальные черепки, где-то же во вселенной томится потерянная весна!
Родители ее беспокоились, переглядывались: путешествие в Правь так переменило их старшую дочь, что они и желали бы вернуть ее веселую беспечность, да не знали как. А ведь на первый взгляд оно пошло ей на пользу: никогда еще Веселка не казалась такой цветущей. Она похорошела на диво: черты ее лица прояснились, румянец горел зарей, голубые глаза сияли, золотистые кудряшки свежо и весело вились на висках и над белым гладким лбом. Сидя на лавке, она казалась солнечным лучом, белым облачком с весеннего неба, и в полутемной избе вокруг нее вроде бы даже мерещилось какое-то золотистое сияние. Хоровит уже не жалел, что она отказалась выходить за Беляя: такая красавица казалась достойной даже князя.
После веча, на котором Громобой поневоле взялся разобраться с Велесовым сыном-оборотнем, Веселка долго не могла уснуть. В ней разом бурлили радость, нетерпение, тревога; казалось, спасение мира близко, но так же близко было ощущение страшной опасности, гибели, пропасти, в которую она неминуемо упадет, если пойдет по той дороге, которую указала Вела. Снова и снова она напоминала себе, что сражаться с оборотнем – дело Громобоя, а она тут особо ни при чем; разум твердил, что это не ее дело, но сердце говорило другое, каждая капелька крови знала, что это ее дело и ничье больше. Хорошо бы князь дал Громобою в поход меч Буеслава!
Веселка сама не заметила, как уснула. Сон был простой: все было как всегда, только она не лежала, а стояла посреди избы. А перед ней стоял Громобой и держал в руках полотенце, беленое, длинное, так что его расшитые красными узорами концы падали на пол. Откуда-то Веселка знала, что это полотенце – ее, и все пыталась отобрать его у Громобоя. А он не отдавал, тянул его к себе, значительно ухмылялся, отступал к двери, а она шла за ним, не выпуская конца полотенца и зная, что выпускать ни в коем случае нельзя.
А потом Громобой с полотенцем вдруг исчез, и она даже растерялась – как же упустила? Вместо Громобоя перед ней появилась женщина – высокая, сухопарая, со строгим, смутно знакомым лицом. Она показала рукой на дверь, и Веселка догадалась: Громобой ушел туда. А женщина слегка повела рукой, и дверь сама собой приоткрылась. Совсем чуть-чуть, но в щели блеснул яркий беловато-золотой свет… точь-в-точь такой, какой Веселка видела в Прави, в лесу, когда мертвая избушка вдруг повернулась и оказалась жилищем Мудравы…
Проснувшись утром, Веселка отлично помнила свой сон, но терялась, не зная, как его разгадать. Полотенце – это, понятно, к свадьбе. Но почему-то сейчас такое объяснение ей казалось недостаточным и даже глупым. Просто у нее в голове застряла болтовня девок, с чего-то взявших, что теперь она выйдет за Громобоя. Как ни странно, сейчас Веселка была дальше от этой мысли, чем полгода назад. Но к чему же полотенце?
Но Мудрава показала ей на дверь… И Веселка вдруг рассмеялась, выронила из рук гребень, которым принялась было чесать косу. Она поняла!
– Ох, Матушка Макошь! – сокрушенно качая головой, Любезна подобрала гребень с пола и отняла у дочери ленту. – Сиди, я сама! Совсем девка без ума осталась!
– Так, знамо дело, на том свете побыла и вернулась! – добавил дед. – Ум-то не забыла там?
– Расскажи! – хором потребовали Румянок и Колобок, слышавшие сестрину «кощуну» двадцать раз и все еще не уставшие ее слушать.
А Веселка все смеялась, радуясь своей догадке, но делиться ею с родичами не спешила. Догадка была как раз из тех, что делаются «без ума». Она поняла, что должен взять в поход Громобой. Не меч Буеслава, а ее саму, Веселку!
И с этой новостью она отправилась в Кузнечный конец, сразу как только мать заплела ей косу. Зная, что Громобой едва ли отправится в путь прямо сразу после веча – так быстро ему ни за что не собраться, – она все же чуть ли не бежала всю дорогу. Ей уже давно хотелось бежать, и вот наконец у нее появилась цель.
Еще не дойдя до Вестимовых ворот, она услышала голос Громобоя.
– Да брось ты, мать! – говорил он, стоя на крыльце и обернувшись в сени, в раскрытую дверь. Полушубок у него, как всегда, был наброшен на одно плечо, а левый рукав болтался за спиной. – Куда мне столько рубах – торговать, что ли? Целый обоз велишь снарядить? А, это ты! – Он захлопнул дверь, обернулся и увидел Веселку, подходившую к крыльцу.
– Ты что, уже собрался? – спросила она, стараясь отдышаться. – Подожди!
– Да я к князю. Звал опять зачем-то… не нагляделся.
– Подожди! – повторила Веселка. – Я с тобой пойду.
Надо было как-то по-другому, с опозданием сообразила она. Он сейчас скажет: «Ты с ума сошла».
– По Черному Соколу соскучилась? – Громобой ухмыльнулся. – Ну, пойдем, раз уж сама дорогу забыла. В снегу увязнешь – вытащу, так и быть. Я не злопамятный.
– Злопамятный? – Веселка удивилась. – Да чего я тебе сделала?
– Девичья память! А кто меня на чуроборского оборотня снарядил – скажешь, не ты? Бабушка Перевалиха? Глядишь, если бы не ты – Сугрев сам бы войско собрал и сам повел бы воевать. А теперь я один за всех отдувайся!
– Да я… Я не тебя одного снарядила, – утешила Веселка, повернув и вместе с ним направляясь к воротам. – Я сама с тобой поеду. К дебричам.
– А… – начал Громобой.
Конечно, он хотел сказать, что она сошла с ума и ей совершенно нечего там делать. Но едва он открыл рот, как откуда-то всплыло убеждение: именно ее-то ему и не хватает. Они вместе ходили в Правь, она подобрала эти шесть черепков, которые, может быть, еще окажутся поважнее Буеславова меча. Кому же и искать остальные шесть, как не ей? Другому они, может статься, еще и в руки не дадутся. Казалось даже странным, что он сам раньше этого не сообразил. Без нее весь затеянный поход может оказаться напрасным. Громобой повеселел: приятно было, что Веселка, заварившая всю эту кашу, честно поможет ее расхлебывать.
– Как же без тебя! – усмехаясь, ответил он. – Пошли, если не боишься.
– Ты что, взаправду? – недоверчиво спросила Веселка. Такого быстрого согласия она не ожидала.
– А ты нет?
Они остановились в воротах и поглядели друг на друга. Громобой больше не смеялся, и его серые глаза смотрели так серьезно и ясно, как бывало только там, в Прави. Он готов был взять ее с собой и хотел этого, даже опасался, как бы она не передумала.
– Только тебя мать не пустит, – добавил он.
– Я все равно уйду. Не в бане же запрут.
– Могут и запереть. Я бы запер.
– А ты дверь не выломаешь? – поддразнивая, спросила Веселка. – Если на дверь бани сил не хватит, зачем на оборотней ходить?
Громобой засмеялся и потрепал ее по плечу, как мальчика. Веселка пошатнулась и вывернулась из-под его руки:
– Потише, медведь!
– Медведь! А сама на оборотня идешь! – в ответ поддразнил Громобой. – Вот он, дебрический-то князь, – он зверь, не мне чета! Не боишься?
– Не боюсь! А тебе завидно?
– Смелая ты! – насмешливо восхитился Громобой. – Ни Зимний Зверь тебе нипочем, ни мертвая избушка на ножках!
Смеясь, Громобой вдруг заметил, что глаза Веселки наливаются слезами. Ей вспомнилось ощущение грозящей пропасти, и страх пронизал ее, как порыв холодного ветра.
– Ну, ладно, ты чего? – перестав смеяться, примирительно сказал Громобой. – Ну, не реви только. Скажи, что я медведь неученый, ладно уж.
– Ничего я не смелая… – прошептала Веселка, глядя мимо него и стараясь совладать с собой. – Глупая я просто. Не знаю даже, что там может быть, вот и иду… А знала бы, так от страха под лавку бы полезла… Зачем иду – сама не знаю. Матушка моя, матушка! Не хочу я, а знаю – надо мне идти, и все…
– Ну, так и пойдем! – Громобой взял ее за руку и потянул на улицу.
Князь Держимир встретил их в гриднице. На ступеньке престола сидел Баян, странно серьезный и совсем не улыбающийся.
– Один пойдешь? – сразу спросил князь, приветствовав Громобоя лишь легким кивком. Тот, впрочем, тоже кланялся не слишком низко, и всем казалось, что Держимиру и Громобою вдвоем в гриднице тесно. – Хочешь – дружину дам?
– Один. – Громобой мотнул головой. – Дружина мне ни к чему, чего я с ней делать буду? Я ж не воевода.
– А из оружия что возьмешь?
– А что в руках держать умею, то и возьму. Молот свой из кузницы возьму. Уж это не обманет.
– Вот что… – Князь помедлил, потом положил руку на рукоять меча. Громобой только сейчас заметил, что меч Буеслава не пристегнут к поясу, а просто лежит у князя на коленях, как в тот, первый вечер. – Возьми! – Князь вдруг протянул рукоять меча Громобою. – Получше молота будет.
Веселка ахнула, вспомнив, как дома мечтала об этом как о невозможном чуде. Гридница молчала. Потрясенные кмети не могли взять в толк, что князь снова отдает наследство предков, чудом к нему вернувшееся. Баян, заранее с этим решением знакомый, подавил вздох и отвернулся. «Он его добыл, ему и владеть! – злобно говорил ему Держимир, досадуя на судьбу, но не смея с ней спорить. – Не лежит он у меня в руках! Держу и чувствую – не нравлюсь я ему! Этот меч для дела нужен, а раз дело делать Громобою, то и меч – ему! Чтоб его громом разбило!»
Даже Громобой немного растерялся от такой чести.
– Да куда мне? – Он с недоумением повел плечом. – Я мечом-то… не слишком умею. Не приходилось…
– Бери, раз дают! – шепнула Веселка. – Князю лучше знать!
– Бери! – шепнул кто-то из кметей. – Бери, дурень! Такое счастье в руки валится, а он рот раскрыл! С князем не спорь! Бери!
– Ну, спасибо, княже… – не слишком уверенно ответил Громобой и все-таки взял меч.
