Глава 8
Самый короткий день в году тянулся так долго, что Велемила уже не чаяла дождаться его конца. Несколько раз она выходила из дома, поднималась на мыс и смотрела через Волхов на восток, туда, откуда должны были прийти «волки». Она дрожала, обхватив себя за плечи, не столько от холода, сколько от волнения. Уже в третий раз ей предстояло «ходить с волками», и каждый раз ее трясло в ожидании обряда. Мать говорит, что так и должно быть. Что трясет от близости духов, от предчувствия Того света, который в эти дни и ночи подходит совсем близко, так, что оба берега бытия почти сливаются. И ее в свое время так трясло, и Яромилу, и даже бабку Радушу — а уж она была знатная ведунья.
И все же сегодня было что-то не так. Она ждала не просто «волков». Ее колотило от мысли, что сегодня она, наверное, его увидит. Наверное… Жив ли он вообще? Полтора месяца в зимнем лесу — не шутка, это не круги водить под березой. Недаром же парням, кто одну зиму в «волках» отходил, уже жениться можно — значит, добытчик и взрослый муж! Стеня парень сильный и смышленый, но все же он тут чужой — и среди людей, и среди нелюдей найдутся такие, кто пожелает ему зла…
Все дни первозимья походили один на другой. С утра — уход за скотиной, как стемнеет — павечерницы. В последние пару лет, с тех пор как Велемила стала баяльницей, ладожские девушки обосновались в брошенной избе вдовы Родоумихи и в зимние ранние вечера со всех сторон спешили туда по снегу, неся с собой куделю — у кого побольше, у кого поменьше, а у девчонок, младших сестер, которых старшие тащили за собой за руки по узким тропинкам, — совсем маленькие. Собирались девчонки и девушки от шести лет, кому пора начинать учиться рукоделию, до шестнадцати — кому замуж идти.
Когда-то и ее, шестилетнюю Велеську, закутанную матерью в кожухи и платки, Яромила и Дивляна так же таскали за собой на павечерницы, держа за обе руки и хохоча. Они тогда дразнили ее «куделью», потому что она очень напоминала комок взбитого и подготовленного к прядению волокна.
— Говори: Макошь-матушка, научи меня прясть, и ткать, и узоры брать! — наставляли они ее, а потом показывали, как надо взбивать расчесанный и теребленый лен, раскатывать на столе, взбрызгивать водой и сворачивать в куделю, катать, смочив с боков, заправлять концы и подсушивать.
Она росла, росли и ее кудели, стоящие рядком на лавке. Яромила была отличной пряхой, Дивляна тоже была ловка и нить делала тонкую, но часто отвлекалась на болтовню и за старшей сестрой не поспевала. Но и само искусство поначалу казалось Велеське непостижимым — пальцы не слушались, нить выходила кривая и толстая, неровная, в тонких местах рвалась. А Яромила прядет, будто поет — левой рукой вытягивает волокно из кудели, правой крутит веретено, накинув нитку петелькой, скручивает, постепенно отводя руку сколько можно достать, потом сматывает готовую нить на пальцы и навивает на веретено. Хорошая пряха даже по звуку, не глядя, могла определить, хорош ли лен в кудели, много ли в нем кострики осталось — она трещит, когда прядется, а чистый лен только шелестит.
Самая первая выпряденная Велемилой нитка — коротенькая и толстая, «червячок», как говорят, и теперь хранится у Милорады в чуровом куту. Это лучший оберег невесты, уходящей из родительского дома.
А хорошо или плохо умеешь прясть, ведь не скроешь. Когда одна на донце сидишь, то от скучной однообразной работы, да в полутьме при лучине, глаза сами собой закрываются, начинаешь носом клевать… Поэтому пряхи собираются вместе — разговоры и песни сон отгоняют, и на людях лентяйкой или неумехой показаться стыдно, вот и стараются, у кого пряжи будет больше и лучше. Никто не хочет остаться «жабой» — неткахой-непряхой, которую замуж не возьмут.
Постепенно и Велеська перестала «водить червячков», теперь и у нее нить бежит тонкая и ровная, легко перемещаясь с одной стороны кудели на другую. И нет уже на павечерницах старших сестер. У Яромилы сынок Огник, она уже не дева, а Дивляну и вовсе увезли за тридевять земель. И теперь сама Велемила, когда все девки соберутся, кланяется деревянной резной Макоши возле печи и говорит за всех:
— Макошь-матушка, научи меня прясть, и ткать, и узоры брать!
В девичьей избе тоже были свои обычаи и порядки. Прялочный копыл назывался «конем», кудель — «бородой», веретено — «ровненьким», нитка — «долгенькой». Это был особый девичий язык, передаваемый от старшей сестры к младшей; особые слова, «прядильные» песни и игры, в которые играют без парней, делали избу-беседу неким особым местом, святилищем, где не просто прядутся нити, а создаются судьбы грядущего года. Иногда «небесные пряхи» ссорились, не поделив что-то во время игры или выясняя, кто сегодня «осталась жабой», и тогда баяльница, взяв виновную за косу, железной рукой растаскивала ссорящихся по разным углам. Если совсем выгонит — беда: непряху замуж не берут, пропадай как знаешь или ступай в «поигралицы» при гостином дворе.
И все же скучно: вечер тянется еле-еле, ровный и бесконечный, словно нитка из кудели. Даже говорить особо не о чем: парней и мужиков в Ладоге почти нет, повидаться не с кем, ничего не случается. «И слава Макоши!» — как говорит мать, если кто-то жалуется на скуку. Да уж! От худого убереги чур, а хорошего что может случиться зимой, когда весь мир завален снегами, так что девке или бабе и не пройти, кроме как по натоптанной тропинке — до хлева, до нужного чулана, до соседней избы, до беседы в самый дальний край! И то под подол задувает… Осенние свадьбы сыграны, женихи и молодые мужья в лесу за куницами гоняются, а длиннокосые «куницы» прядут себе на приданое и то поют, то рассказывают разные байки, то болтают о своих ушедших в лес ясных соколах, серых волках. Мигают лучины, и только солнечные знаки на лопасках прялок напоминают о солнце, укатившемся с неба в темное Кощное.
