Глава 13
Шталаг VIIВ, Ламсдорф, Верхняя Силезия. Март 1943 года. Рассвет.
Хмурое утро неутомимо выплескивает на безмолвные шеренги военнопленных все новые и новые порции дождя. Чужое небо беспощадно к бывшим солдатам, оно опустилось так низко, что кажется плитой гигантского пресса, готовой в любой момент размозжить им головы. Люди молчат. Ни единого слово нельзя услышать от них, даже находясь вблизи. Кажется, что на плацу стоят не живые существа, а зомби, которых подняли из могил. Изможденные лица, отрешенные взгляды, прохудившаяся до дыр одежда. А перед ними, за колючей проволокой, денно и нощно дымят трубы крематория. Дождь усиливается. Взъерошенные овчарки жалобно скулят и стараются укрыться под плащ-палатками эсэсовцев. Охранники злобно поглядывают на военнопленных, считая русских виновниками того, что им приходится торчать под дождем уже битый час.
Только пулеметчик на вышке, который находится под крышей, доволен и даже радостен. Ему перепала утром рюмка шнапса, в животе приятная сытость, и эсэсовец мурлычет под нос какую-то песенку. Алексей, исхудалый, обросший, стоит в первой шеренге, понуро уставившись на грязное месиво под ногами, – думает. Мысли были мрачные, как небо над головой, и путаные, как его судьба. Вспомнилось…
Контуженный, оглохший и онемевший, он полз, полз, полз… Куда? Думал, что к своим. Наконец он свалился в траншею и потерял сознание. А очнувшись, безмолвно заплакал: над ним склонился немецкий солдат, пытаясь напоить его горячим эрзац-кофе. И впервые за все свои скитания в плену, он увидел в глазах врага сострадание…
Почему его не пристрелили, до сих пор непонятно. Солдаты отпоили Алексея кофе и вонючим шнапсом, накормили и пристроили к колонне военнопленных. Контузия оказалась легкой, и крепкий организм быстро справился с немощью – несколько осколочных царапин были и вовсе не в счет. Сколько за эти полтора года он сменил дулагов и шталагов – не счесть. Как выжил – одному Богу известно. И вот этот шталаг VIIВ, наверное, последний – силы на исходе…
Черный забрызганный грязью «майбах» медленно катил к трибуне. Начальник лагеря, капитан I-го ранга Гилек, перепуганный внезапным визитом, выбросил руку в нацистском приветствии.
Из машины вышли трое: высокий гестаповец в очках, сухопарый мужчина в штатском с болезненной морщинистой кожей лица, напоминающей старый потертый пергамент, и юркий толстяк, одетый в какую-то неизвестную воинскую униформу. Сопровождаемые Гилеком, они прошли под тент, натянутый для них в центре плаца, и долго беседовали, просматривая бумаги, которые дал им начальник лагеря.
Наконец сухопарый в штатском с брезгливой миной небрежно махнул рукой и, накинув на плечи плащ-палатку, предложенную Гилеком, неторопливо зашагал вдоль шеренги военнопленных, присматриваясь к лицам. Толстяк семенил рядом, держа в руках папку.
– Начинай, – коротко бросил ему сухопарый.
– Кого буду называть – выйти из строя! Номер-р!.. С раскатистым «р» толстяк принялся зачитывать список, вынутый из папки.
Когда он закончил, около сотни пленных, и среди них Алексей, сгрудились неподалеку от тента.
– Постр-роиться! – скомандовал толстяк. И эсэсовцы принялись подгонять прикладами замешкавшихся.
Алексей посмотрел на сурово застывший строй товарищей по несчастью и, заметив сочувствие во взглядах некоторых, вздохнул с горечью: похоже, конец пришел раньше, чем он думал. Скольких они вот так мысленно провожали к воротам крематория, закопченные трубы которого дымили в полукилометре от лагеря. Но почему их отбирают с такой помпой? Раньше этим занимались надзиратели и охрана, а теперь – эти трое…
Долго раздумывать не пришлось. Последовала команда, и отобранные заключенные, понукаемые окриками эсэсовцев и собачьим гвалтом, зашагали к выходу из лагеря.