– И смотри… – прибавил князь, откинувшись к спинке престола. – Не красоваться даю, а дело делать. Где то копье, которым оборотня можно убить, я не знаю, а это… Мой отец, как говорите, этим мечом Зверя одолел. Значит, и на другого врага он пригодится… Лошадей, припасов, чего там еще – я все дам, – добавил он, покончив с мечом и стараясь даже на него не смотреть.
– Вот это хорошо! – одобрил Громобой. – Мне и лошадь нужна, и сани нужны. И шубу для девки. – Он кивнул на Веселку.
– И эта с тобой?! – От изумления Баян даже вскочил на ноги. Он-то думал, что Веселка увязалась за Громобоем на княжий двор просто так, из любопытства.
– И я! – подтвердила Веселка. – Мне Мудрава велела осколки Чаши собирать, а сами же они ко мне не придут.
У князя не было причин возражать против ее решения, но для разговора с родичами Веселка собиралась с духом целый вечер. И не зря: услышав, что она задумала, Хоровит выронил ложку. Не так давно он сам отказался от поездки по окрестностям, посчитав ее невыгодной и опасной, а тут ехать собралась его дочь, и не куда-нибудь, а биться с чуроборским оборотнем!
– С ума ты сошла! – воскликнул Хоровит, не веря до конца, что Веселка и впрямь забрала такое себе в голову. – Ну, Громобой едет, так ведь он – сын Перуна! А тебе-то что там делать? Тоже, Перуница огневая выискалась!
– Да девке с чужим парнем как ехать? – заметил дед и покачал головой. – Хоть он и честный парень, а все же, знамо дело, нехорошо! Слух пойдет…
– Мать, ты-то ей скажи!
– Но ведь не зря же это все со мной происходит! – заговорила Веселка, переводя взволнованный блестящий взгляд с одного на другого и подозревая, что Громобою придется-таки ломать дверь бани, где ее запрут для верности. – Мало ли в Прямичеве девок! А то все ко мне: и Зимний Зверь, и Вела! Не может быть, чтобы зря! Мудрава сказала, что я могу другие шесть осколков найти, так надо же искать!
Хоровит оглянулся на жену: Любезна сидела у прялки, уронив руки на колени, а упавшее веретено осторожно трогала лапкой кошка. На лице хозяйки были тревога, тоска и смирение перед неизбежным.
– Не зря! – с тяжелым вздохом повторила она. – Видно, не зря! То-то и оно! И я все думаю: почему тебе все это выпало? Просто так ничего не бывает.
– Видно, матушка, мне на роду так написано! – торопливо, с лихорадочным волнением заговорила Веселка, видя, что мать готова с ней согласиться. – Пустишь меня? Просто так не придет весна, а я…
– Весна… Ты сама и есть как весна… – Любезна смотрела на дочь, и теперь ее красота, расцвет ее юности вызывали слезы на глазах у матери. – Родилась-то ты как раз в Медвежий велик день, с весной вместе. Оттого ты и хороша, как заря ясная, и резва-весела, как птичка небесная. Ты самой весне сестра родная, вся она в тебе отражается. Причудная ты моя… Кому же искать ее, как не тебе?
Веселка бросилась к матери и расплакалась, припав лицом к ее коленям. Она поняла, что мать отпускает ее, поняла и то, как тяжело Любезне это сделать; именно сейчас ей так резко бросились в глаза морщинки у глаз матери, седые волосы на висках под повоем, которых она никогда раньше не замечала. Душа ее переворачивалась от жалости к матери, такой усталой и встревоженной, родившей десятерых детей и троих уже потерявшей. И вот теперь она, старшая дочь, гордость родителей, их радость и утешение, уходит от них, уходит неведомо куда, чтобы, может быть, не вернуться! Веселка не боялась за себя, но она страдала за родителей, которых должна покинуть и которые будут так горько тосковать по ней. Но она ничего не могла для них сделать. Мать отпускает ее, потому что она должна идти.
– Я не надолго, матушка! – сквозь слезы твердила Веселка, страстно желая, чтобы весь этот поход поскорее остался позади. – Я скоро вернусь! Весна настанет, и я вернусь!
Любезна положила обе руки на голову дочери, и ее слезы капали на них сверху. У нее было чувство, что она прощается с Веселкой навсегда. Пришел срок, боги потребовали жертву – и в жертву была избрана лучшая. В том смысл всех древних обрядов, наполовину превратившихся в игры, в том плата за отличия и честь. Когда род человеческий должен помочь богам хранить порядок во вселенной, к богам уходят лучшие. Она вложила в дочь все лучшее, что у нее было, свою кровь и свою душу; Веселка и сейчас оставалась самой лучшей, самой свежей и чистой частью ее самой. Солнечный лучик, кусочек радуги, цветочек лазоревый…
– Что же делать, отец? – сквозь слезы Любезна бросила взгляд на Хоровита, который так и сидел за столом, опустив ложку и не сводя с них обеих изумленных глаз. – Вырастили дочь, она теперь уж не наша.
А лицом ты, девица, ровно маков цвет… —
запела она, поглаживая склоненную голову дочери, словно баюкая ее. – Уж породила я дочку, ясную звездочку, баловливую, забавливую, приглядчивую, счастливую, хлопотливую!
Вся душа Любезны трепетала от боли скорого расставания, от ужаса перед теми опасностями, которые ждут Веселку, но она не смела удерживать ее. Как и любая мать, она дала жизнь своей дочери для того, чтобы она шла дорогой своей судьбы.
Выехали на третий день. Кроме княжеских саней и лошади, Громобой взял с собой еще Солому и Долгождана. Ради самого дела он не ощущал нужды в помощниках, но девушка и лошадь – это было слишком много, чтобы взять заботу о них только на себя. Если бы Громобой пожелал, для него нашлась бы сотня спутников, но он предпочел тех двоих, на кого вполне полагался. Солома был счастлив, что Громобой выбрал его, и заранее мечтал о чудесах, которые предстоит повидать. Но до того было еще очень далеко: между Прямичовым и Чуробором лежали нескончаемо долгие пространства заснеженных земель, нехоженых лесов, заледенелых рек.
Ехать в темноте было опасно, а светлого дня было так мало, что дневной переход получался вдвое короче обычного. По всей реке Турье, служившей дорогой на юг, на расстоянии дневного перехода друг от друга стояли княжеские погостья – маленькие городки, где княжеская дружина останавливалась во время полюдья. Но глубокий снег и частые метели так затрудняли дорогу, что от одного погостья до другого Громобой со спутниками добирались за два дня вместо одного. Ночевать приходилось в огнищах, иногда в крошечных одиноких избушках рыбаков или охотников – частью обитаемых, частью пустых. Иной раз в таких избушках приходилось пережидать сутки и двое, пока утихнет метель и можно будет, раскопав выход наружу, двигаться дальше.
Редкие человеческие следы на реке принадлежали рыболовам, охотникам, дровосекам и указывали на близость очередного жилья. Далеко от дома в это время старались не отходить, торговые гости, не в пример прежним годам, не ездили. Бывало, что день и два сани двигались по руслу замерзшей реки, никого не встречая. С двух сторон по берегам стеной стоял заснеженный лес. Высокие угрюмые стволы упирались прямо в небо, нетронутый снег подпирал их подножия крепостным валом, и взгляд застревал в густом сплетении ветвей, в мертвых серых сучьях, похожих на обглоданные кости. Безжизненное молчание лесов, на вид совсем необитаемых, угнетало и подавляло Веселку. Казалось, они заехали в тот мертвый лес с костяными деревьями, о котором говорят самые страшные кощуны. Увидев порой клеста или снегиря, она радовалась, как родичу, этому маленькому проблеску жизни в мертвом царстве зимы.
Среди лесов она чувствовала себя потерянной и одинокой, но и среди людей, на огнищах или погостьях, Веселку не оставляло чувство неприютности, отчуждения. Ее мучила острая тоска по дому, но она не жалела, что пустилась в этот поход, и не хотела повернуть назад. Душой тоскуя, умом она понимала: ее тоска относится не к стенам и печке, не к скамьям и прялкам, даже не к родичам. Она тосковала по миру, благополучию, по добрым надеждам на будущее, которые прежде жили в Прямичеве и которых там больше нет. Возвращение к родным стенам не утолит ее влечения к прежнему счастью; чтобы вернуть его, нужно идти не назад, а вперед. Идти навстречу тому неизвестному врагу, что ждет ее за снежными равнинами и колючими стенами лесов; навстречу тому делу, ради которого она пустилась в путь и о котором пока имеет такое смутное представление. А вернее, если честно, то и вовсе никакого.
Видело ль ты, солнышко,
Красную весну?
Встретило, красное,
Ты свою сестру?
Видело ль ты, солнышко,
Старую ягу,
Бабу ли ягу —
Ведьму-зиму?
Как она, лютая, от весны ушла,
От красной бежала,
В мешке стужу несла,
Холод на землю трясла,
Сама оступилася,
Под гору покатилася… —
напевала Веселка дорогой, чтобы хоть немного разогнать тоску. Песни о весне казались неуместными и дерзкими, даже опасными здесь, но пелись как бы сами собой. Иной раз, задумавшись, Веселка сама не замечала, что поет; очнувшись, она вздрагивала с ясным чувством, что это поет не она, а то, другое существо, притаившееся внутри нее. То, которое знает и понимает все происходящее гораздо лучше, чем она.
Хозяева домов, где им приходилось ночевать, порой не слишком радовались гостям. Иные жадно расспрашивали о новостях, на что Громобой отзывался хмуро и неохотно, иные просто косились, не ожидая от гостей ничего хорошего. Сено для лошади продавали неохотно; хорошо еще, что предусмотрительный князь Держимир велел выделить им личивинскую лошадку: маленькую, лохматую, выносливую и способную питаться ветками и хвоей, как лось. Через несколько переходов приходилось на день-два задерживаться, чтобы наловить рыбы или сходить на охоту. Местные жители хоть и не мешали гостям охотиться, но смотрели косо, и из-за этих косых взглядов Веселка меньше радовалась людям, чем, казалось бы, должна была радоваться среди мертвенного снежного запустения.
