Глава 17
В конце августа 1924 года по тропинке вдоль левого берега Колымы, верстах в пяти от города Нижнеколымска, шел человек. Широкая и полноводная в этих местах река неторопливо несет свои воды через таежную глухомань и бескрайние болота к уже близкому Восточно– Сибирскому морю. Ее темная – почти черная – зеркальная синь отражает и бездонное аквамариновое небо, и уже побелевшие сахарные спины высоких хребтов, и яркую, пеструю палитру ранней осени. Противоположный берег реки теряется за небольшими островками, густо поросшими кустарником и лиственницами. Кое-где на речной глади, пребывающей в вечном движении, проглядывают узкие серые отмели – бастионы незыблемости и покоя. На них в беспорядке громоздятся очищенные от коры и отполированные до белизны весенними паводками стволы деревьев, вырванные с корнями грозной стихией.
Богатая, щедрая осень пришла на необъятные колымские просторы. Она покрыла позолотой таежные разливы, густо рассыпала по болотам и распадкам смородину, голубику, бруснику; а на полянах грибные шляпки местами сливаются в сплошной ковер. Привольно жирует лесное зверье и птица в эти последние погожие дни перед первыми снегопадами, нередко начинавшимися в середине сентября, а иногда и раньше.
Но буйство осенних красок в природе, ее величавый торжественный пир, который она задавала перед долгим зимним сном, вряд ли волновали человека, с трудом пробирающегося через завалы на тропинке, проложенной невесть кем и непонятно с какой целью в этих глухих и необжитых местах, по тропинке, то и дело теряющейся среди марей и топей, а иногда уводящей путника далеко вглубь тайги, удлиняя и без того неблизкий путь. Его унылое, изрытое оспой лицо хранило отпечаток отчаянной борьбы за жизнь – прокопченное дымом костров, изможденное, оцарапанное, в шрамах старых и недавних, еще не подживших как следует.
Одежда одинокого путника представляла собой невообразимую смесь. На нем были изодранные казацкие шаровары, чиненные не раз и не два, полуистлевшая рубаха, подпоясанная узким ремнем (поверх нее была наброшена куртка из облезлой оленьей шкуры мехом наружу) и уродливые опорки на ногах, некогда называвшиеся сапогами. Теперь от них остались только рыжие голенища без подошв, вместо которых были приспособлены широкие полоски прочного оленьего камуса, туго схваченные выше щиколоток сыромятными ремешками.
Человек был простоволос, давно не чесан и лохмат. Верхнюю губу закрывали неухоженные усы медно-ржавого цвета, а на овальном подбородке росла клочками жидкая рыжая бороденка. Его блекло-голубые глаза смотрели настороженно, в них таилась смертельная усталость и печаль. За плечами путника болтался тощий вещмешок, в руках он держал длинную окоренную и обожженную на костре для крепости дубинку. Из оружия у него был только нож-сапожник; его самодельная деревянная рукоять выглядывала из голенища.
Трудно было узнать в нем бравого вестового поручика Деревянова казака Христоню, но, тем не менее, именно он вышагивал вдоль берега реки Колымы, пробираясь к обжитым местам.
В Нижнеколымск казак добрался к вечеру. Он долго стоял возле приземистого амбара на окраине города, видимо, не решаясь ступить на шаткий и скрипучий дощатый тротуар, ведущий к центральной части. Немногочисленные прохожие с удивлением посматривали в его сторону. Уж слишком необычен был вид этого путника даже для невозмутимых, немало перевидавших на своем веку северян, охотников и золотоискателей, первопроходцев и таежных скитальцев.
Тем временем прозрачные сумерки опустились на город. В окнах домов зажглись керосиновые лампы – у тех хозяев, кто побогаче; плошки, свечи – эти все больше в жалких развалюхах окраины. Впрочем, Нижнеколымск человеку цивилизованному вообще мог показаться сплошной окраиной какого-нибудь затрапезного уездного городишка. Христоня принюхался. По узким, путаным переулкам потянуло дымком из печных труб, аппетитно запахло вареной снедью – наступило время ужина.