Но чем короче становился день, чем более приближался Корочун, тем сильнее замечалось оживление. Снова стали на павечерницах вспоминать, как оно было в прошлую зиму, хихикать, обмениваться намеками и попреками, непонятными для непосвященных, а молоденьких девчонок, для кого эта зима первая в девичьей «стае», строго наставлять: смотри, не выходи в Корочун из дома! Которая «волкам» в лапы попала — после не пеняй!
Сегодня павечерницы нет — девки сидят по избам. Только одна баяльница ходит, словно выслеживая подступающий Корочун, загодя одетая в рубаху из разнородных шерстяных лоскутов и накидку из двух сшитых мехом наружу волчьих шкур, с хвостом позади и оскаленной мордой на голове поверх платка.
Вот на том берегу загорелся костер, будто просыпающийся Корочун открыл один глаз. Может быть, это они, Селяня и его «стая». В следующий раз она застала на том берегу уже три костра, потом их стало пять. Вокруг каждого из них грелась пришедшая из лесу «стая», не смея до наступления темноты перейти реку-границу. Сейчас они еще на Том Свете. Только темнота станет Калиновым мостом, проложит «волкам» дорогу сюда. А пока костры горели на том берегу, обложив Ладогу, будто осаждающее вражеское войско, и жутко было видеть эту призрачную рать из Закрадного мира. Надвигалась тьма, лишь желтел среди темно-синих туч западный край неба.
Потом она шла по своим же следам домой. В большой Домагостевой избе сейчас было людно: все невестки собрались с малыми детьми, чтобы пережить страшный вечер под крылом у свекрови. Милорада и Яромила лепили и сажали в печь пироги — готовые уже дожидались в кадке под рушником, — Никаня и Тепляна болтали, держа на коленях шитье, Остряна покачивала маленького Гостяту. На полу возились дети. Огник и Дивуля, старшая дочка Остряны, были почти ровесниками — им кончался третий год, Братоне уже было три с половиной, а Молчана держала на руках годовалую дочку Тепляны, свою внучку. Ложечка внесла в большом глиняном горшке куски жареной свинины, поставила на стол. С тех пор как она стала уже почти невестой молодого варяжского князя, в ней никаких перемен не появилось; она все так же была послушна, молчалива, но часто ходила к тому варяжскому волхву с выбритым лбом, и они вместе пели что-то непонятное. На них уже начали коситься: кто знает, что они там поют, каких навей призывают?
На столе, на подстеленной соломе, стоял под особым рушником большой священный хлеб, тоже называемый корочуном. Милорада пекла его, надев рогатый убор, вывернутый овчиной наружу кожух и рукавицы, чтобы привлечь в наступающий год богатство для дома. Круглый, с плетенкой из полосок теста сверху, пшеничный корочун сиял, будто особое зимнее солнце: в середине в нем была сделана ямка с насыпанными в нее зернами пшеницы, ячменя, ржи, овса, а окружал его пышный жгут из льна. Домочадцы невольно принюхивались к сладкому запаху свежего хлеба, но — увы — пока только души предков могли наслаждаться угощением, а людям придется подождать еще шесть дней: есть корочун можно только начиная с первого дня нового года. В печах сидели еще четыре маленьких хлеба — «корочуновы братья», которые кладут на углы стола, чтобы корочун не оставался на ночь один и не скучал. Говорят, что ночью священный хлеб и его братья разговаривают между собой, и если подслушать их разговор, то узнаешь, какая жизнь будет в новом году, кто умрет, кто замуж выйдет. В детстве Велемила с сестрами не раз пытались подслушать эту беседу, но то ли засыпали, то ли шум за окном мешал — ни разу ничего путного не услышали. Глядя на священные хлебы сейчас, она вдруг подумала: еще, что ли, попытаться? Любопытно все же, выйдет она наконец замуж?
Велемила снова потянулась к заволоке — посмотреть, сильно ли стемнело. И услышала, как скрипнула дверь, потом застучало в сенях — кто-то отряхивал снег. Свои все дома, но собаки не лаяли — стало быть, частый гость, привычный. Или…
Вскочив, девушка метнулась к двери, и как раз в это время раздался тяжелый, многозначительный и размеренный стук.
— Кто там? — вскрикнула она.
Все женщины в избе разом замолчали и застыли кто как был.
— Корочун! — раздался глуховатый, уверенный и веселый голос. — Отворяйте, а не то всех съем — и старух, и молодух, и девок!
Женщины переглянулись, раскрыв рты. Остряна пискнула, крепче прижав к себе ребенка. Все они подумали одно и то же, причем каждая решила, что этого не может быть. Но Велемила уже распахнула дверь. И завизжала, прыгая на месте. Света из избы падало мало, но ей и не требовалось много, чтобы узнать пришедшего. За порогом, обсыпанный снегом, в длинном кожухе, огромный, как медведь, в сдвинутой на затылок шапке, стоял ее старший брат Велем.