Однажды ей приснилось, как будто следом за их санями идет женщина огромного роста, головой почти вровень со старыми елями, одетая в широкую белую рубаху, с распущенными и спутанными волосами. От ее неподвижного лица веяло мертвенным, убивающим покоем, и Веселка проснулась с дико бьющимся сердцем; ей казалось, что она кричит, но изо рта ее вырвался лишь слабый прерывистый стон. В избушке было темно, рядом с ней на полатях сопели хозяйские дети, на полу спали Громобой с Соломой и Долгожданом. Было тихо, тепло, спокойно, но Веселка лежала, окоченев от ужаса: ей виделась исполинская женщина с белыми волосами и мертвым лицом, склонившаяся над крышей этой маленькой избушки. Хотелось скорее растолкать своих и бежать, бежать отсюда! Неспешное путешествие притупило тревогу, но сон заставил Веселку заново ощутить, как велика опасность и как губительно промедление.
– Да куда уж тут быстрее! – хмуро отозвался Громобой, когда утром она, дрожа, рассказала ему свой сон. – По таким снегам хоть торопись, хоть нет – далеко не уедешь.
С той ночи жуткий сон стал повторяться: страшная женщина шла прямо по следам их саней, и Веселка, задыхаясь от режущего чувства близкой гибели, дрожала, как на ледяном ветру; во сне ей хотелось кричать, но мерещилось, что тяжелый камень лежит на груди и не пускает крик наружу. Было нестерпимо горько и страшно думать, как медленно они едут, как малы их человеческие силы по сравнению с мертвящим зимним божеством. Но иного пути не было, и каждое утро Громобой снова запрягал лошадку и они снова ехали по снеговой пустыне среди заснеженного мертвенного леса, ехали и ехали, понемногу продвигаясь на юг.
Ближе в истоку Турьи, где до границ дебрических земель оставалось не так далеко, о князе Огнеяре говорили больше. На одном из погостий какой-то старик сам сказал то же самое, что Вела открыла Веверице: что князь Огнеяр похитил богиню Лелю и тем лишил мир весны.
– Было это еще весной, в самый Медвежий день! – рассказывал старик, даже довольный, что к нему приехали новые слушатели. – В самый Медвежий день, да. Уже засумерничало, засерело, и ночи скоро быть, да, а у нас ребятня еще костер жгла да колеса с горы катала. Как водится, оно понятно, да. И вышел я постоять на горке: свежий дух такой от реки, радостный, страсть! И вдруг вижу: летит по небу огненный змей. Летит, свистит, длинный, а весь тебе белым жаром пышет, страсть! Видел я его, отсюда и до омута, а там уж он пропал. Омут у нас там, в полуверсте.
– А сам-то он какой, огненный змей? – нетерпеливо расспрашивала Веселка.
– Вот я и говорю. Сам такой: длинный, огненный весь, пламенный, так что и головы не видно – одно полыханье. Как молния вьется, только пониже. А летит быстро, страсть! Как стрела! Видел я его над рекой, и наши все видели, с горы без памяти посыпались. Я еще думал: куда бы ему лететь? А теперь ясно: за Лелей он летел. Как она на землю ступила, так он ее и сграбастал. Весна-то первая прошла, а новой нету! И не будет, покуда Лелю у него не отобьют!
– А кто же ее отобьет? – серьезно спросил Громобой.
– Понятное дело! Сам Перун разве что. Надо жертвы приносить, молить…
– И что же – приносите? Молите?
– Мы молим, да толку от нас что? Вот если бы князь… Мы и пожертвуем – курицу убогую да меда горшок. А вот князь может… Что там в Прямичеве слышно: не думает ли князь войско собирать?
– Если на одного князя надеяться, так ничего не будет! – с досадой заметил один из здешних парней, внук старика рассказчика.
– Да что мы сделаем? – возразила ему молодая женщина, и видно было, что этот разговор идет не в первый раз. – Ты, Снегирька, кощун наслушался, вот и возмечтал себе невесть что! Ты свое дело знай, вон, дров принести вовремя никто не озаботится! А Лелю без тебя как-нибудь спасут. Не глупи, перед чужими людьми не срамись. Ты не Перун!
– Я не Перун, зато часть Перуна и во мне есть! – упрямо отвечал парень, прозванный Снегирем, как видно, за яркий румянец. – Он во всех есть. Дух Перуна – во всяком, кто не баба! И нечего за морями-лесами искать, у кого руки по локоть в золоте!
Громобой ничего не сказал, но смотрел на Снегиря с пониманием. Оставив Прямичев за спиной, он осознал: сил на этот поход ему давали все те оставшиеся дома мужчины и парни, сердцами и мыслями бывшие с ним.
– Не тужи, парень! – негромко сказал он Снегирю на прощание и хлопнул его по плечу. – Раз ты Перуна в себе чуешь – с Перуном заодно в поход идешь. Не остынь только – поможешь Перуну.
Снегирь изумленно посмотрел на него, но вместе с дедом вышел провожать гостей.
– Поезжайте, будь с вами Попутник, если уж надо ехать! – говорил старик. – Только бережнее: слух идет, что лихие люди завелись. Оно и понятно: видать, свои запасы подъели, а новых негде взять. Вы уж там глядите…
Прямичевцы поблагодарили за предупреждение, хотя оно мало что изменило бы.
– Понятное дело! – повторил за дедом Долгождан, когда они покинули погостье и снова спустились на лед Турьи, заметно сузившейся ближе к истокам. – Теперь по всей земле разбои пойдут. Как свои запасы подъедят, так и пойдут соседей грабить.
– Кто смел, тот и съел! – засмеялся Солома. На сей раз пословица имела самый что ни есть прямой смысл.
В этот самый день, чуть ли не впервые за все долгое время пути, прямичевцы встретили на дороге человека. Когда Громобой заметил впереди что-то живое, он, помня предостережение, остановил лошадь и несколько шагов прошел вперед один, вглядываясь.
– Ой, медведь! – в шутливом испуге охнул Солома, желая позабавить Веселку.
Но она видела, что это не медведь: на опушке стояла, опираясь на клюку, старуха в коричневом кожухе, облезлом и подпоясанном растрепанной веревкой. Старуха тоже заметила сани и ждала, пока они поравняются с ней.
– Ну, уж это не лиходей! – определил Долгождан. – Поехали, пожалуй.
Они подъехали, и старуха сползла с опушки навстречу саням. Двигалась она с трудом, глубоко проваливаясь в снег, с трудом вытягивая из него негнущиеся ноги и оставляя за собой широкую борозду. Дышала старуха тяжело, ее морщинистое лицо выглядело измученным, серый платок был низко надвинут на лоб, из-под него торчали седые космы. Под глазами у нее лежали красноватые набрякшие мешки, так что Веселка вспомнила Веверицу и поежилась. Уж не Лесная ли это Баба? «Видело ль ты, солнышко, старую ягу…» По спине побежал холодок.
– Ты откуда тут, бабуля? – тем временем спросил Громобой. – Не заблудилась?
– Иду родни искать! – с трудом дыша, ответила старуха. Она дрожала, всем весом опиралась на клюку и все же едва не падала. – Одна-то пропаду… Не довезете ли хоть до какого жилья?
– Садись, довезем! – согласился Громобой, и Веселка в санях подвинулась. – Где же родня твоя?
– Родни-то у меня много, да все далеко…
Старуха уселась, сани тронулись дальше. Громобой всматривался в лес, помня о лиходеях, Солома приглядывался к старухе: казалось удивительным, что в такое страшное время немощная старуха одна пешком пустилась через лес. Недалеко бы она ушла, если они, трое здоровых парней, продвигаются еле-еле!
– Что ж ты одна в дорогу пустилась? – спросил он, шагая рядом с санями. – Да через лес! Давно ли идешь-то?
– Ох, давно! – охотно отвечала старуха, как видно, довольная, что ее взялись подвезти. – Почитай, с начала зимы. Все иду и иду. Много хороших людей встречала, да ведь на свете их еще больше! Всех обойду.
Дрожащими пальцами она заправляла космы под платок, точь-в-точь как это делают все старухи, но, когда Веселка мельком поймала ее взгляд, на нее снова пахнуло холодом и стало страшно. Она отодвинулась от старухи так далеко, как позволяла ширина саней, стараясь не касаться ее даже полой шубы.
– Зачем же тебе всех обходить? – Солома не очень понял это рассуждение, и Долгождан недоумевающе оглянулся. – Нашла бы себе местечко да и жила.
– Не очень-то и долго осталось! – пробормотал Долгождан.
– Нет, милый, долго! – с неожиданной бодростью ответила старуха, которая оказалась вовсе не такой глухой, как можно было предположить по ее дряхлости. – Мне теперь только жить и жить. Я теперь далеко уйду. Далеко уйду! Вся земля теперь моя – разгуляюсь, в силу войду!
– Не много ли тебе? – неприязненно спросила Веселка.
Она уже жалела, что они взялись ее везти. В ней крепло ощущение, что со старухой к ним в сани село что-то гадкое, злое, отталкивающее.
– Ты меня не бойся, голубка белая! – Старуха ласково глянула на нее, и Веселка снова содрогнулась.
Глаза у старухи были бледно-голубоватые, выцветшие, почти белые, и даже при ласковом взгляде казались мертвенно-спокойными. И Веселка вспомнила свой сон: белая женщина огромного роста, что шла за ними через лес, и мертвенный покой, которым веяло от ее неподвижного лица. Вдруг явь наложилась на тот сон и слилась с ним; белая женщина догнала их и накрыла своей ледяной тенью. Стало так страшно, что захотелось кричать, и Веселка соскочила с саней, чтобы не сидеть рядом со старухой. Но непонятное оцепенение сковало ей язык: Веселка не могла ни крикнуть, ни собраться с мыслями, чувствовала только растерянность, беспомощность и испуг. А старуха посматривала на нее так же ласково и чуть насмешливо, словно говорила: кричи – не кричи, беги – не беги, а от меня не уйдешь, голубка моя белая!
– Вон, гляди! – Громобой показал вперед, где над лесом виднелся дым. – Должно быть, Убор. Старик про него говорил, у него там внук в дружине служит. Добрались.
– И то хорошо! – Долгождан посмотрел на темнеющее небо. – Пора бы под крышу. Опять на всю ночь заметет.
– Ой, пора под крышу! – поддакнула старуха и зябко повела согнутыми плечами.
Вскоре из-за леса показался прибрежный холм, а на нем небольшой городок за бревенчатым тыном. Холм был так крут, что снизу виднелись только крыши самых высоких хором, должно быть, воеводских. Со льда реки к воротам поднималась темная, заметная на белом тропинка, а на льду под городком чернело множество лунок. Поодаль, шагах в ста, двое парней возились с шестом, усаженным рыболовными крючками, рядом стояла корзина, двое детей бегали по льду с собакой.