Сглотнув голодную слюну, Христоня наконец решился двинуться дальше. Отмахиваясь от многочисленных и не в меру любопытных северных дворняг, которые на этих задворках России мало походили на тощих и юрких шавок центра страны (в жилах здоровенных лохматых псов текла кровь и чистопородных сибирских лаек, и свирепой волчьей вольницы, и невесть какими путями попавших в эти места кавказских волкодавов, и восточно– европейских овчарок), казак вскоре остановился возле открытой настежь двери кабака. Это был старый, уродливый барак, утонувший в землю почти по крохотные оконца, с битыми перебитыми стеклами, проклеенными полосками ржаво–рыжей бумаги.
Дряхлую развалину, подпертую бревнами, венчала внушительных размеров, немного выцветшая от времени дореволюционная вывеска. Похоже, это было творение местного художника. Он не пожалел на вывеску ни красок, ни своей буйной фантазии. Остолбеневший Христоня рассматривал ее минут пять. На пронзительно-желтом фоне вывески парил царский орел с жирным индюшиным туловищем. На нем почему-то было очень мало перьев; наверное, бедную птицу, перепутав с гусем, ошпарили кипятком для того, чтобы ощипать и насадить на вертел, да так и запечатлели для истории. Орел неодобрительно косил одним глазом на частокол взлохмаченных лиственниц, переплетенных синей лентой реки в нижней части вывески, и на крупные черные буквы, составляющие слово «КАБАКЪ», лихо галопировавшие по вершинам ядовито-зеленых сопок.
На месте второго глаза двуглавого державного орла зияло пулевое отверстие – единственное напоминание о революционных событиях в Нижнеколымске, где ни до семнадцатого года, ни после не знали, что такое власть – какая бы она ни была. Скорее всего, по вывеске пальнул какой-нибудь восторженный и пьяный до изумления старатель, когда в эти Богом забытые края дошла весть о свержении царя. И не потому, что он не любил монархию или исповедывал революционные принципы. Отнюдь. Просто любое известие с Большой земли – «материка» – вносило разнообразие в монотонную, серую и пьяную жизнь старательской вольницы.
Христоня тряхнул головой, словно прогоняя наваждение, осторожно, будто крадучись, шагнул на крыльцо кабака и зашел внутрь. Длинный и неожиданно просторный зал полнился народом. Кого только нельзя было встретить на этой окраине земли русской!
За одним из столов сидели татары – потомки племен, по которым в свое время прошелся харалужным железом славный русский витязь Ермак. Бросив разоренные улусы, их деды-прадеды ушли на север, в дикие места, куда не доставала загребущая рука «белого» царя. Рядом с ними гужевали дикие горцы. Эти вообще непонятно как попали на Колыму. Скорее всего, сюда их привезли в кандалах, да так и оставили на свободный выпас, потому что для казны кормить этих джигитов было накладно, а убежать на «материк» мог только человек, имеющий крылья.
Еще за одним столом о чем-то шушукались и пили свою любимую ханку вежливые до приторности китайцы. Сыновья Поднебесной, пронырливые, как хорьки, пожалуй, не доходили только до Чукотки. Они собирали какие-то корешки, били пушных зверей, а попутно искали золото. За другими столами, вперемешку, сгрудились православные и мусульмане, удмурты и хакасы, якуты и чукчи, украинцы и русские, которых было большинство. Но никто из собравшихся в кабаке не обращал внимания на вероисповедание и национальности. Здесь все были равны. Старательская вольница признавала только силу и фарт. Пять, может, шесть керосиновых фонарей, привешенных к почерневшим от копоти балкам перекрытия, сеяли тусклую желтизну на грязный, истоптанный пол, на шаткие колченогие столы, уставленные нехитрой снедью. Табачный дым, густой, сизый, вышибающий слезу даже у привычных к этому зелью заядлых курильщиков, висел под низким, некогда крашеным зеленой краской потолком, словно грозовая туча, готовая пролиться сильным дождем. Дым обволакивал плотной туманной пеленой керосиновые фонари. Их свет, и так не отличающийся особой яркостью, с трудом пробивался к стенам барака и в углы (там царил полумрак и были свободные столы). Потому все тянулись поближе к стойке, где посветлей. Там восседал на высоком круглом табурете сам хозяин заведения, вовсе не похожий с виду на кабатчика.