Тут же ее словно вихрем отшвырнуло от двери. Сунув младенца Ложечке, Остряна пролетела через избу и бросилась на грудь Велему, что-то неразборчиво причитая, не то плача, не то смеясь. Обладая нравом довольно неуживчивым и недоверчивым, мужа она любила и в роду прижилась даже легче, чем ожидали. Вероятно, благодаря мудрости Милорады, которая в дела женатых сыновей не совалась, а припасы распределяла по числу едоков в доме. А еще благодаря самому Велему, который уважал знатный род, ум и любовь к нему молодой жены, но садиться себе на шею не позволял и не давал Остряне забыть, кто хозяин в доме. Это положение ее устраивало, и они жили ладно и мирно, не считая приступов ревнивой досады, иногда с Остряной приключавшихся. Велем все-таки был статный и сильный, не так чтобы красивый, но привлекательный и общительный молодой мужик, а при его высоком роде и богатстве многие девушки, не говоря уж о молодых вдовах, охотно пошли бы к нему в дом второй женой.
Хоть и был Велем здоровенным, будто бортевая сосна — так о нем говорила старая киевская воеводша Елинь Святославна, — но под натиском Остряны пошатнулся, потом обхватил ее, оторвал от пола и так шагнул через порог, неся жену в руках, и снова поставил перед печью. Тут и остальные женщины, опомнившись, радостно загомонили, окружили его, то отряхивали снег, то пытались стянуть вотолу и кожух, то обнимали, отпихивая одна другую, и целовали его холодную бороду с тающими снежинками. Велем радостно обнимал сразу двух или трех — жену, мать, сестер, невестку, даже Ложечку, которая попалась под руку. Все кричали, причитали, гомонили, так что ни слова было не разобрать.
— Да дайте ж мне хоть нового князя словенского глянуть! — взывал Велем, но гордая Остряна уже протягивала ему рожоное дитя.
Поскольку по пути домой Велем проезжал и Словенск, и Дубовик, где жила замужем самая старшая дочь Домагостя, Доброчеста, главные домашние новости он уже знал. Однако Гостята, еще не знакомый со своим отцом, обнаружив себя во власти чего-то огромного, холодного и пахнущего чужим, принялся орать.
В сенях уже топали и переговаривались челядинцы, вслед за Велемом приведшие сани, перед домом тянулся со льда реки целый обоз, раздавались крики. Велем водил с собой в теплые края дружину из пятидесяти человек, часть из которых брал из Дубовика и там же оставил, часть была из ладожан. Из бывших жителей Вал-города, оставшихся без крова и пожитков, пятеро мужиков и шесть женщин разного возраста с детьми осели у Домагостя: женщины помогали по хозяйству, где хлопот с несколькими гостиными дворами всегда хватало, а мужчины служили гребцами и воями в дальних торговых поездках, в последнее время случавшихся каждый год.
Наконец и Домагость, растолкав женщин, обнял любимого сына.
— Тебя прямо не узнать! — приговаривал он, оглядывая новую одежду Велема — козарский войлочный кафтан, богато отделанный шелком, кожух, крытый какой-то узорной тканью. — Такой большой-набольший стал!
— В Киеве теперь говорят — боярин! — с важностью пояснил Велем. — Большой муж богатый, стало быть.
— Это по-какому же?
— По-саварски. Правда, Тур говорит, что буем-ярым мужика всегда у них на Полянщине звали, вот и вышло сперва «буяр», потом и «бояр». Но у них там и савары, сколько они помнят, водятся, не разберешь. Ну а парни где? Не пришли еще?
— Сегодня должны. Все ушли, кроме отца. Теперь вот ты у нас еще мужик в доме! — Милорада, прослезившись от радости, снова припала к груди Велема. В отличие от Кевы, родившей трех сыновей, у нее Велем был единственным.
— Да я тоже в лес думаю пойти, только не сразу, а чуть погодя, как дома пообживусь немного и дружина отдохнет. Нам теперь куницы да лисицы знаешь, батя, как нужны! Все расскажу, только дайте в рот положить что-нибудь. С утра не евши.
— Да как же ты ехал-то, под самый Корочун! — Милорада, опомнившись от первого удивления, всплеснула руками. Молчана, Ложечка и Яромила уже несли все, что было приготовлено, и расставляли вокруг Велема, будто праздничные требы вокруг идола могучего божества. — Мы уж думали, теперь до весны, как реки вскроются…
— Да меня ледостав на Вечевом Поле застал, возле Свинческа. Я там и думал пристать, меня Веледар обещал приютить по старой дружбе, а глядь — от Станилы люди приехали, к себе зазвал и целый месяц не пускал. Как лед встал, я от него еле вырвался, да тут не сильно разгонишься. На Волхове в каждом жилье по три дня держали — всем все расскажи, всем все покажи, а то и подари чего-нибудь по-родственному! Думал, разденут по дороге до исподки! У нас же везде теперь родня, с самого Станилы начиная! У Вышени седьмицу жил. Не выпускал, хрен бородатый, обидеться грозил. Чего-то ему от меня надо было, а чего — я не понял.
— Чего надо — ты зять его любезный! — Милорада усмехнулась. — Любимого внука отец!
— До сына не давал добраться поскорее. Так чего — с ней не решили? — Велем кивнул отцу на Велемилу в волчьих шкурах, стоявшую возле него с радостным лицом. — Я уж думал, деву дома не застану, что этой осенью все и сладится.
Поняв, о чем он, девушка помрачнела и отвернулась. Обручение с плесковским князем, которое пару лет назад заставляло ее сиять от гордости и счастья, превратилось в позор. Любой признал бы, что она уже взрослая и всем взяла. То, что жених так долго тянул со свадьбой, теперь выглядело почти оскорблением и ей, и всему роду.
— Жених тебя ждет, — с досадой ответил Домагость. — Без тебя никак.
— А я что? — возмутился Велем. — Я, что ли, их вокруг дуба водить стану и снопы стелить? Ну, Вольга, ты у меня дождешься! Как Корочун пройдет, поеду к нему словом перемолвиться!
— Ты с ним раз уж перемолвился, — мрачно буркнула Велемила, намекая на давнюю встречу этих двоих, когда Вольга увез из дома Дивляну.