Веселка с облегчением смотрела на городок, как вдруг старуха опять наклонилась к ней, и Веселка отшатнулась.
– Ты меня не бойся! – доверительно шепнула старуха. – Кто меня везет, к тому я не привязываюсь. Довезли вы меня, и спасибо. На том простимся. Вам моей родней не бывать. Горячи вы да крепки – зубы старые обломаю!
Она подмигнула на Громобоя, будто намекала сосватать, и ее морщинистое лицо сейчас казалось по-нехорошему оживленным, даже радостным какой-то жадной, животной, голодной радостью. Веселка вскрикнула: как маленький ребенок, она не находила слов, чтобы выразить свой ужас и ощущение непоправимой беды.
Громобой обернулся, лошадь встала.
– Нет, не пускайте ее! – лихорадочно выкрикнула Веселка. – Гони!
А старуха живенько соскочила с саней и с жутким проворством побежала вперед, к раскрытым воротам городка. Куда девались дряхлость, дрожание рук и тяжелое дыхание: старуха мчалась по сугробам, как тень.
Тут уж всем стало ясно, что дело нечисто и что их немощная попутчица будет похуже целой ватаги разбойников. С криком «Держи!» Солома и Долгождан дружно пустились вдогонку. Но рыхлый снег цепко держал ноги, и там, где старуха пробежала с легкостью, здоровые парни пробирались еле-еле.
Громобой бросил лошадь, выхватил из саней свой кузнечный молот и кинулся за старухой.
– Стой, дрянь! – отрывисто и яростно выкрикивал он на бегу. – Стой, убью!
Но старуха летела, не оглядываясь и не давая им к себе приблизиться; замершая от ужаса Веселка теперь уже ясно видела, что ноги старухи не вязнут и даже не касаются снега, а она несется над тропой, как тень без тела, как сгусток черного ветра… Один миг – и старуха была уже у ворот, и никто не успевал за ней. С хриплым выдохом Громобой метнул ей вслед свой молот, но чуть-чуть опоздал: темное пятно исчезло в щели между приоткрытыми створками. А над холмом и воротами городка взметнулось видение: высокая, выше елей, белая женская фигура с развевающимися спутанными волосами белее снега. И тут же она исчезла, как сметенная первым порывом ветра. Молот упал в снег возле самых ворот и зарылся по самую рукоять.
Веселка закрыла лицо руками; ее била дрожь, давило чувство вины перед этим городком, куда они на своих санях привезли такую беду. Страшно было глянуть на него: казалось, он вот сейчас, у них на глазах, начнет гибнуть, проваливаться… А если не сразу, если понемногу, то это еще хуже… Одно ясно: беда вошла в Убор, она съела его, он уже мертв… Они видели ее, но не сумели ей помешать…
Двое парней-рыболовов и мальчишки, бросив на льду шест и корзину, подбежали ближе и с изумлением разглядывали гостей, не понимая, кто это и отчего такая суета перед воротами. Собака села на снег и тоскливо заскулила, прижимая уши.
Солома вернулся к саням, взял лошадь под уздцы и повел дальше, к воротам. Вид у него был озадаченный и даже обиженный: ничего такого он не ожидал, и первое из долгожданных «чудес» выглядело совсем не приятно.
Подобрав молот, Громобой постоял, держа его в опущенной руке и глядя внутрь ворот. Услышав позади себя позвякивание упряжи и скрип снега под ногами и полозьями, он медленно обернулся. Лицо его было озлобленно, замкнуто и мрачно; Веселка испугалась, но на самом деле Громобой злился только на себя. Старик со своим огненным змеем заморочил, и он, выискивая разбойников-лиходеев, проморгал Моровую Девку! Сам на своем горбу, считай, привез! А еще сын Перуна! Дурень как есть!
– Пошли, чего стали! В снег вросли слезы лить! – с тяжелой досадой бросил он, не глядя на спутников. – Мы завезли, нам и вылавливать.
«А можно? Как же ее выловишь?» – хотела спросить Веселка, но не посмела. Но от этих тяжелых слов в ней мелькнул проблеск надежды, что не все еще погибло. А вдруг Моровую Девку и правда можно как-то выловить? Можно? Но как?
В городок они вступали, настороженно оглядываясь, точно ожидали увидеть страшную картину беды. «А что есть людей, те мертвы лежат…» Но жители Убора были не мертвыми, а очень даже живыми и полными любопытства: прямо за городскими воротами уже собирались женщины, дети, подростки, кое-кто из мужчин, и все таращили глаза на нежданных гостей. Признаков какой-то тревоги нигде не наблюдалось. Похоже, что Моровой Девки никто не заметил. Она всегда приходит невидимой, и замечают ее только тогда, когда становится поздно.
Городок Убор, собственно, назывался городом только потому, что здесь жил княжеский воевода-посадник, собиравший дань с окрестных жителей. Сам же Убор мало чем отличался от любого огнища, разве что был чуть побольше. Кроме воеводы, здесь жили его кмети со своими семьями, ремесленники, продававшие свои серпы, горшки и колечки в ближайшей округе, кое-кто из охотников и мелких торговцев. На вершине холма, огороженной валом и высоким тыном, стояло по кругу три десятка изб, и только воеводский двор, занимавший середину, имел отдельный собственный тын. Перед воротами воеводского двора был небольшой пустырь, где, как водится, в торговые дни собирались жители окрестных огнищ, чтобы за свой хлеб, лен, меха, шкуры и мед выменять изделия уборских кузнецов, гончаров и прочих ремесленников.
Сам воевода Прозор стоял в своих воротах: его легко было узнать по широкому, с серебром поясу на простом непокрытом кожухе. Вид у него был изумленно-растерянный, а взгляд не отрывался от меча на поясе у Громобоя. Мысли его было нетрудно угадать: конечно, он знал княжеский меч, много раз виденный на поясе у князя Держимира, а перед тем еще у его отца Молнеслава. То, что это меч Буеслава, а не новый, похожий на него, воеводе, конечно, и в голову не приходило. А теперь этот же самый меч оказался у совершенно незнакомого парня! Воевода не мог и вообразить, как оружие князей сюда попало: то ли в Прямичеве уже другой князь… то ли его обманывают глаза.
– Э… от князя к нам? – наконец выговорил Прозор, с трудом заставив себя оторвать взгляд от меча и посмотреть на Громобоя. – Что-то я вас не признаю, гости дорогие!
– Познакомимся, отец! – мрачновато, но стараясь быть приветливым, отозвался Громобой, пока все его спутники удрученно молчали.
Воевода повел их в дом; вслед за гостями в воеводскую гридницу набилась чуть ли не половина уборских жителей. Слушая рассказ о прямичевских событиях, люди дивились, не зная, можно ли этому верить, но воевода не мог не верить человеку с княжеским мечом, хотя повествование это, что и говорить, сильно напоминало кощуны. Но бесконечная зима научила верить в чудеса: все стало не так, как было, и приходилось ожидать небывалого. Долгождан хранил значительный вид, Солома сидел очень гордый, радуясь, что его, простого кузнеца, с таким почтительным вниманием слушает важный воевода. Веселка отмалчивалась: все ее мысли были заняты Моровой Девкой. Это была одна из тех бед, сродни буйству Снеговолока и Костяника, которые породило разрушение мирового порядка; уборцы слушали о событиях в Прямичеве, не подозревая, что их самих уже накрыла тень неминучей беды. Но Веселка знала об этом, знала, что их страшный рассказ будет иметь продолжение. У нее на глазах зрела и готовилась еще одна из тех бед, ради борьбы с которыми они пустились в путь, но не успевали! Вокруг нее сидели бодрые, приветливые, обрадованные их приездом люди; они надеялись, что теперь, когда открыта причина общего бедствия и найдено подходящее оружие, и избавление не за горами. А Веселке было неуютно, тревожно, страшно: перед глазами стояли то морщинистое лицо старухи с блеклыми глазами, то огромная фигура Моровой Девки, белой, как метель, взмывшей головой выше воеводских теремов. Она и сейчас была где-то здесь, и каждый раз, мельком заметив согнутую старушечью спину и голову в опущенном на лоб платке, Веселка невольно вздрагивала, казалось – она! Из углов дуло, по гриднице тянуло холодом, и Веселку била дрожь. Вокруг нее плавали холодные дуновения, точно кто-то невидимый, неживой крадется среди живых и касается их своим стылым дыханием, исподтишка высматривая первую жертву. Она прислушивалась, и ей мерещился за стенами воеводских хором крик воронов и уханье филинов; в углах что-то потрескивало, и головни в очагах пощелкивали как-то иначе. Но никто другой всего этого не замечал, и Веселка мучилась в одиночку, понимая: расскажи она о Моровой Девке, легче от этого не станет. Видя ее истомленное лицо, уборские женщины жалели девушку – намаялась в пути, бедная! – и Веселке еще приходилось отвечать им благодарными улыбками.
Долго ждать не пришлось. Наутро, когда в гриднице накрыли стол для хозяев и дружины, со двора вбежала какая-то из здешних женщин – средних лет, маленькая ростом, с поднятыми бровями и открытым от испуга ртом.
– Что я видела, что видела! – заголосила она, едва переступив порог. – Боярыня-матушка! Воевода! Люди добрые! Макошь Матушка! Что видела! Видела!
Веселка первой бросила ложку и повернулась; в голове так и стукнуло: началось!
– Что? Чего видела? Говори толком! – многими голосами отозвалась гридница.
– Видела… – Женщина остановилась перед очагом, помахивая в воздухе руками, будто продолжала бежать. – Лошадь видела!
Гридница грохнула хохотом: так мало подходило это «видение» к тому тревожному ожиданию, с которым все ждали объяснений.
– Лошадь! Эко чудо!
– Никогда не видала, что ли?
– Что-то ты, мать, пугливая стала!
– Чью лошадь-то?
– Да она тебя копытом-то не шарахнула?
– Белую лошадь видела! – твердила женщина, лихорадочно глотая воздух и вертя головой как бы в поисках того, кто ее поймет. – Иду я улицей, против Кабанова двора, а она на меня идет, копытами стучит, а грива вся перепутанная, и землю метет… Белая вся, белая, а глаза черные, и смотрит на меня, как живая, и усмехается… Зубы такие…
– Как живая! А должна как мертвая смотреть? – хохотнул какой-то парень, но теперь больше никто не смеялся.
То ли в Уборе не было белых лошадей, то ли все наконец поняли, что женщину напугала не простая лошадь, но теперь настала тишина.