Спустя месяц Алексея вызвали к начальнику спецзоны, примыкавшей к крематорию. Их не расстреляли и не бросили в огнедышащее нутро сводчатой печи. Наоборот, помыли в бане, переодели в добротную чехословацкую униформу и досыта накормили.
«С чего бы?» – часто думал Алексей, наблюдая за товарищами, повеселевшими и обнадеженными неожиданным поворотом судьбы. На работу в каменоломню их теперь не гоняли, кормили сносно, а по меркам концлагеря просто отлично. Они занимались в основном починкой одежды, – ее было вдоволь на складах спецзоны, – да разнашиванием новых сапог для солдат вермахта. Изредка, поочередно, их посылали помогать специальной команде из военнопленных, обслуживающей крематорий. Заключенные приходили оттуда задумчивые, неразговорчивые, хмурые больше обычного. Свои мысли таили друг от друга тщательно, слова роняли скупо, нехотя, с опаской.
Вскоре их начали по одному вызывать в кабинет начальника спецзоны. Некоторые уже не возвращались на свои места в бараке. А другие – их было больше – начинали и вовсе сторониться товарищей, виновато отводя взгляды. Один из таких (его нары были рядом с нарами Алексея), подолгу не мог уснуть, ворочался, вздыхал, а как-то он услышал даже плач – безысходный, мужской, похожий на стон. И вот теперь пришел черед Алексея…
В кабинете было двое: толстяк и штатский, отбиравший военнопленных. Толстяк сидел за столом, копаясь в бумагах, а сухопарый стоял, глядя в окно.
– Дни большевистской России сочтены…
Толстяк говорил мягко, доверительно, тщательно подыскивая нужные слова.
– Комиссары издали приказ, где сказано, что все без исключения сдавшиеся в плен – изменники Родины. А значит, вас в любой момент ждет расстрел. Поэтому, пока у вас есть право выбора, решайте – или вы заживо сгниете в концлагере, или…
Заметив, как Алексей с презрительной улыбкой отрицательно качнул головой, он поторопился закончить:
– Или поможете германскому командованию навести порядок в освобожденной от большевиков местности. Этим вы облегчите участь ваших сограждан. Вермахт не в состоянии пресечь мародерство, грабежи и насилие, процветающие благодаря бандитствующим элементам из местного населения, подстрекаемыми большевистскими агентами. Вы просто будете служить в милицейских формированиях российской освободительной армии – РОА. Ну, как?
– Нет, – просто и твердо ответил Алесей. Он почувствовал, как внутри все сжалось: это был приговор самому себе.
– Послушайте, милейший… К Алексею повернулся сухопарый вербовщик. Похоже, в вербовке он исполнял роль орудия главного калибра.
У Малахова этот человек вызывал нервную дрожь. Было в нем что-то такое… такое – нет, этого Алексей объяснить не мог, как ни пытался. Одни глаза вербовщика чего стоили. Малахову казалось, что на него смотрит голодная потревоженная змея, у которой брачный период. А в это время змеи самые опасные и непредсказуемые.
Вербовщик явно был сильной, незаурядной личностью. И, как показалось Алексею, он ни во что не ставил ни гестаповцев, ни начальника лагеря. Это было удивительно, потому как Малахов не сомневался, что вербовщик – русский. Тогда откуда у него такая власть и тяжеловесная, жесткая уверенность?
– Послушайте… – продолжал вербовщик. – Мы не посягаем на ваши убеждения. Это ваше личное дело. Но, как истинный патриот, вы не вправе отказать в помощи уставшим от войны, разрухи и насилия людям, соотечественникам.
Он подошел к Алексею, и тяжелым гипнотизирующим взглядом уставился ему в лицо. Малахов почувствовал, как к горлу подкатил ком. Только большим усилием воли Алексей подавил страх, зародившийся где-то в глубинах подсознания.
И вдруг тощий вербовщик резко отшатнулся. Сильное удивление, быстро перешедшее в испуг, изломало морщины его лица; он побледнел до синевы. Какое-то время вербовщик стоял неподвижно, беззвучно шевеля губами, словно пытаясь что-то сказать. Затем, опомнившись, он быстро схватил со стола личное дело Алексея и принялся торопливо читать…
Комната смахивала на больничную палату: светло-серой окраски стены, узкая кровать с жесткой металлической сеткой, стул, тумбочка, возле двери плетеная проволочная урна. Только небольшое окно, забранное прочной чугунной решеткой, да массивная дверь с амбразурой глазка посередине разрушали иллюзию мирного больничного покоя.