Велем тоже помрачнел. В тот раз он силой отнял у Вольги свою сестру, теперь, похоже, силой будет навязывать другую. Что за пряха им так криво напряла?
— Дивляна-то как? — спросила Яромила.
— Ничего вроде. Девчонка у нее растет. Аскольд все мальчонку ждет, но пока нет. А может, мне не сказали, но на глаз не заметно.
— Не обижают ее там?
— Не жаловалась. Воеводша старая ей прямо как вторая мать, советом помогает, с внучкой няньчится.
— С чьей внучкой? — не поняла Милорада.
— Со св… сестры своей, Аскольдовой матери! — нашелся Велем. — Она, Елинь Святославна, сестра Аскольдовой матери покойной, княгини Придиславы. А их мать, прежняя княгиня, была Предслава Всеволодовна — по ней и Дивлянину девчонку назвали. Только печаль у них у обеих: Белотур из Киева уехал! Сидят вдвоем, носами шмыгают.
— Это куда? — удивился Домагость. — Что — совсем уехал?
— Совсем! Он женат на дочери радимовского Заберислава, помнишь? И сын у них один, Ратеня, Ратибор, справный отрок, Витошке нашему одногодок. А сын Забериславов, Радим, весной погиб.
— Как — погиб? — охнули женщины, по рассказам Велема хорошо помнившие молодого радимичского княжича.
— По дури! Судьба у него злая, вот и погиб! Охотился, за волком скакал, волк на лед, он за ним. Лед, видать, тонкий был, подтаяла полынья, волк тенью пролетел, а под конем проломилось! Коня водяной утянул, Радима вытащили. На третью ночь помер. Дался ж ему этот волк — будто без кожуха замерзнет!
— Это леший был, а не простой волк, — заметила Яромила. — Богами посланный. И правда, злая судьба у парня.
— Он же глаз еще отроком потерял, — вспомнила Велемила. — А у кого хоть глаз, хоть палец на Той Стороне, тот и сам туда раньше срока уйдет.
— Детки остались у него? — жалостливо спросила Милорада.
— Не было у него деток. А сын он у Заберислава был один, еще три девчонки есть. Да они маленькие, недоросточки еще. А новых уж не родит, сам расплылся, ноги пухнут, он почти не ходит. Вызвал родню, созвал вече, так и так, говорит, хочу землю радимичскую передать внуку моему единственному, сыну дочери. Поставили отрока, а он в их породу удался — вылитая мать и вылитый вуй, только помоложе и собой попригляднее. Они, радимичи, Радима-то не сильно любили, говорили, дурной глаз у княжича. Вече пошумело и согласилось. Нарекли Ратене имя Радимер, и живут они все теперь в Гомье. Белотур при сыне воеводой, жена его всем домом и городом заправляет. Бойкая баба. Тяжело ему с ней, но без нее он бы там не управился. Ее-то радимичи слушаются, будто мать родную.
Пока он все это рассказывал, мать и сестры таки стянули с него вотолу и кожух, усадили за стол и выложили все готовое угощение. От бани Велем отказался — отложил до утра. Милорада послала Молчану и Ложечку покормить дружину, жившую здесь же, при хозяйской семье. Бегло пересказав новости, Велем принялся за еду, торопясь хоть немного отдохнуть перед тем, как придут «волки». Этого он никак не мог пропустить и даже отважился ехать сквозь заснеженные леса в самое опасное время года. В былые зимы он сам несколько лет подряд возглавлял «волчьи стаи» и теперь не мог остаться в стороне, когда другой баяльник поведет «волков» на добычу. Еще будучи полон впечатлений о долгом пути и воспоминаний о далеких краях, он торопился скорее влезть в привычную родную шкуру и почувствовать себя на своем привычном месте.
— Ну, пора! — Домагость выглянул в заволоку и потянулся к шубе. — Пойдем старое солнце провожать.
Как ходила Коледа, Коледа!
— громко запевал баяльник, одетый в волчьи шкуры с мордой на голове, и все прочие «волки» дружно за ним подхватывали:
Коледа, Коледа!
Шли мы лесом темным,
Из леса в перелесочек,
Шли озерами синими,
Реками широкими,
Полями чистыми.
Мы ходили, мы искали
Хотонегова двора.
Эй, хозяин, не зевай,
Поскорее подавай!
Блины да лепешки
Давай нам в окошко!
А кто не даст пирога,
Того поднимем на рога!
Окружив дом, целая ватага «волков» выла, прыгала, гремела палками по стенам, размахивала факелами и старалась производить как можно больше шума. Еще в то время, как ладожане собрались на Дивинце и у подножия провожать умирающее солнце, из-за реки доносился протяжный волчий вой множества глоток, повизгивание, порыкивание и просто вопли, от которых мороз продирал по коже. «Волки» вышли из леса и готовились собирать дань! В этом обычае смешалось сразу много всего: и угощение предков, и откуп от нечисти, особенно сильной в эту пору года, и от волков, в голодное зимнее время опасных для людей и скота, и воспоминание о древних князьях, зимой собиравших настоящую дань с подвластных племен. Правда, по рассказам стариков, когда князь Гостивит собирал дань, обряд «волчьей стаи» тоже существовал, а значит, был гораздо древнее. Святобор же говорил, что сам первый князь Словен ходил в полюдье по образцу древних зимних обрядов, а не наоборот. Так или иначе, но волчий вой из-за реки как нельзя лучше дополнял действа велика-дня, посвященного смерти старого солнца и его очередному возрождению. Сегодня мир опускался на самое дно Кологода, на миг растворялся в смерти, чтобы тут же, оттолкнувшись от дна, снова взмыть вверх, к жизни и яркому свету.