– А на всех крышах вороны насели, как сажа, и кричат все, кричат! – уже среди тишины окончила женщина. Вдруг лицо ее скривилось, она поднесла к лицу конец головного платка и заплакала. – Ой, смерть моя пришла! Чую, погибель моя! Видела я ее, видела! Матушка Макошь! Брегана-охранительница! Зволина милосердная!
Веселка глянула на Громобоя. Он молчал, а лицо его было так же хмуро-сосредоточенно, как тогда, в святилище в Велесов вечер. В Убор пришло свое зимнее чудовище и показалось наконец людям на глаза.
– Это – лихая болезнь! – произнесла боярыня Нарада, и голос ее дрожал. – Это – Лихорадка… Невея… Отец? – Она вопросительно оглянулась на воеводу, словно спрашивая, что теперь делать.
– Да я что? – нерешительно ответил воевода и забрал бороду в кулак. – Это к ведунье надо. Где Загоша-то? Вели позвать.
Гостям уже можно было ехать дальше, но Громобой решил повременить с отъездом. Солома все подмигивал Веселке: дескать, поговори с ним, ехать бы нам отсюда, пока хуже не вышло! Но она не отговаривала Громобоя и сама не хотела уезжать, не зная, что станется с городком, в который они невольно завезли такую беду.
Под вечер к боярыне прибежал мальчик: Ранница, та женщина, что видела белую лошадь, слегла. У нее был жар и озноб, к сумеркам она забылась, и уборская ведунья Загоша не отходила от нее. А Громобой, не полагаясь только на женскую ворожбу, предложил воеводе попробовать и другое средство.
– Надо, воевода, выгонять Моровую Девку! – сказал он. – Собирай народ – гнать будем. Давайте кнутов, колотушек, огня – хоть попытаемся.
– Ты меч-то свой возьми! – ответил воевода. – Получше колотушек будет. А я-то! Эх! – Воевода развел руками и досадливо хлопнул себя по коленям. – Я тут на что посажен? От личивинов стеречь! А против нечисти меня не учили! Тут старухи нужны! Им самим на тот свет скоро, они туда загодя из-за краешку заглядывают и знают кое-что… А я что?
Тем же вечером, когда стемнело, уборцы принялись гнать Моровую Девку. Женщины и дети сидели по домам, а мужчины, парни, даже подростки все как один вооружились кнутами, колотушками, просто палками, взяли факелы и вышли на улицу. С громкими криками они бегали вдоль тынов и по дворам, колотили по бревнам, били кнутами в каждый закоулок, тыкали в щели огнем. Загоша, высокая женщина средних лет с громким уверенным голосом, металась по улицам с большим факелом и пронзительно кричала, так что ее было слышно во всех закоулках:
А изыди ты, Девка Моровая,
Из нашего дому, из нашего роду и племени!
А поди ты, Девка Моровая,
В бездны преисподние,
В котлы кипучие,
В жар палючий,
В пламень горючий!
И место тебе там, Девка Моровая,
Не на день, не на год, не на век,
А на веки вечные, пока свет стоит!
Жутко было видеть и слышать все это: мелькание огней в темноте и черные, неразличимые человеческие фигуры, что метались, прыгали, били в воздух палками и копьями; дикие, исступленные голоса стали неузнаваемыми. Казалось, черные навьи выскочили из подземного мрака и беснуются на воле, пожирая все живое. Треск, гром, гул, крик висели над городком, так что хотелось зажать уши и спрятать голову куда-нибудь пониже.
За шумом не сразу заметили, что к человеческим голосам присоединились еще какие-то жуткие звуки. Во всех дворах завыли собаки: ни одна не лаяла, а все только визжали, выли и скулили. Откуда-то сверху вдруг пала целая стая воронья и облепила все крыши; с резким пронзительным карканьем вестники беды перелетали с крыши на крышу, прыгали по кольям тына, носились над головами людей, почти задевая черными крыльями. Их пытались сбивать палками, поленьями, достать копьями, кидали вверх крепкие снежки. Среди резких птичьих и неистовых человеческих голосов сверху падали черные вороньи перья, кололи глаза, царапали лица.
– Вон она! Вон! – не сразу разобрали сквозь режущий уши гам и крик.
По улочке мчался Громобой – без полушубка, сброшенного где-то прямо на снег, с разметавшимися рыжими кудрями, с горящим, красным, как закатное солнце, лицом, с неистово сверкающими глазами. Он был как огненный вихрь, и каждый, кто его видел, кричал от страха и падал под первое крыльцо, только чтобы не попасть под ноги. В его поднятой руке был меч Буеслава, похожий на молнию, и огненные отблески многочисленных факелов сверкали на его клинке синевато-пламенным блеском. А в нескольких шагах впереди него по улице мчалась огромная белая собака. Выглядела она жутко и жалко – тощая, со свалявшейся и спутанной шерстью, с длинными лапами, заплетавшимися на бегу, она не то бежала, не то катилась кубарем. Глаза ее были вытаращены и горели диким огнем, смесью ярости и ужаса, длинный язык был высунут и едва не задевал о снег, из пасти клочьями падала пена.
– Она! Она! Бей ее, бей! Гони! – сорванными голосами вопили все вокруг и устремлялись следом. Это была сама Моровая Девка, но теперь она бежала, спасалась бегством от людей, и ее нужно было гнать, гнать!
Выскочив на пустырь перед воеводскими воротами, моровая тварь заметалась, потом вдруг вскочила на одно из крылечек и юркнула в дверь, мелькнула в едва приоткрытой щели и исчезла. Громобой бросился за ней на крыльцо, телом вынес внутрь дверь сеней и тут рванул на себя кольцо на двери самой истобки.
Его встретил оглушительный женский крик. В светце горела лишь одна лучина, а меч в его руке продолжал сверкать молнией и освещать собой всю избу. Белой собаки не было, а женщина, лежавшая на лавке, билась и истошно кричала. Какая-то девушка, что, должно быть, пыталась ее успокоить, отшатнулась от лежанки, закрываясь руками от пламени горящего клинка. А женщина испустила оглушительный вопль и затихла.
И сразу стало почти тихо, только домочадцы невнятно всхлипывали в полутьме. Какая-то душная сила разом придавила и погасила общее неистовое возбуждение, и даже Громобой застыл посреди избы, опустив меч. Ему вдруг стало тяжело, как будто весь Убор со своим холмом лежал у него на плечах. По спине продрало морозом, руки и ноги похолодели: слишком много своего тепла он растратил в этой битве, которая непонятно чем кончилась… Меч Буеслава стал таким тяжелым, что, казалось, вовек больше его не поднять… Сияние клинка постепенно тускнело, по нему медленно передвигались отблески синеватого пламени, неровно вздрагивали и опадали, как последние всплески гаснущего огня. У Громобоя рябило в глазах, и мерещилось, что черные громовые шестигранники, тянувшиеся сплошной полосой от рукояти меча к острию, катятся куда-то один за одним, и в ушах у него стоял гул и грохот. Смерть ехала через его душу на своих тяжелых колесах.
Что произошло, он еще не понял. Женщина лежала на спине, молча, вытянувшись и запрокинув голову. Растрепанная жидкая коса упала с лавки на пол.
– Сестрица! Ты что? Что ты? Очнись! – Девушка, отскочившая было при появлении Громобоя, теперь вернулась к лежанке и, стоя на коленях, осторожно поглаживала лежащую по растрепанным волосам. – Ну, что ты? – вполголоса, жалостливо и примиряюще причитала она, и по голосу ее было слышно, что она с трудом удерживается от плача. – Сестрица! Очнись! Очнись!
– Маманька! – Мальчик лет восьми тоже подошел и осторожно тронул лоб лежащей. – Маманька, ты меня слышишь? Уже все, она ушла, ее прогнали! Маманька! Ты слышишь, это я! Ну, маманька же!
Какая-то женщина поднесла поближе светец и вставила в него еще одну лучину. Угол с изголовьем лежанки осветился. Теперь Громобой отчетливо узнал в лежащей Ранницу, ту самую женщину, что видела белую лошадь. Девушка погладила ее лоб, потом взяла за руку… а потом вдруг отвернулась и разрыдалась, прижимая к лицу рукав. Мальчик, еще только заподозрив правду, громко закричал и отчаянно затеребил мать. Все женщины в избе, три или четыре, почти невидные во тьме, заплакали и запричитали разом.
– Доченька моя, доченька! – вопила старуха, сжимая руку лежащей, точно еще надеялась удержать ее здесь. – Погубила тебя лихая болезнь, забрала тебя Невея! Как же ты меня, старую, оставила! А дети-то как же! Доченька!
Громобой повернулся и пошел из избы, и у него едва хватало сил приподнять меч, чтобы не везти острием по полу и по земле. Он опять опоздал. Моровая Девка, спасаясь от него, спряталась в свою первую добычу и разом убила ее. А он не успел… Но сил на ярость и гнев у него не оставалось. С ним всегда так бывало: побушевав, он разом выдыхался и становился равнодушным к тому, из-за чего только что готов был метать громы. Пока не отдохнет… У него сейчас была только одна мысль: так дело не пойдет. Одной беготней ничего тут не добьешься. У Моровой Девки ног нет, и потому за ней не угонишься. Нужно как-то с другого конца взяться.
Почти всю ночь Веселка не спала от ужаса: ей все мерещилась белая собака с пеной на оскаленной морде. В тишине воеводских хором ей слышался жалобный детский плач; вспоминался Яровод и плач матери над его застывшим телом.
Как светел месяц поутру закатается,
Как часта звезда теряется в поднебесье,
Улетела моя белая лебедушка
На иное, на безвестное живленьице!