Это был худой, костистый, с постной миной на лице и черными гнилыми зубами мужичок, откликавшийся на прозвище Авдюшка. Но Христоня, стараясь не привлекать к своей особе пристального внимания, направился именно туда, к противоположной стене, в дымный полумрак, с явным намерением отгородиться им от всех остальных. Он пристроился на гладко отполированной посетителями кабака скамейке у края длинного стола. На другом конце расположилась компания из трех человек – этих тоже, видимо, больше устраивала полутьма.
Скосив глаза в их сторону и убедившись, что его появление оставило троицу равнодушной, Христоня поерзал на скамейке, устраиваясь поудобней, положил вещевой мешок под стол, и принялся шарить глазами по залу, пытаясь высмотреть полового. Почти невидимый в полутьме казак прислушивался к болтовне своих соседей, уже изрядно нагрузившихся неразбавленным спиртом, – им был наполнен объемистый жестяной чайник.
– …Гриня, ты мне скажи – за что?! – с истерическими нотками в голосе спрашивал один из них, тощий и взъерошенный. При этом он, словно дятел клювом, быстро-быстро тыкал костлявым пальцем в широкую грудь второго, круглолицего и губастого.
– За что?! Меня, Делибаша, потомственного пролетария, этот… ик!.. дворянская морда! Молчишь? Нет, ты скажи, Гриня, скажи!
– Пошел ты… – слабо отмахивался губастый Гриня. Он задумчиво обгрызал здоровенную кость, по-волчьи отхватывая от нее большие куски.
– Ты меня не гони, Барабан, – обиделся тощий. – Я – Делибаш! Пра… ик!…льно я говорю, братишка?
Тощий обнял за плечи третьего, с нерусским узкоглазым лицом. Тот сладко заулыбался, закивал, но промолчал.
– А, слова из тебя не вытянешь… чертов хунхуз, – махнул рукой тощий.
– Но он мне за все, слышишь, Барабан, это, за все заплатит. Во! Делибаш перекрестился.
– Я ему сердце вырву, – процедил он сквозь зубы, потянувшись к чайнику.
– Тябе чаво надыть, парнишка? Голос раздался над самым ухом и Христоня от неожиданности вздрогнул. Расслабившись, он не заметил, с какой стороны вынырнула толстощекая румяная девица с таким разворотом плеч, которому позавидовал бы и портовый грузчик.
– Да мне… в общем, енто… – замялся Христоня. И принялся суетливо поправлять свою невзрачную одежонку.
– Ты мне здеси не мямли, соколик… Девица оценивающим взглядом окинула казака с головы до ног.
-Ежели карман пустой, так и гутарь. Мне тут с тобой рассусоливать недосуг.
– Да вот, енто, какое дело… Христоня жалобно сморщился, пытаясь правильно сформулировать свою мысль.
– Понимаешь, так получилось, что я не при деньгах… – начал он издалека.
– Милостыню не подаем, – холодно бросила девица. И отвернулась с намерением уйти.
– Постой! – схватил ее за руку Христоня. – Погодь чуток… Он тревожно оглянулся и спросил шепотом:
– Послушай, а золотом… можно?
– Так бы ить сразу и сказал… – подобрела девица. – А то как же. Она хихикнула в кулак и многозначительно подмигнула.
– За золото, – девица подошла вплотную и игриво толкнула Христоню пышным бедром, – все можно, касатик. Ну-ка, покажь… Она вдруг посмотрела на него с подозрением.
Христоня полез за пазуху, покопался там и вытащил наружу самородок величиной с воробьиное яйцо.
– Во, смотри…
– Ой! – невольно вскрикнула девица. И жадно схватила самородок пухлой шершавой рукой.
– Какой упитанный красавчик… – прошептала она благоговейно.
Девица попробовал желтый камешек на зуб, и быстро сунула его в карман засаленного передника.
– Будет тебе, милок, все, что душа пожелает, и даже больше, – сказала она заговорщицким голосом.