Уже вторую неделю Алексей томился в этой комнате, в полном неведении причины, побудившей лагерное начальство заточить его в комфортабельную одиночную камеру. Алексея заставили помыться в бане, переодели в добротный серый костюм, кормили досыта. Каждое утро к нему заходил седой согбенный человек в белом измятом халате – парикмахер. Сноровисто взбив мыльную пену в фаянсовой чашке с потускневшей позолотой на стенках, он мягкими вкрадчивыми движениями накладывал помазком белые хлопья на подбородок и щеки. Затем парикмахер с минуту колдовал над золингеновской бритвой, подправлял лезвие на ремне-точилке. А потом молниеносными, выверенными взмахами узкой полоски сверкающей стали с неимоверной быстротой уничтожал растительность на лице Алексея.
Несколько раз Алексей пытался заговорить с ним, благо охранник оставлял их наедине, замкнув дверь. Но парикмахер, казалось, был глух и нем – бесстрастное лицо, отсутствующий взгляд, ни одного лишнего движения.
Кроме парикмахера, три раза в день его одиночку посещала миловидная особа лет двадцати пяти с судками с пищей, такая же неразговорчивая, как и брадобрей.
По истечении второй недели, вечером, в комнату вошел сухопарый вербовщик РОА в сопровождении все той же девицы. Она несла в руках поднос с бутылкой «мартеля», двумя рюмками и бутербродами с ветчиной и сыром. Оставив все это на тумбочке, девица бесшумно удалилась, плотно прикрыв дверь.
– Удивлены? – спросил вербовщик. Он присел на стул и закурил.
– Что вам от меня нужно? – резко спросил Алексей.
– Пейте… Вместо ответа вербовщик наполнил рюмки.
– Чудесный напиток… Концентрированная энергия солнечных лучей. – Он отхлебнул глоток. – Бодрит. Ну, что же вы? Не стесняйтесь.
– Спасибо. Я не пью.
– Компания не устраивает?
– Я этого не сказал.
– Но подумали. Впрочем, это не столь важно… Вербовщик поискал глазами пепельницу, не нашел, и, поморщившись, стряхнул пепел на пол.
Некоторое время он пристально рассматривал Алексея. Затем, осушив рюмку до дна, вербовщик спросил:
– Сколько вам лет?
– Двадцать девять.
– Завидую. Молодость. Да-да, по сравнению со мной вы еще юнец…
– Если вы хотите завербовать меня в РОА, то не стоит тратить времени попусту.
– С чего вы взяли? Отнюдь. Я бы мог предложить вам кое-что получше.
– Представляю… Хочу вас уверить, что моя кандидатура вовсе не подходит на роль изменника Родины.
– Слова, все это слова, молодой человек! А что касается кандидатуры… Ваша фамилия Малахов?
– Допустим.
– Зачем вы меня обманываете?
– Я сказал правду.
– Хорошо, пусть так… Сухопарый вербовщик достал из внутреннего кармана записную книжку, раскрыл ее, полистал.
– Малахов, значит… А вот по моим данным, молодой человек, вы – потомственный русский дворянин, граф Алексей Воронцов-Вельяминов!
Алексей побледнел: откуда у этого человека такие сведения!? Кто он?
– Почему вы молчите? Да-да, вы – граф Воронцов-Вельяминов. Надеюсь, вы не будете это отрицать.
– Ну и что из этого? Алексей с трудом справился с волнением и взял себя в руки.
– А то, что вы скрыли от большевиков принадлежность к дворянскому сословию, свое знатное происхождение. Конечно, ничего зазорного в этом нет. Совдепы дворян не жаловали. Кому хотелось гнить в лагерях? Не так ли? Так!
– Давайте оставим этот разговор, – Алексей упрямо мотнул головой. – В данный момент мое происхождение никакой роли не играет. Я солдат. Советский солдат. Я дрался с оружием в руках против немцев. Я пролил свою кровь за Россию.