Как дождички уходят во сыру землю,
Как снежочки тают да вокруг огней,
Как да солнышко за облачко теряется,
Мое дитятко от нас да удаляется! —
пел и причитал звучный женский голос, словно нож пронзая душу болью невосполнимой утраты. Из-под опущенных век по щекам текли горячие, обжигающие слезы, сердце теснила тоска оттого, что она ничем и никому не может помочь: ни своей матери, ни родным Ранницы, ни всем матерям на свете, что плачут по своим детям… Плач у нее в ушах все ширился, вбирал в себя новые голоса; Веселка с ужасом думала о тех болезнях и бедах, что пришли этой страшной зимой во все города, городки и огнища. Сколько их, тех, о ком она ничего не знает? Ей слышался глухой, горький плач, идущий из-под земли, из-за зубчатых вершин темного леса, из-за пелены серых туч; сама земля, сама Мать Макошь плакала по своим земным детям, стонала и мучилась, но бессильна была отвести от них беду. Ее сковали морозы, кровь в ее жилах замерзла, очи погасли…
Следующий день застал в жару и забытьи младшую сестру Ранницы и ее восьмилетнего сына. Услышав об этом, Веселка закрыла лицо руками. Сбывались ее ночные предчувствия: не бывает так, чтобы Моровая Девка успокоилась одной жертвой. Теперь все пойдет чередом: она сгрызет каждого, кто видел белую собаку или кошку… или черных воронов… или ничего не видел… Она ненасытна: она будет жрать, пока не сожрет все живое, но сама останется такой же голодной…
Знали это и другие. Наутро Веселку разбудил блеск огня: в горнице горели две лучины. Поскрипывали половицы под осторожными легкими шагами, шептали голоса и шевелились женские тени: боярыня поднялась и одевалась. Она сидела на лежанке, и в полутьме при лучинах ее темная верхняя рубаха поблескивала золотой тесьмой на подоле и рукавах. Веселка удивилась, даже не поверила, что уже не спит и видит это наяву: к чему так наряжаться? Пожилая челядинка, Подоба, в это время покрывала голову боярыни с уложенной толстой косой повоем с золотой вышивкой надо лбом, горничная девушка держала на обеих руках красный платок заморского шелка, тоже с мелкими золотыми цветочками. Веселка хотела спросить, в честь чего такой наряд, но тут боярыня сама заметила, что она не спит.
– Пойдешь, что ли, с нами? – спросила боярыня, и Веселка уловила в ее голосе легкое колебание. – Раз уж проснулась…
Челядинка недовольно дернула ртом. Веселка смотрела с недоумением, не понимая.
– Куда? – хрипло со сна спросила она и только потом вспомнилась: – Доброе утро тебе, матушка!
– Доброе! – проворчала Подоба, вроде бы ни к кому не обращаясь, но с видом обиды на весь белый свет. – Доброе! Сами возят навий на наши головы, а доброе утро, слышь! Доброе!
Девушка вздохнула, не поднимая глаз на Веселку.
– Уймись! – велела боярыня и поджала губы, точно подавляя собственное недовольство. – Моровая Девка всегда так – на ком-нибудь да приедет! Хоть у сороки на хвосте прилетит. А они не зря в такое время да в такой путь пустились – их сами боги послали! И не твое бабье дело разбирать! Слышала, что воевода про меч сказал? Вот, и придержи свой язык, чтобы мне по избам болтовни не было!
– Куда идти-то? – повторила Веселка, уже поднявшись и торопливо натягивая чулок-копытце.
– На колодец пойдем! – пояснила боярыня, встав на ноги и оправляя рубаху. Девушка подала ей плахту, и хозяйка обмотала ее вокруг широких, как у самой Макоши, бедер. – Колодец у нас, Берегинин ключ. Жертвы понесем. Может, хоть Макошь и Лада укротят беду. Как ни сильна болезнь, а боги-то сильнее!
Боярыня говорила твердо, убеждая и челядинок, и саму себя. Веселка промолчала. Ей вспомнилась разбитая гадательная чаша, вспомнилось молчание богов. Но не нужно было говорить об этом женщинам, которые верили. Они верили, в их сознании боги были живы и сильны, и Веселка сама уже верила, что их мольба не останется без ответа. В Прямичеве не получилось, да ведь Убор – не Прямичев, здесь получится! Получится! В каждом роднике хранится часть великой силы земли, которая не может умереть сразу вся, никак не может! Так почему же Макоши не отозваться через здешний Берегинин ключ?
В сердце ее крепла новая вера, и Веселка торопилась, ладонями черпая холодную воду из бочки в нижних сенях. Через сени будто бы потянуло каким-то свежим ветерком, горло немного сжалось, в кончиках пальцев закололо… Веселка быстро подняла лицо с текущими по щекам каплями воды и огляделась, будто ждала увидеть кого-то, кто пришел, приоткрыл невидимую дверь, из которой и повеяло этим воздухом, не здешним, другим – теплым, душистым, бодрящим… Казалось, где-то рядом скользит неуловимый солнечный зайчик, дразня взгляд и убегая. Тот светлый дух, что поселился в ней, снова подал ей знак: она на верном пути. И Веселка уже не удивлялась, а только радовалась этому знаку, говорившему, что боги идут с ней. Через ее сердце тянулась тонкая ниточка, восстанавливая потерянную связь неба и земли; золотая ниточка, может быть, единственная во всем свете и потому такая драгоценная. Веселка даже затаила дыхание, будто боялась неосторожным движением порвать ее, потушить огонек чистой, светлой, по-детски открытой радости, что горел в ее сердце.
Светлело. Постройки воеводского двора и избы напротив казались совсем черными и выглядели цельными громадами, как каменные горы. Небо, затянутое тучами, было темно-серым, и даже трудно было понять, утро сейчас или вечер. Казалось, давно пора бы привыкнуть, но Веселка, выйдя во двор, все оглядывалась, будто искала заплутавший в тучах свет, и странным казалось, что она его не видит – ведь вся душа ее так живо и страстно стремилась к нему.
Перед крыльцом боярыню уже дожидалось с два десятка уборских женщин. Все они были принаряжены, матери держали за руки девочек, у девиц из-под платков поблескивали подвески на концах длинных кос. Больше всего было старух.
– Собрались? Пошли, что ли? – бодро говорила боярыня в ответ на поклоны и приветствия, и видно было, что она через силу старается выглядеть уверенной. – Загоша, ты здесь? – прищурившись, она шагнула вперед, стараясь узнать среди темных женских фигур ведунью.
– Я, я! Здесь я! – подтвердила та. – Пора уж! Кто пришел, те здесь, а кого нет, ждать не будем.
Женщина рядом с ней тяжко вздохнула. Как видно, за ночь заболел еще кто-то из тех, кто должен был идти на священный ключ.
– А что с Угрюмом-то теперь? – спросила было одна из старух, но соседка тут же дернула ее за рукав, предостерегающе шикнула и кивнула куда-то вбок.
На ближайших крышах, хорошо видные на белом снегу, чернели вороны. То и дело раздавалось хриплое, скрипучее карканье, то и дело одна из птиц срывалась с места и перепрыгивала на другое, точно хотела быть поближе к людям, и даже казалось, что вороны подслушивают людской разговор. Моровая Девка была здесь, она была в этих черных птицах, в тревожном шепоте женщин, в их подавленных вздохах и даже в звоне их бронзовых и серебряных обручий, надетых все сразу ради принесения жертв. Она была в этих бледных, испуганных и горестных лицах под празднично расшитыми повоями и цветными платками: они несли ее с собой, надеясь одолеть и сбросить.
Впереди всех шла Загоша в овчинном кожухе с длинными волнистыми прядками шерсти и несла большую глиняную чашу. Вслед за ведуньей женщины стали спускаться из городища к речному льду. Было холодно, над рекой дул ветер, Веселка скоро начала дрожать, то ли от холода, то ли от волнения и беспокойства. Женщины позади нее и вокруг перешептывались, чей-то голос причитал: «Миленькие мои, миленькие, за что же нас так боги наказали…» «А они ждут нас? Берегини?» – шептала какая-то девочка лет семи, как видно, впервые взятая старшими к священному ключу. «Они спят! – вполголоса объясняла ей мать. – Они спят и не знают, какая с нами беда, я же Красушке рассказывала, что же ты не слушала? Они спят, а мы их разбудим, угостим, они и помогут нам…»
Пройдя по льду шагов сто, женщины снова поднялись на берег в другом, более пологом месте; тут к реке выходил широкий овраг, а в него вела со льда темная, натоптанная тропинка. На заснеженном склоне оврага был хорошо заметен темный бревенчатый сруб высотой примерно по пояс человеку. В той стороне сруба, что обращена к реке, было прорезано отверстие, и неширокий, быстрый поток убегал к Турье, чтобы там юркнуть под ледяной покров и влиться в спящую реку. Вид бегущего ручья подбодрил Веселку: одна из многочисленных кровеносных жил МатериЗемли не замерзла, она жила и поддерживала жизнь в теле спящей Макоши.
Загоша поставила на край сруба свою чашу, обеими руками придерживая ее на инеистой поверхности, и все женщины по очереди стали выливать в нее принесенное из дома молоко. Веселке было нечего вылить, но она подошла вслед за боярыней и вдруг увидела, что чаша ведуньи – обычный глиняный горшок с простым волнистым узором, один из тех, что ставят на печь. Значит, и здешнюю чашу постигла участь велесовской… Но ведунья – рослая, длинноносая, чернобровая – держалась уверенно и важно, всем видом выражая убежденность, что все получится. И Веселка еще раз мысленно согласилась с ней. Нечего рыдать над черепками. Сердце человеческое – тот священный сосуд, в котором хранится вера. И если сердце полно, любой глиняный горшок сделается священной чашей.
Боярыня и одна из старух придерживали за края горшок на срубе, а остальные встали широким кольцом вокруг колодца. Каждая из женщин, девушек и девочек держала в руке горящую лучину, а все вместе они образовали огненный круг, как маленькое земное солнце. Веселка встала с другими, а Загоша осталась внутри круга и медленно двинулась по направлению идущего солнца, с востока на закат, притоптывая на снегу и протяжно напевая. В руке у нее теперь был деревянный жезл с рогатой коровьей головой на конце – знаком Макоши.
Как нагрянули тучи черные,
Как накинулись ветры буйные,
Как взмутилося сине море от облак,
Всколебалося море от ветров,
И вышла из моря на весь белый свет
Девка Моровая проклятая! —
пела Загоша. Веселка слушала, и перед глазами ее сами собой вставали видения: огромное темное море, то ли воды, то ли туч, колыхалось вверх-вниз, шумело, клубилось, ходило тяжелыми плотными волнами, и где-то в глубине этого моря бурлило что-то грозное, опасное, рвущееся на волю. Это и была та беда, о которой Загоша пела:
Идет она на всю землю,
Идет мучить род человеческий,
Головы расшибати,
Кости ломати,
Сердце ущемляти,
Огнем и жаром палити,
Очи темнити,
Уши глушити,
Разным недугам,
Немощам,
Хворобам,
Убожествам,
Скорбям и болезням предавати,
К смерти лютой приводити.