И исчезла, словно ее ветром сдуло, оставив Христоню с давно забытым из-за невзгод томлением в чреслах.
Увлеченный разговором с девицей казак не заметил, что компания на другом конце стола вдруг притихла. Все трое, как по команде, повернули головы к Христоне, внимательно прислушиваясь к переговорам. Когда же в руках девицы зажелтел самородок, тощий даже подпрыгнул на скамейке от возбуждения и больно толкнул острым локтем своего узкоглазого товарища.
– Карась! Привалило… Берем? – перегнувшись через стол, жарко зашептал Барабан на ухо тощему.
– Ш-ш-ш! – зашипел на него мигом протрезвевший Делибаш. – Заткнись!
Девица долго не задержалась, и вскоре Христоня жадно набросился на еду, больше не обращая внимания на кабацкую суету.
Тем временем кабатчик Авдюшка запустил граммофон, и чей-то грустный, чуть надтреснутый голос – трудно было разобрать из-за шума, мужской или женский – затянул песню, похоже, цыганский романс. Впрочем, Христоню этот вопрос ничуть не волновал. Еды, наконец, было вдоволь, и он уплетал с каким-то остервенением все подряд, что ни приносила ему возбужденная девица, будто это был последний ужин в его жизни.
– Во разогнался! – сказал Делибаш наигранно веселым голосом.. И с размаху опустил свое тощее тело рядом с Христоней.
– Куда так торопишься, братишка? – Делибаш открыл в широкой добродушной улыбке щербатый рот.
– М-м… – замычал казак. И недоверчиво зыркнул исподлобья на незваных гостей – вместе с Делибашем к нему подсели Гришка Барабан и китаец Ли.
– Почему посуху катишь? – спросил Делибаш. Он шумно пододвинул к Христоне медную кружку и налил ее почти доверху спиртом из притащенного с собой чайника.
– Глотни за наше здоровье. Да ты, это, не сумлевайся, мериканский, как слеза, – по-своему истолковал Делибаш отрицательный жест казака.
– Не пью… – почему-то испугавшись, буркнул Христоня.
– За наше здоровье… не хочешь? – с угрозой спросил Гришка.
Он набычился и положил на стол здоровенные кулачищи.
Делибаш укоризненно взглянул на него и заворковал над ухом казака сизым голубем:
– Что ты, в самом деле, обычай наш, это, старательский нарушаешь. Не хорошо так. Не обижай нас. Тяни, касатик… И он ткнул кружку в руку Христони, обескураженного неожиданной осадой.
Казак снова заупрямился, но тут давно забытый запах спиртного шибанул в нос, и Христоня не выдержал такого испытания…
На столе уже появился второй чайник, когда старатели, находившиеся поближе к выходу, вдруг заволновались, зашумели больше обычного. Раздались приветственные крики, и по узкому проходу между столов к стойке (из-за которой, словно выметенный метлой, вылетел подобострастно улыбающийся Авдюшка), прошел крепко сбитый, рослый мужчина с коротко подстриженной темно-русой бородкой. Он был одет в добротную куртку коричневый замши и брюки цвета хаки, заправленные в американские ботинки на толстой кожаной подошве.
– Граф… – прошептал внезапно побледневший Делибаш. От нежданного видения он едва не свалился со скамейки. Крепко зажмурив глаза, Делибаш помотал головой – видимо, он принял появление бородача за приступ белой горячки.
– Граф… Точно, он… – выдавил из себя Гришка. Он съежился и спрятал руки под стол, как нашкодивший школяр. Только китаец Ли промолчал. Но свою неизменную слащавую улыбку он спрятал в уголках тонких губ, да глаза прищурил так, что они и вовсе превратились в длинные узкие щелки.
Первым пришел в себя Делибаш.
– Хи-хи-хи… – деланно рассмеялся он, глядя на Гришку. – Чего испугались-то? Радоваться, это, надо. На ловца и зверь бежит. Слышь-ко, а где этот оборванец? Он завертел головой.
– Гришка, куда подевался наш карась!? – насел Делибаш на приятеля. – Ты чего зенки вылупил? Где!? Но Христони и след простыл.