Слыша этот вой, народ торопился по домам, где у каждой хозяйки уже был накрыт обильный праздничный стол. Самое большое пирование ожидалось через шесть дней, в первую ночь нового года, а сегодня угощение готовилось главным образом для богов, предков и «волков». Из каждого окошка им подавали пироги, лепешки, блины, куски мяса, и все это складывалось в мешки. «Волки», месяц не видевшие хлеба, выли и прыгали, не в силах дождаться, когда же пора будет приступить к пиру. Выйдя из леса, все ладожские парни снова собрались вместе под предводительством Селяни и двинулись в обход своих владений, собирая ежегодную дань, предназначенную для Велеса и Белого Князя Волков. Последнего изображал Селяня. Часть собранного угощения действительно уносилась в лес и там оставлялась в глухом месте в дар Лесному Пастуху, который взамен убережет от хищников людей и скотину, изгонит из дома притаившуюся нечисть и закроет дорогу всякому злу.
Рядом с баяльником шла Марена — Лютая Волчица — девушка в волчьих шкурах, с волчьей личиной, закрывающей лицо, с громыхающей колотушкой в руке. Разглядеть и узнать ее под всем этим, да еще в темноте, при мечущемся свете факелов, было невозможно, но Стейн знал, кто это. В общей суете он не мог подойти к ней и сказать хоть слово, даже не надеялся, что она различила его в толпе «волков». Каждый из них тоже соорудил себе берестяную личину, чем страшнее, тем лучше, каждый напялил на себя что-то из добытых шкур, какие подешевле, главное, чтобы мехом наружу. В таком виде и родные матери не разбирали, где чей сын, когда передавали им через отволоченные окошки пироги. Все с нетерпением ждали возжигания священного огня, в котором будут сожжены личины, и начала пира, чтобы наконец найти собственного сына, обнять его и убедиться, что с ним все хорошо.
В прежние годы, как рассказывал Святобор, «волки» приходили на один вечер, собирали подать и уходили, никому не открывая своих лиц, а то и уносили с собой неосторожно попавшихся девушек. Но теперь обычаи стали не так строги, и «волки», собрав дань, поедали ее вместе с родичами и оставались дома дней на шесть, иной раз даже до Велесова дня, завершавшего новогодние праздники. Стейн знал об этом и надеялся, что за несколько дней сумеет повидаться с Велемилой. Но теперь, когда она была так близко, когда он почти не сводил глаз с серой мохнатой шкуры на ее спине, с болтающегося хвоста, все в нем кипело от жгучего нетерпения наконец подойти, содрать с нее эту волчью личину и увидеть лицо, по которому он так соскучился, что, казалось, уже не мог дышать от придавившей грудь тоски. Обрадуется она ему? Или она вообще забыла за это время, что есть на свете Стейн сын Бергфинна, потерявшийся где-то в лесах на Сяси?
После того вечера, когда приехал плесковский князь Вольга, они почти и не виделись. Пока Вольга оставался в Ладоге, Домагость каждый вечер приказывал дочери быть на пиру и угощать жениха, чтобы люди видели, что и князь, и воевода собираются выполнить уговор. А потом «стая» ушла в лес, и они не попрощались даже — так, виделись мельком, и все.
Кто подаст пирога,
Тому полный двор скота,
Девяносто быков,
Полтораста коров!
«Волки» обходили дома, тонули в снегу на узких тропинках, боролись между собой, торопясь проскочить вперед. Важно было не забыть никого — дому, который миновали «волки», не будет удачи, а поди отыщи в снегу все занесенные по самую крышу рыбацкие избенки! Особенно много давали в домах старейшин. Там везде уже было оживленно: много огня, гул голосов, пьяноватые крики. С волчьего обхода начинались длинные новогодние праздники, и сегодня, когда «волки» изгонят нечисть изо всех дворов и со всех соберут дань, на Дивинце загорится пламя в честь возрожденного солнца, начинающего новый годовой круг.
Вот впереди показался двор Творинега, и Стейн вспомнил, как в первый вечер в Ладоге Велемила привела его сюда «воровать кур». И от этого воспоминания еще сильнее захотелось наконец увидеть ее лицо. Сколько надо будет ходить? Они ведь прошли не больше половины населенной полосы вдоль Волхова, составлявшей вик Альдейгью.
— Э, а это еще что такое? — вдруг заорал баяльник и с негодованием показал вперед копьем, на которое опирался. — Это что еще за варяги?
Возле Творинегова двора уже бушевала какая-то «стая». Такие же «волки», ряженные в шкуры и личины, такой же баяльник впереди и даже баяльница! Случалось, что разные «ветки» и «стаи» ходили по отдельности, каждая со своим вожаком, но Марена — Лютая Волчица была только одна, как одна может быть баяльница в Ладоге! А те негодяи деловито стучали палками по углам дома, одни изображали беглых навий, другие гонялись за ними по сугробам и, завалив, пытались загрызть и разорвать, волчица-Марена чертила пламенем факела оберегающие знаки на дверях и окнах дома — все, как делала Селянина «стая»!
— Бей варягов! — заорал вожак и побежал, путаясь в шкуре, на врага.
«Волки» с воем кинулись следом. Завидев их, те завопили еще пуще, и две стаи с дикими воплями столкнулись. И пошла потасовка. «Волки» гонялись друг за другом, норовя надавать тумаков противнику, сорвать с него личину, а самого закопать в снег; в ход шли палки, колотушки, кулаки и даже мешки с добычей. Сцепившиеся «хищники» катались по снегу и рвали друг на друге шкуры; крики, вой и вопли были слышны, наверное, до самого Ильмерь-озера. Хозяева высовывались из дома в жажде поглядеть на невиданное зрелище, но вид дерущихся оборотней в темноте был так страшен, что люди тут же прятались назад. Огненными звездами проносились в темном воздухе брошенные факелы, втыкались в снег и гасли. Две волчицы сцепились перед дверью и охаживали друг друга своими колотушками, стоя по колено в снегу и падая при попытке подойти поближе. Факелы чадили и гасли, а к тому же шкуры и личины на всех были одинаковые, так что «волки» из разных «стай» очень быстро перестали различать, где свои, а где чужие.