– И зря, совершенно зря! – воскликнул вербовщик. – Россия – это не большевики. Они сражаются за надуманные казарменные идеалы всеобщего равенства, в конечном итоге, за свою жизнь и свои привилегии. Но вы дворянин, какое вам дело до этой камарильи? Почему вы стали в строй тех, кто вас ненавидит, считает врагом?
– Вы не правы!
– Нет, прав! Я понимаю, всеобщая мобилизация; в военное время этого избежать нельзя. Но почему, попав в плен, вы даже не сделали попытки изменить свою судьбу?
– Моя судьба – защищать родину от захватчиков.
– Все это не более чем риторика! Может, вы не знаете, но немцы к русскому дворянству относятся благосклонно. И это тоже понятно: большевистская система рухнет (в скором времени, подчеркиваю!), и таким, как вы, молодым, энергичным, умным представителям дворянского сословия придется стать у руля России. Тогда напрашивается вопрос: о какой измене идет речь? Кому? Большевикам – нет, будущей великой и могучей Российской державе – да, если вы откажетесь внести свой вклад в святое дело освобождения родины от большевизма. Подумайте. Я вас не тороплю. Это разговор мы продолжим. До свидания!
Такой внутренней опустошенности Алексей не знал даже в дни тяжелых испытаний, выпавших ему за эти полтора года. Он жил надеждой, которую не могли уничтожить ни побои охранников, ни подневольный труд, ни полуживотное существование в концлагерях. Алексей надеялся возвратиться домой с незапятнанной совестью и снова драться с врагами. А этот вербовщик РОА в пятиминутной беседе срубил под корень все его мечты, на поверку оказавшиеся иллюзией. Он сумел найти самое уязвимое и больное место…
Вспомнилось… Мать пролежала в больнице до середины января 1931 года. За это время Алексей получил от Петухова два письма и посылку с продуктами, отправленную кем-то с ленинградского Главпочтамта, – видно, случилась оказия. В письмах Василий Емельянович был скуп на слова и избегал упоминаний об отце. Он описывал природу Колымы, обычаи и нравы населения, рассказывал про охоту и рыбалку, к чему явно был не равнодушен.
Затем Петухов словно в воду канул. В последнем письме он намекнул, что едет в длительную командировку, и предупредил Алексея, что писать ему не нужно.
О Петухове ничего не было известно до тридцать седьмого года. Однажды вечером, в ноябре, к ним постучался в окно какой-то мужчина. Он хотел видеть Алексея.
Спрятавшись за углом дома от пронизывающего ноябрьского ветра, он торопливой скороговоркой сообщил юноше, что Петухов арестован как враг народа. И передал просьбу Василия Емельяновича никогда и никому не говорить, что он приезжал к ним в гости, а также о том, что отец Алексея был его другом.
Мужчина исчез в ночи, словно призрак, оставив недоумевающего юношу с целым ворохом вопросов, на которые некому было отвечать. Подумав, Алексей решил не говорить об этой встрече даже матери. Он лишь не мог понять, как случилось, что Петухова обвинили в таком тяжком преступлении. Алексей был твердо убежден, что Василий Емельянович – честный человек, настоящий большевик, который просто не мог пойти против народа. Но свои мысли и сомнения он оставил при себе. В стране творилось что-то непонятное, людей арестовывали пачками. Взяли и нескольких преподавателей института, где он учился на юридическом факультете.
Алексей знал их всех, и снова, как в случае с Петуховым, он не мог поверить, что эти умные, глубоко порядочные люди способны свершить те злодеяния, что им приписывали…
Выздоровев, мать с головой окунулась в работу, часто ездила по командировкам, была несколько раз и за границей. В их отношениях появилась отчужденность и даже сухость.
От этого страдали оба, особенно Алексей. Впрочем, кто знает, что творилось в душе матери: она и вовсе замкнулась в себе, начала курить, хоть врачи категорически запрещали, дома появлялась редко, переложив заботу о сыне на свою родственницу Анфису Павловну, по ее просьбе перебравшуюся к ним из Твери.