От ее слов, от их неровного, рваного и притом удивительно взвешенного лада бросало то в жар, то в холод; озноб волнами катался по всему телу, спине было то горячо до пота, то зябко до дрожи; кожу кололи сотни мелких ледяных игл, и казалось, все самые страшные недуги толпой ходят вокруг, протягивают когти, царапают, цепляют, грозят захватить, погубить…
Зову я тебя, Мать Всего Сущего!
Избави ты нас, род человечий,
От беды лютой, от болезни злой!
Голос Загоши окреп и возвысился, в нем появилась новая сила, и призыв его полетел куда-то вверх, широкий, как ветер, и в душе Веселки вспыхнула радость избавления. Теперь она была не одна, и род человечий был не один: Великая Мать протянула руки ему на помощь.
Макоши именем зову я вас,
Берегини-сестрицы, красные девицы! —
крикнула ведунья и стала выкликать, с каждым новым именем ударяя жезлом по срубу колодца, отчего хлопья инея разлетались белой пылью внутрь сруба и наружу:
Дубравица, Березница, Ольховница!
Житница, Овсянница, Пшеничница!
Мятница, Волошница, Травница!
Назвав девять имен, Загоша передала свой жезл одной из женщин, а сама взяла горшок за край и наклонила его над срубом. Молоко широкой белой струей полилось вниз, и тут же в потоке, что бежал через снега к реке, мелькнули белые пряди. Вода приняла жертву, подхватила и понесла дальше, в дар земле и реке.
Бейте вы ее, Моровую Девку,
Прутьями железными,
Прутьями серебряными,
Прутьями золотыми!
И гоните вы ее, Моровую Девку,
В леса пустые,
Во мхи сухие,
В болота глухие,
В горы крутые!
И там место ей не на день,
Не на год, не на век,
А пока свет белый стоит!
Окончив заговор, Загоша осталась возле колодца, с напряженным вниманием глядя вниз. И какая-то сила мягко толкнула Веселку к колодцу; мерещилось, что оттуда зовет тихий, чуть внятный голос, зовет именно ее, потому что другие не услышат его, не поймут…
Она подошла, положила руки в рукавицах на заиндевевший край сруба и заглянула внутрь. Колодец был неглубок: совсем близко колебалась поверхность воды. Дна в темноте нельзя было разглядеть, Веселка видела светлый круг неба – то ли вверху, то ли внизу – и свою темную голову с некрасиво наклоненным лицом. Голова у нее слегка кружилась, какое-то пугливое чувство тянуло немедленно выпрямиться и понять, где верх, а где низ; но тихий голос шептал: смотри!
Веселка смотрела в круг неверного света вод, и ей мерещились золотистые отблески. Дух захватило: такой же свет блеснул перед ее глазами, когда поворачивалась мертвая избушка на пеньках, чтобы пропустить ее к Мудраве… Да, в этом ключе тоже живет свет небесного огня, тот самый, что уже однажды осветил ей путь! Там, в глубине, что-то шевелилось… колебалось… дышало… Таинственная сила вечных животворящих стихий пряталась на дне колодца, как цветок среди снежного безмолвия зимы.
Что-то твердое прикоснулось к ее руке; Веселка безотчетно взяла это и сообразила, что держит в руке деревянный жезл с рогатой коровьей головой.
– Смотри! – шепнул ей голос, и она увидела рядом со своим отражением голову Загоши. – Что видишь?
– Вижу… – прошептала Веселка, еще не зная, как назвать свои видения, и желая лишь подтвердить, что она и правда что-то видит.
– Смотри! – повелительно повторила женщина, и теперь голос шел не сбоку, а снизу, из колодца. Там, где должно было быть отражение Загоши, на Веселку смотрело суровое лицо богини Мудравы.
И взгляд Веселки прояснел, как будто, пробившись через темную воду, достиг наконец дна священного ключа. Она увидела лица – много нежных девичьих лиц, бледных и белых, как лед, застывших и неподвижных. Глаза у всех были закрыты, но это было спокойствие не смерти, а долгого сна. Прекрасные лица были обрамлены, вместо волос, длинными листьями травы, цветущими стеблями, пестрыми капельками бутонов – розовые, голубые, синие, желтые, белые, лиловые, пурпурные головки будущих цветов сквозь невесомый налет росы смотрелись серебристо-блеклыми. Им еще только предстоит расцвести, когда росу высушат горячие лучи солнца… Дрожали тонкие листья березы, покачивались цветущие колосья пшеницы, роняя желтую пыльцу, и вместо живых глаз смотрели в лицо Веселке синие круглые глаза расцветших волошек … Трава, цветы, листья чуть-чуть колебались в лад с биением подземного ключа, и от этого казалось, что и сами берегини вот-вот поднимутся, вот-вот откроют глаза, оживут, глубоко вздохнут, и тут же иней опадет со стенок колодца и растает, сойдет снег, и солнце зальет золотом проснувшуюся землю…
– Смотри! – повторила та, что смотрела прямо в лицо Веселке из колодца. – Что еще видишь?
Лики берегинь исчезли под потоками золота, что играло в воде; целое море золотых солнечных лучей простиралось куда-то далеко-далеко.
– Вижу… море золотое… – прошептала Веселка и вдруг услышала, что голос ее тоже окреп. – Вижу море золотое! – повторила она, наслаждаясь легким, сильным, певучим звучанием своего голоса. Радость залила все ее существо; опять кто-то другой, светлый и прекрасный, заговорил в ней и открыл ее глазам тот мир, в котором была настоящая родина этого светлого и загадочного духа: – На золоте море вижу золото древо, на золоте древе – золоты ветви, а на ветвях золотых сидят птицы железные, с клювами медными!
Золотое сияние обнимало небо над золотым деревом, а внизу, у корней, что-то мерцало багрово-золотистым сиянием, мягко билось, как сердце, и Веселка откуда-то знала, что это – то самое сердце, что толкает кровь по жилам земли и дает жизнь всем на свете рекам и родникам.
– Есть золото море, а на золоте море лежит золот камень, – пела невидимая сила внутри Веселки. – На золоте камне сидит красна девица с копьем золотым…
Слова мягко журчали живым сияющим потоком, играли искрами, стремились к неведомой реке и едва успевали за теми зрелищами, что разворачивались перед ее взором. Она видела на камне тонкую, величавую и стройную женскую фигуру; коса с головы девушки спускалась к самым ее ногам, к земле, и в землю же упиралось древко копья с ярким, ослепительным наконечником, обжигающим взор, как молния. Из-за его блеска Веселка лишь мельком заметила лицо девушки, сидящей на камне, но у нее осталось впечатление чего-то прекрасного, радостного, близкого и родного.
– Есть золото море, на золоте море есть золот корабль, – говорила она дальше, чувствуя, что вот наконец и приблизилась к самому главному. – На золоте корабле едет Перун Громовик, отворяет морскую глубину, раскрывает железные ворота… Вселенная движется, и трепетна есть земля…
И внезапно золотое сияние моря погасло; оно стало серым, темным и бурным. Две черные грозовые тучи-волны взметнулись вверх и скрыли своими крыльями небо; белая со жгучей золотой каймой молния сорвалась и ударила в самую толщу воды; гром грянул, и вселенная содрогнулась. Огненный шар покатился куда-то вниз, вниз, откуда навстречу ему полыхало еще более губительное багровое пламя…
Веселка вдруг, как проснувшись, отшатнулась от колодца; перед глазами полыхало багровое пламя среди черноты. Она разом провалилась в явь и кожей ощущала, как царапают и давят ее потревоженные, нарушенные ее перемещением границы миров. Земная тяжесть собственного тела навалилась на нее так, что она чуть не упала от внезапного напряжения, а холодные волны все колыхались вокруг, все никак не могли отстояться, успокоиться, снова заключить в прочный плен свою вековую добычу, которая вдруг каким-то образом сбросила с себя их цепи и вырвалась в те просторы, где человеку бывать не положено. Между волнами оставались щелочки, как просвет между затворяющимися воротными створками, и какая-то часть существа Веселки отчаянно стремилась в этот просвет, рвалась проскочить в щелочку и остаться там, где побывала, кричала и молила пустить ее… но не было сил даже двинуться. Всем существом Веселка ощущала огромную, невероятную даль между собой и тем золотым деревом у золотого моря; такие дали ни пешком не проходят, ни верхом не проезжают. Стало горько, душу залило болезненное чувство потери самого дорогого, точно ей показали в серебряном блюде давно покинутую родину и скрыли опять. В ушах стоял гул, было холодно, как в лихорадочном потном ознобе. Ноги подгибались, тянуло упасть; Веселка привалилась к чему-то твердому и холодному. Вокруг звучали голоса, но вязли и рассыпались, не доходя до сознания. Только что-то твердое в руке удерживало ее от падения, не давало забыть и потерять себя в этой вихревой пустоте.
Постепенно все стихло, мысли прояснились. Веселка осторожно подняла голову, открыла глаза, будто боясь того, что может увидеть. Она стояла на снегу, привалившись боком к заиндевелому срубу колодца, а в двух шагах перед ней столпились уборские женщины и смотрели на нее, как на чудо.
– Что… – хотела спросить Веселка, но голос прервался: легкая и звонкая сила божества ушла из него. – Что было? – кое-как справившись, спросила она. – Я что-то говорила?
– Дала тебе Макошь заговор… – пониженным голосом, благоговейно и отчасти боязливо ответила Загоша.
Она вместе с боярыней стояла впереди всех женщин и даже наклонилась вперед, чтобы получше видеть лицо Веселки. Но в этом лице, растерянном, красивом, но совершенно земном, не было и следа того сияния, что вот сейчас наполняло его и лилось из каждой черты.
– Против Моровой Девки заговор! – подхватила боярыня, встревоженная и оживленная разом. – Верно, верно! Услышали нас берегини! И Макошь, и дочери ее! Услышали!
– Идемте! Идемте в город! – заторопилась боярыня Нарада. – Идем! Выведи от нас Моровую Девку, мы тебя век не забудем! Макошь тебе велела и дочери ее, ты сумеешь! Идем!
Боярыня потянула Веселку за рукав от колодца снова к реке, все женщины засеменили за ними, перешептываясь и причитая на ходу. Веселка оглянулась к Загоше, протянула к ней руку с жезлом: возьми, дескать! – но ведунья махнула рукой – не надо, и Веселка оставила его себе. Только тут она ощутила, что отдать его и не смогла бы: он как будто прирос к пальцам и казался продолжением руки.