— Ко мне, други мои верные, братья мои лесные! — низким знакомым голосом вопил вожак одной из «стай», поставив ногу на тело второго вожака, наполовину зарытое в снег. — Идем дальше!
Уцелевшие «волки», подбирая растрепанные шкуры и выхватывая из снега свои орудия, поползли, похромали и побежали к нему. Каждый из них мог думать, что победил именно его вожак, да и как тут разобрать? «Убитые» остались, растерзанные и зарытые в снег, а победители подобрали мешки с полураздавленной добычей и, ликующе подвывая, тронулись к Дивинцу. Там уже лежал привезенный «волками» божич — огромное полено, целый ствол, избранный Святобором для возжигания священного огня, а вокруг толпились старейшины.
Стейн пошевелился и принялся барахтаться, пытаясь вылезти. В схватке его так приложили по голове чем-то тяжелым, что он, может, и не потерял сознания, но охоту воевать на некоторое время утратил. Сейчас он лежал, почти зарытый в снег, и каждой косточкой ощущал, что по нему прошлась, кажется, вся вражья «стая». Кто победил, он понятия не имел. Мерзкий холодный снег был везде — в рукавах, в чулках и за шиворотом. Лицо горело, одна рукавица куда-то делась, да поди ее теперь найди! Разве по весне всплывет… Вокруг еще кто-то шевелился, ругался и кашлял.
Что-то темное, похожее то ли на зверя, то ли на огромную черную птицу, присело рядом, взяло его за плечи и перевернуло.
— Ну, вот он ты наконец! — шепнул чей-то голос, и холодная маленькая рука скользнула по лицу, стряхивая снег с бровей и волос. — Живой?
Стейн схватил эту руку и сел. Кроме луны, никакого больше света не было, и в отблесках снега он различал лишь бесформенную фигуру, которая могла быть кем угодно. Но внутренний голос ему говорил: это она!
— Вставай! Не лежи, замерзнешь! — Она потянула его за собой, и Стейн наконец выкарабкался из снега, встал, пошатнулся, но устоял. Подвигал руками-ногами, разминаясь, убедился, что все в порядке, и понемногу пришел в себя.
— Как ты меня нашла? — хрипло спросил он. — Тебя не будут искать?
— Там Яромила! — Девушка коротко и беспокойно засмеялась. — Ее Велем уговорил. Он свою бывшую «стаю» собрал, пока никто не знает, что он вернулся, уговорил Яромилу с ними «волчицей» быть и пошел дурить Селяню. Ну, пойдем!
И потащила его за собой.
Пробравшись через истоптанный снег, где еще валялись палки, оторванные хвосты и брошенные личины, а то и их недавние хозяева, она свернула на какую-то тропинку, миновала еще несколько домов, спустилась ближе к Волхову. Тут им пришлось пробираться уже без тропинки, по колено в снегу. Стейн даже подумал, что Велемила ведет его на тот берег, но тут впереди показалось что-то темное — еще один домик, низкая земляная изба, от которой виднелась только крыша, тоже покрытая целыми сугробами. Здесь колядки петь явно не имела смысла: изба была пуста и необитаема.
Велемила скользнула вниз, к двери, навалилась на нее. Стейн хотел помочь, но дверь довольно легко поддалась, и они очутились в темных тесных сенях. Здесь уже можно было двигаться только на ощупь, но Велемила отлично знала, что тут где. Потянув внутреннюю дверь, она ввела Стейна в истобку, велела стоять на месте, что он и исполнил, поскольку не видел даже собственных рук. Впереди застучало, посыпались искры, одна из них выросла и окрепла, потом родился крошечный лепесток огонька — и Стейн наконец увидел сперва руку девушки, держащую тонкую лучину, потом слабый красноватый отсвет пал на лицо. Конечно, это была Велемила. И Стейну казалось, что он во сне видит это лицо, такое знакомое и какое-то новое после долгой разлуки, словно солнце, заново рождающееся из тьмы Бездны и освещающее собой изначальный мрак.
Велемила тем временем зажгла лучину в светце. Этого света было мало, чтобы толком оглядеться, но Стейн заметил рядом прялку с торчащей кудельной бородой. В избе, не топленной со вчерашнего дня, было прохладно, но все же гораздо теплее и суше, чем снаружи.
— Кто здесь живет, чей это дом? — спросил он.
— Никто. Это вдовы Родоумихи изба, да она в Ярилиной Горе засела, будто княгиня. А здесь теперь девичья беседа, мы собираемся с моей «стаей». Вот, Смолянка, крикса полуночная, ускакала вчера, «бороду» бросила. Я недоглядела, ну, сейчас тебе кикимора напрядет, мало не покажется!
Велемила ловко вытянула из кудели несколько толстых, неровных обрывков нити и повесила их на лопаску, а остатки ободрала и побросала на пол. Потом подняла глаза на Стейна. Возня с прялкой помогла ей слегка успокоиться: почему-то ее била дрожь и чуть ли не впервые в жизни она не знала, что сказать. Она очень хотела видеть Стеню, но теперь, когда увидела, не верила, что все это происходит на самом деле.
Он все еще стоял возле двери, и она едва угадывала его в темноте. Это был даже не он, Стейн сын Бергфинна, которого она так ждала, а какое-то новое существо, лесное, чуждое и пугающее. Она почти не различала его лица и видела только какой-то ворох полуразодранных шкур.