Предоставленный фактически самому себе, так как Анфиса Павловна, старушка болезненная и очень богомольная, днями просиживала у окна за чтением священных писаний, Алексей как-то незаметно сдал в учебе, особенно в точных науках – математике и физике. Может, этому способствовало еще и увлечение спортом – сразу после уроков он спешил на теннисный корт, где и пропадал до вечерней поры.
В теннисе ему прочили большое будущее. Многие тренеры положили глаз на крепкого, быстрого парня, основным коньком которого была мощная подача и не по годам развитая тактическая мудрость. Но Алексея лавры чемпиона не прельщали, к великой досаде и недоумению тех, с кем он был дружен. Дружен, однако не откровенен до конца – никто не мог хотя бы на миг заглянуть в тайные уголки души с виду спокойного до флегмы юноши с мягкой застенчивой улыбкой.
Впрочем, тех, кто мог с полным основанием считаться его друзьями, было очень мало. Особенно Алексей почему-то сторонился девушек, что еще больше влекло их к этому красивому статному молчуну – все его поступки, как в школе, так и за ее стенами, были окружены ореолом таинственности. На самом деле этот ореол был плодом их фантазии, и не соответствовал действительности.
Если и было что удивительным, так это то, с каким стоицизмом Алексей переносил страдания, так внезапно привнесенные в его жизнь Петуховым. Неожиданно для всех, кто его знал, Алексей перешел в другую школу. И вовсе не потому, что та, в которой он учился, находилась далеко от дома. Ему до сердечной боли стыдно было смотреть в глаза своим товарищам, в особенности тем, кто его рекомендовал в комсомол. Но признаться, что он сын графа, у него не хватало мужества. И если сначала Алексей боялся, что подвергнется обструкции со стороны товарищей, то после тридцать седьмого года он вполне обоснованно начал остерегаться стукачей НКВД. А их хватало везде. В том числе и в институте. Алексей придумывал множество оправданий на этот счет, чтобы успокоить себя и, следуя житейской логике, во многом был, конечно, прав – дворян в Советской России не жаловали. Но обостренное чувство собственного достоинства и совестливость восставали против такого двойственного существования. И от этого он еще больше терзался сомнениями и занимался самобичеванием.
И все же, самым непонятным и временами тягостным для него было то, что он, вопреки здравому смыслу (по его мнению), все чаще думал об отце. Думал с любовью, с душевным трепетом, а иногда, уединившись, беседовал с ним, как с живым, поверяя свои тайные мысли и чаяния. И – странное дело – находил в этом утешение.
По настоянию матери он поступил на юридический факультет института, хотя к юриспруденции относился довольно прохладно. Годы учебы в институте пролетели незаметно и быстро. Учился Алексей далеко не блестяще (хотя с его способностями мог бы), но вполне сносно, получал стипендию. Почти как все студенты тех времен, он подрабатывал, в основном на разгрузке вагонов и барж, хотя мать и противилась этому.
Еще и тогда их отношения оставляли желать лучшего. Нельзя сказать, что они стали совсем чужими, но былого слияния душ и чувств не осталось и в помине. И кто его знает, насколько бы далеко зашло это взаимное охлаждение друг к другу, не случись войны с финнами.
Провожая его, мать была как всегда спокойной и сдержанной, но в последнее мгновение вдруг упала ему на грудь со словами: «Если можешь – прости меня, сынок, прости, прости!..» Алексей так до конца и не понял, что она хотела этим сказать. Но ее исступленный порыв вновь оживил в его сердце былую любовь к ней и примирил эти две по-своему сильные натуры.
Сражался Алексей отменно, был легко ранен и награжден медалью. Он с нетерпением ждал, когда его выпишут из госпиталя, но когда выздоровел, война окончилась.
В сорок первом, уже на второй день войны с Германией, он пошел в военкомат и двадцать седьмого июня снова надел офицерскую форму. С матерью Алексей так и не попрощался – она была в очередной заграничной командировке. На письма ему отвечала Анфиса Павловна, которая каждый раз сетовала, что от матери нет ни единой весточки. Так он и оставался до сих пор в полном неведении о судьбе матери.
И теперь вербовщик РОА заставил Алексея заново пережить в мыслях самые трудные моменты его жизни.