Город на прибрежном холме уже вовсю обогревал небо целым лесом темных дымов. Веселка все ускоряла и ускоряла шаг, так что даже опередила под конец боярыню, все еще державшую ее за рукав. Ее вела другая рука: невидимая, мягкая, но сильная и уверенная. «Иди, иди!» – шептал в уши теплый женский голос, и Веселка твердо знала, что это – она, богиня, что смотрела на нее из священного ключа. И она торопилась сделать дело, пока не потеряна эта связь, дающая ей нечеловеческие силы.
Они вошли в ворота, и черные вороны, как головешки, неуклюже зашевелились, запрыгали по крышам, расправляя крылья, засоряя воздух хриплым карканьем. Что-то всполошенное и озлобленное слышалось в их крике: Моровая Девка забеспокоилась!
Перед воеводскими воротами Веселка остановилась, держа в руке жезл с маленькой рогатой головкой коровы. Весь Убор был перед ней как на ладони: кольцо избушек вдоль внутренней стороны тына, со множеством серых воронов на черных крышах. И люди на каждом крыльце: мужчины, старики и дети. Все смотрели на нее и ждали; на лицах была тревога, беспокойство… и надежда.
Веселка сделала шаг вперед, подняла жезл повыше и с размаху рассекла им воздух.
Бью тебя, Девка Моровая,
Прутом железным,
Прутом серебряным,
Прутом золотым! —
выкрикивала она, снова и снова рубя воздух жезлом и ясно видя, как от каждого ее удара над землей вспыхивает длинная сверкающая молния. Молнии разлетались по сторонам, как лучи от солнца, дрожали в воздухе и рассеивались роями горячих искр.
Гоню тебя из избы в сени,
Из сеней в двери,
Из дверей на двор,
Из двора в ворота!
В воздухе замелькало что-то, сначала неясное, как тень, но постепенно тени принимали вид темных завихрений, похожих на плотные слои дыма. Где-то сзади слышались сдавленные крики: темные вихри были видны всем. Хвосты дыма метались, вертелись, норовили увернуться от бьющего жезла, но Веселка ощущала в себе силу неведомой богини, от которой им было не уйти. Вся она стала сгустком этой силы, которая властно управляла ее телом, заставляла прыгать то вверх, то в стороны, и эти усилия не утомляли ее: она ощущала себя невероятно легкой и при этом могучей, как молния. Она доставала каждый клочок нечистого духа и рубила их жезлом. В глазах у нее туманилось, она плохо видела избы и людей, зато каждый ошметок темного тумана рисовался ясно и отчетливо. Каждый из них был ее смертным врагом, и она кричала, вкладывая в убивающее заклятье всю силу своей новой души:
И поди ты из города Убора,
Из племени дремичей,
Из рода человечьего
В землю сырую,
В леса глухие,
На мхи сухие,
В болота пустые!
Последний клочок черного тумана кинулся к земле, свернулся в комок и быстро-быстро покатился по снегу, как клубок нечесаной, перепутанной и полной всякого сора шерсти. Сорвав с головы платок, Веселка бросилась к клубку и накрыла его. Клубок задергался, как живой, хвостик жесткой шерсти царапнул руку, но Веселка крепче замотала его в платок и выпрямилась. Деревянный жезл она бросила на снег: больше он был ей не нужен.
– Поймала! – еле выговорила она, тяжело дыша от усталости и возбуждения.
За время этой странной битвы она вся взмокла и выдохлась. Ее исступление теперь прошло, в глазах прояснилось; она сознавала, что сделала это – выловила Моровую Девку! – но сама еще не могла в это поверить. Она была как во сне, а теперь вот проснулась. Прежняя Веселка и ее новый дух так быстро сменяли один другого, что она не успевала осознать перемену. Дух человека и неведомого божества смыкались все теснее, и Веселка сама не могла уже определить, что живет в ней сейчас.
Уборцы, не исключая Загоши и воеводы Прозора в воротах двора, смотрели на нее огромными глазами и молчали. Видно было, что она для них – диво дивное и одной из своих они ее больше не считают. Они видели светлую богиню, явившуюся к ним в облике прямичевской девушки, и вот теперь они ее узнали и дивились, досадовали на себя, что не поняли сразу.
«Неси ее отсюда!» – шепнул тот же мягкий голос.
Веселка сделала шаг к воротам, и вся толпа заволновалась, поспешно расчищая ей дорогу. «Куда идти?» – хотела спросить Веселка и обнаружила, что знает – к лесу на этом же, высоком берегу, что темнеет позади Убора. Но она должна идти не одна…
Она обернулась к воеводскому двору и легко нашла среди кметей Громобоя. Он был выше всех, и его рыжие кудри горели над толпой, почти как то золотое море в священном ключе. Веселка призывно кивнула ему, и он тут же, плечом раздвигая кметей, прошел к ней. Меч Буеслава он держал в руке, обхватив посредине ножен.
«Иди!» – повелительно шепнула невидимая богиня, и Веселка побежала к воротам. Клубок шевелился и дергался в платке, как пойманная мышь, но Веселка держала его крепко. Громобой молча шел рядом с ней, не задавая вопросов, и только поглядывал сбоку ей в лицо. Это была уже не та девушка, с которой он водился в Прямичеве; зная, какой она была раньше, он не хуже ее самой понимал, что ее руками действует другое существо. Раскрасневшаяся, воодушевленная победой и взволнованная, она была сейчас хороша, как никогда: ее глаза сияли голубыми звездами, непокрытые волосы отливали золотом, намокшие кудряшки на лбу круто завивались, и весь ее облик дышал силой, гордостью и радостной верой. От нее исходили волны мягкого тепла с тонким запахом луговых цветов, неуместным и невозможным здесь, среди зимы. Но Громобой не удивился: его собственная внутренняя суть подсказала ему, что так проявляет себя новый дух, поселившийся в ней. Он смотрел в глаза Веселке и встречал взгляд иного существа, которое открыто давало о себе знать и рвалось на волю.
Они вышли из ворот городища, и ноги сами понесли Веселку по высокому берегу, в другую сторону от священного ключа. Какой-то теплый и живой дух скользил перед ней, указывая дорогу. Ей было легко и жарко; Веселка чувствовала исходящее от нее самой тепло, она несла его на себе, как широкий плащ, овевая землю, снега, кусты и деревья, заснувшую реку, стылый воздух. Казалось, позади нее снега должны таять, освобождая землю и воду для новой жизни…
Впереди показался старый дуб, корявый, с широченным стволом и низко простертыми над землей узловатыми ветками. Он был как темная туча, что грозно нависла над рекой, он был сердцем всего этого берега, этого зимнего мира. В такой же темной туче спит зимой Перун, храня в себе небесный огонь будущего лета… Веселка замедлила шаг. Тихий голос сказал: «Сюда!»
Возле дуба она остановилась. Громобой встал рядом с ней, подняв голову к вершине; лицо его было сосредоточенным и оттого казалось хмурым. Здесь ее сила кончалась; не зная, что делать дальше, она должна была попросить помощи у самого Перунова дерева. В нем живет сила Небесного Воина, который мудрее и самой Веселки, и того драгоценного духа, что она несет в себе. Она смотрела на дуб снизу вверх, и ей вспомнилось то золотое дерево, простирающее ветви над всем миром.
– Есть море золотое… – начала Веселка и медленно двинулась вокруг дуба, с востока на закат, как ходит солнце. – На море золоте есть золоты птицы…
Она говорила, медленно описывая круги вокруг дуба, и клубок в ее руке перестал шевелиться и затих, как мертвый. Видение снова ожило и охватило ее со всех сторон; на ветвях дуба заблистали золотые птицы-молнии. На нее веяло жаром от золотого копья в руках девицы, сидящей на камне, и теперь Веселка отчетливо разбирала, что у той девицы – ее собственное лицо, только другое – спокойное, уверенное, ясное, сияющее божественным светом.
– Отворяет Перун морскую глубину, разверзает темную тучу… – выпевала Веселка, чувствуя, что голосом своим цепляет сильные струны в самых высоких небесах и самых темных глубинах, заставляя вселенную, как ту избушку, повернуться навстречу ее воле. – Отворяет он морскую глубину, отпирает железные ворота…
И вспыхнула молния: Громобой выхватил меч из ножен, поднял его обеими руками над головой и с размаху ударил клинком по стволу дуба. Он сам не понял, как сделал это: его руками двигала неосмысленная внутренняя сила, отозвавшаяся на призыв Веселки. Они вместе вдруг стали единой силой, небом и землей, новой вселенной. От его удара сам воздух раскололся на тысячу сверкающих пламенным светом брызг; грянул гром и раскатился широкой тяжелой волной. Перед глазами Веселки было море, где бурлила темнота, плотная, как вода, с искрами багрового пламени на гребнях. Ее застывший взгляд тонул в темно-пламенных глубинах и не мог из них вырваться; ее сковал ужас, волны жара и холода окатывали со всех сторон, и в то же время она знала, что должна немедленно что-то сделать, сделать то, зачем пришла сюда, зачем родилась на свет! Левая рука вдруг показалась очень тяжелой, и Веселка вспомнила о клубке.
– И отсылает он тебя, Девка Моровая, в бездны преисподние, в котлы кипучие, в жар палючий, в пламень горючий! – задыхаясь, из последних сил крикнула она и с размаху швырнула в тот далекий пламень клубок вместе с платком.
Что-то взвизгнуло дико и жутко, резануло уши; Веселка вскинула руки к голове, словно защищаясь от удара. Душное копотное пламя полыхнуло прямо в лицо, на миг взвилась белая фигура Моровой Девки, ее белые волосы стояли дыбом и горели, лицо было дико искажено гибельным отчаянием и злобой. «Уходи!» – с испугом вскрикнула богиня-помощница. Веселка вдруг ощутила себя на краю пропасти; уже знакомый по предчувствиям ужас вспыхнул и толкнул бежать. Она хотела отшатнуться, но что-то держало ее и не пускало. Она уже была за гранью своего прежнего мира, сама не заметив, как миновала ее. Дверь закрылась позади, и Веселка не могла даже обернуться. Перед ней была только черная пустота с багровым пламенем на дне. «За мно-о-о-й!» – выл бешеный и злобный голос и тянул ее за собой, как на веревке. Она была прикована к нему и вслед за ним безнадежно падала куда-то вниз. С каждым мгновением ей становилось тяжелее, сознание истончалось и таяло, она чувствовала только, что падает, падает, падает…
Снеговые вихри хлестали ее по голове и по лицу, она захлебывалась стылым воздухом, и само сознание зажмурило глаза, упало камешком куда-то в глубину – пережидать бурю.