— Не бойся, иди сюда. — Она подошла, взяла его жесткую руку, еще прохладную после возни в снегу, и потянула за собой к лучине, усадила на лавку, в пятне света.
Теперь она наконец его разглядела. Он сильно изменился: лицо обросло светлой щетиной, отчего все черты стали как-то жестче и суровее, в глазах появилось что-то новое. Ушла привычная мягкость и приветливость, взгляд стал выжидающим и жестким. Отросшие волосы были собраны сзади в хвост, чтобы не лезли в глаза. Из леса вернулся не тот человек, который уходил. А может, он еще и не вернулся — ведь лес отпустил ловцов ненадолго, и даже сейчас, когда сам он сидел в этой избе, его душа оставалась во власти леса. Велемила знала об этом, но уж слишком она соскучилась по нему и не могла ждать до весны. А может, ей хотелось увидеть его именно таким.
— Ты вспоминал обо мне? — тихо спросила она.
Раньше ей о многом хотелось с ним поговорить, но сейчас она не могла придумать ни одного слова, которое не казалось бы неуместным и ненужным.
— Да. Не знаю, — честно ответил он.
Он редко вспоминал о ней, будто мыслям о девушке не было места там, где он пребывал, но сейчас казалось, что ее лицо, широкие брови, глаза, разлохмаченная и мокрая от растаявшего снега коса всегда жили на дне его души.
Он тоже не знал, что сказать, но по его глазам она видела, что разговоры ему вообще не нужны. Стейн словно бы вбирал взглядом ее всю, и под этим взглядом Велемила дрожала все сильнее. Но это был не страх, а то дикое возбуждение, которое заставляет людей скакать, прыгать, вопить и открывает дорогу в душу каким-то иным силам, тем, что приходят в земной мир в эти пограничные ночи. Он сам сейчас был полон дыхания леса, и это передавалось ей. Они казались выходцами из разных миров: мужского и женского, леса и очага, коренной словенской знати и варяжских пришельцев. Но эта ночь, соединяющая старый и новый год, соединяла разные миры и тем позволила им встретиться.
— Ты стал совсем другой, — сказала она о том, о чем думала.
— А ты нет.
Он хотел сказать, что рад ее видеть не изменившейся… но «рад» — это не то слово. Он просто начал дышать как-то по-другому, когда увидел ее. А она вглядывалась в его лицо, будто хотела найти того, прежнего Стейна, которого когда-то позвала воровать кур, потому что он как-то сразу ей понравился. А может, получше узнать этого, носящего теперь какое-то новое лесное имя, о котором ей не полагается даже спрашивать. И этот новый Стеня, заросший щетиной, похудевший, отчего его варяжские скулы и высокий лоб стали сильнее заметны, жесткий взгляд, отросшие волосы, плохо расчесанные и наполовину мокрые от растаявшего снега, так поразили ее, что она притихла и растеряла свою обычную бойкость. Он притягивал и пугал ее, как огонь в зимнюю ночь; хотелось прикоснуться к нему, но было страшно обжечься.
Она все-таки встала, подошла к нему вплотную, чувствуя, что сердце сейчас разорвется — так сильно оно билось. Стейн только поднял голову, не сводя с нее глаз.
— Я… по тебе скучала, — сказала она, не уверенная, что скучала именно по этому Стейну, который сейчас сидел перед ней.
Он ничего не ответил, не сказал, что тоже скучал. Она осторожно протянула руку, будто он мог укусить, как настоящий лесной зверь, провела по его волосам, по щеке. Потом обняла его за шею и прислонила к себе его голову, словно пытаясь этим унять стук сердца и преодолеть наконец эту невидимую грань между ним, лесным существом, и собой. Стейн тут же обхватил ее обеими руками и крепко прижал к себе. Она склонила голову и прильнула лицом к его волосам; смешанный запах мужчины и лесного костра, такой влекущий и будоражащий, пронзил ее насквозь, наполнил блаженством и теплом, подчинил все мысли одному стремлению. Лес дохнул на нее и завладел ее волей; только сейчас, в этот миг, а не в начале вечера, когда напялила волчью шкуру, Велемила по-настоящему шагнула за грань привычного бытия, где все не так, как здесь. И там ждал ее тот, кто был ей так нужен.
Стейн поднял голову и потянулся к ней; она наклонилась и припала губами к его жадно приоткрытым губам. Он посадил ее к себе на колени и продолжал целовать, нетерпеливо и страстно, его рука шарила по шкурам Марены-волчицы, под которыми найти саму девушку было довольно нелегко. Тогда он снял ее со своих колен, поставил на пол и рванул шкуры, и так растрепанные во время возни в снегу. Шкуры упали, Велемила осталась в обычном овчинном кожухе. Стейн сбросил на пол свои накидки, потом снова взял девушку на руки и положил на этот ворох шкур, склонился над ней, продолжал жадно целовать ее лицо и шею, с которой торопливо размотал платок, а потом развязал пояс на ее кожухе и распахнул полы. На это он не имел права: развязать на женщине пояс может только ее муж или же она сама. Для другого мужчины попытка сделать это считается причинением бесчестья и карается весьма сурово. Но Велемила даже не подумала, а знает ли Стеня, что уже сделанное сейчас им равняется насилию над знатной девой, да еще носящей священные звания. Она чувствовала себя добычей волка, не подвластного человеческим законам. Потому-то девочек с двенадцати лет учат: не выходи из дома в волчий вечер, поймают — пеняй на себя, с них не спросишь. Но она сама пошла искать его, потому что больше не могла выносить разлуки и больше всего на свете хотела быть с ним. Она знала, что «волки» выходят к жилью распоясанными и одичавшими: лес отучает от вежества, но зато дает могучую дикую силу. И эта сила, этот мощный страстный поток, исходящий от него, этот жгучий голод захватывали ее, туманили разум. Раньше он не мог быть с ней так смел и нетерпелив, не мог взять ее как то, что берут по праву. Только в этот единственный вечер он имел право даже не спрашивать ее согласия. Распахнутый кожух сковывал ее руки, и она не могла бы противиться, даже если бы хотела; но она получала отчаянное наслаждение уже от того, что ощущала себя в полной власти мужчины-волка, и даже сознание собственного бессилия доставляло ей неведомое ранее удовольствие.
Когда ее пронзила неизбежная боль, она закричала во весь голос, радуясь, что никто здесь не может ее слышать; и вместе с болью ее душу заливало блаженство от того, что они стали одним целым. Он слишком торопился, но он сейчас никак не мог иначе.
Вот все кончилось, и они еще долго лежали на неровно наваленном ворохе шкур и пытались прийти в себя. Велемила знала, что ей будет больно, знала, что Стейн сейчас не в том состоянии, чтобы ждать от него осторожности и нежности, и хотя ничего похожего на удовольствие она пока не получила, все равно осталась довольна. Она уже давно этого хотела, и хотела именно от него. И сейчас она ощущала, что они остаются единым целым, и это наполняло ее неведомым прежде удовлетворением, от которого было тепло внутри. Это чувство единения не прошло и теперь, когда она уже одернула смятые подолы, чтобы не мерзли ноги, и даже клочками Смолянкиной кудели вытерла влажные липкие пятна с бедра. Теперь они были вместе, и от этого она чувствовала себя вдвое сильнее.
Напряжение отпустило Стейна, и он начал понемногу соображать, что натворил.
— О боги! — Он наконец поднял голову и повернул к себе лицо Велемилы, которая лежала, закрыв глаза и прижавшись к его плечу. — Что я наделал! И что же ты молчала?
— Я не молчала. — При слабом свете от лучины она смотрела на него совершенно черными глазами. — Я рычала. Как ты.
— Но ты могла бы меня остановить… наверное! Или, пожалуй, нет… Я совсем себя не помнил… Что бы ты ни сказала — я бы не услышал… — Стейн сел и потер лоб. — Я… ты… тебе было очень больно? Ты же… священная дева, я забыл, как это у вас называется. И что теперь с тобой будет? — Сообразив, что, по сути, лишил Ладогу земной богини-девы, нарушил весь уклад этого места, оскорбил богов, совершил преступление, за которое даже изгнанием не расплатишься, он снова подался к ней и с тревогой заглянул в лицо. — Что у вас делают, если эта… ну, как зовут твою богиню, теряет…
— Ничего не делают! — Велемила закрыла ему рот ладонью. — Пока не мать — значит, дева! А… ну, в общем, ничего быть не должно. Время сейчас не то, так что ты не волнуйся. Мне только рожать еще года три нельзя, чтобы Ладога не осталась без Девы Альдоги из старшего рода, а прочее… Кто проверять-то будет?
— А если…
— Да нет же, нет! Обойдется! Какие вы, мужики, все осторожные… опосля! — Велемила фыркнула, уже чувствуя себя женщиной. — А только что такой смелый был, что я сама от удивления память потеряла! Не бойся, волк ты мой лесной. И пойдем-ка лучше отсюда. Там уже божича, поди, зажигают, заметно будет, что меня нет. Давай, наряжайся.
Они стали разбирать шкуры, путаясь в темноте, где чьи, но это не имело большого значения.
— Личину потерял? — уточнила Велемила. — Ну и ладно. Погоди, я первая выйду.
Она загасила лучину, потом скрипнула дверь. Рука в темноте нашла руку Стейна и потянула к выходу.
А снаружи им сразу бросилось в глаза высокое пламя, горящее на вершине Дивинца и достающее, казалось, до самого неба. Вокруг огромного костра бушевала толпа, прыгала, выкрикивала что-то хором. Стейн не мог разобрать слов, но крики «гой» и «Коляда» словно обрушивались на землю с самого неба, разбивая оковы старого года.
Он оглянулся на Велемилу; она неотрывно смотрела на священное пламя Дивинца, ее едва видное в полутьме лицо оживилось, она задышала чаще.
— Пойдем! — Она повернулась к Стейну, снова взяла его за руку и властно потянула за собой. — Пойдем же!
— Успеем! — Он сам притянул ее к себе и повернул. — Погоди. Скажи мне — мы теперь преступники?
— Да нет. Конечно, хвастаться не надо, но если что… Сегодня ведь священная ночь, все равно что Купала. Сам же видел, как колядники с соломенными хренами за всеми молодками гоняются! А кто и не соломенный в дело пускает под шумок! Яромила с Купалы понесла, так у нее Огник — сын Волхова и священное дитя купальских костров. Если я вдруг… какой плод принесу, то у меня будет дитя Божича. Я ведь тоже Дева Альдога! И если у меня родится дочь, то она через двенадцать лет станет новой Девой Альдогой…
— Так мы теперь не должны бежать отсюда к троллям в лес, чтобы с нами не сделали что-нибудь нехорошее? И ты не сердишься за то… что так вышло? — с облегчением уточнил Стейн.
— Нет! — Велемила даже с каким-то торжеством сверкнула глазами. Она могла бы сказать, что не ей изображать дурочку — отлично знала, что из этого может выйти, и даже сама почти все устроила. — Я тебя люблю… наверное! — передразнила она его, чтобы очень много о себе не думал.
Если он понимает, что обесчестил священную деву и почти богиню, должен он понимать, какая для него это честь?
Стейн обнял ее и снова стал целовать, не догадавшись даже сказать, любит ли он ее. Для него это было более чем очевидным. А она знала, что непременно должна сказать ему об этом, потому что он будет думать и вспоминать этот священный вечер весь еще довольно длинный остаток зимы.