МИХЛЮШКА
Лето. Полдень. Полное безветрие. Над Колымской автотрассой — скверной грунтовой дорогой в ухабах и рытвинах, на которой местами с трудом могут разминуться два грузовика, — висит густая пыльная пелена. Безоблачное небо над речной долиной, по которой причудливо петляет дорога, блекло-голубого цвета с примесью желтизны. Кажется, что жаркое солнце потускнело, и на нем, как и на чахлых лиственницах по обочинам, осела невесомая въедливая пыль.
Вдоль дороги, в сторону городка, который рассыпал по берегам речной излучины неказистые на вид, большей частью одноэтажные строения, шли двое: толстый небритый забулдыга в кургузом клетчатом пиджаке и скрюченный старик с красными слезящимися глазами. За плечами у толстяка висел латаный-перелатанный мешок, в котором позвякивали пустые бутылки. Старик держал в руках деревянную клюку, которой время от времени раздвигал невысокий кустарник и сухую траву. Его изборожденное морщинами лицо загорело до черноты, над беззубым впалым ртом уныло нависал длинный бесформенный нос, весь в сизых прожилках.
Толстяк устал, разомлел от жары. Он с трудом волочил ноги, обутые в добротные сандалии размера на два больше.
— Ишшо ешть одна! — радостно прошепелявил старик, поднимая с обочины пустую бутылку из-под лимонада.
— Д-давай, — оживился толстяк и жадно схватил короткопалой широкой ладонью теплое зеленое стекло.
Придирчиво осмотрев горлышко и попробовав пальцами края, он осторожно положил бутылку в мешок. Затем, подняв к небу круглые маленькие глазки, принялся что-то подсчитывать в уме, беззвучно шевеля губами. Старик, тяжело опершись на клюку, смотрел на него с надеждой.
Но толстяк скривился, будто у него разболелся зуб, и зло сплюнул. Напарник понял его без слов. Уныло кивнув, он побрел дальше. Толстяк с силой дернул козырек засаленной кепки, которая сидела на самой макушке его лысой круглой головы, натянул ее на лоб и двинулся следом.
После полудня припекло еще больше. Толстяк обливался потом, дышал часто, с хрипом. Старик жары словно не чувствовал. Только изредка, поплевав на ладонь, он приглаживал свои длинные седые волосы, серые от пыли. Дорога, круто свернув влево, повела их в густой подлесок.
* * *
У небольшого приземистого здания с линялой вывеской “Прием посуды” людей немного — день будничный, старательский сезон в разгаре, промывка золотоносных песков идет круглосуточно, да и стоять на такой жарище в очереди ради того, чтобы сдать пустые бутылки и банки, охотников мало. Толстяк долго и придирчиво пересчитывал мелочь, которую рыжеволосая приемщица в цветастой косынке небрежно швырнула на прилавок. В третий раз перещупав серебристые кругляшки, он с обиженной миной, молча, протянул ей раскрытую ладонь с деньгами.
Брезгливо поджав полные губы бантиком, приемщица покосилась в его сторону.
— Ну? — спросила она, будто гвоздь вогнала в стенку.
— М-мало… Д-деньги не все… — Толстяк заикается. Зная за собой этот недостаток, он старается говорить помедленнее, но от волнения слова и вовсе застревают в горле; его лицо багровеет, на лбу выступает испарина.
— Чего тебе?.. Мало? Вали отсюда, бичара! Считай лучше!.. Следующий! Подходите, граждане, подходите. Дергай, кому говорю! — с силой оттолкнула она руку толстяка с мелочью; деньги посыпались на землю.
— Т-ты… ты что?! — оторопело воскликнул толстяк; хотел еще что-то добавить, но не нашелся и стал сноровисто выискивать среди камешков и мусора оброненные монеты.
Старик ожидал его у магазина “Вино-водка”. Тут очередь была куда длиннее. Опираясь на клюку, старик неторопливо пошаркивал ногами и что-то пришептывал себе под нос. На толстяка он взглянул с надеждой. Тот, однако, лишь махнул рукой и направился к куче поломанных ящиков, сваленных как попало у забора.
— 3-зараза… — пробормотал он и погрозил кулаком в сторону приемного пункта. — Гидра… Опять обманула, — объяснил старику, — Не хватает… У-у! — пнул подвернувшегося под ноги одноглазого бродячего пса.
Пес безропотно, с ленивым достоинством уступил ему дорогу.
Приятели устроились на ящиках не в лучшем расположении духа. Толстяк гневно сопел, а старик с кислым видом неотрывно следил за очередью возле магазина.
— Э! — вдруг вскрикнул он и ткнул в бок приятеля.
Толстяк посмотрел в том направлении, куда старик указал клюкой:
— М-михлюшка… — в радостном изумлении растянул он губы.
— С “пушниной”. П-полный мешок. Вот это улов! Расколем?
И, не дожидаясь ответа, с неожиданной для его комплекции прытью толстяк поспешил навстречу низкорослому мужичку с остроносым птичьим лицом, одетому, несмотря на июльскую жару, в замызганную меховую безрукавку. Издали похожий на муравья, сгибаясь едва не до земли и пошатываясь на тонких кривых ногах, Михлюшка упрямо тащил свою ношу — чувал, набитый под самую завязку пустыми бутылками, — к приемному пункту.
— М-мишаня, привет! Д-давай помогу… — Толстяк подставил плечо под мешок, Михлюшка вздохнул с облегчением.
Сдали. Зажав в сухом кулачке рублевки, белобрысый Михлюшка гордо зашагал к магазину “Вино-водка”.
— Моя очередь! Моя… — штопором ввинтился старик в толпу возле двери. — Занимал, занимал, во те крешт!
Куда девались его апатия и покорность житейским невзгодам! Он стал похож на старого ерша, которого вытащили ранней весной на берег, — костлявый после долгой и голодной зимы, он угрожающе вертится, топорщит свои острые плавники-локти, шлепает беззубым ртом.
Мужики-северяне — народ покладистый, без той злобы, которую вливает в душу городская сутолока, — посмеиваясь, уступили такому азартному напору, пустили к прилавку.
— Угостишь? — робко шепнул Михлюшке толстяк и сунул ему в руку свои монеты. — Вот… М-мы тут п-подсобрали.
Михлюшка важно кивнул и с независимым видом сплюнул сквозь зубы. Он сознавал свое превосходство над приятелями, ему было приятно чувствовать себя покровителем и благодетелем. Выпятив узкую цыплячью грудь, он даже слегка приподнялся на носках, чтобы казаться выше ростом. В его душе, которая невесть каким чудом держалась в хилом теле, разлились приятное томление и умиротворенность…
* * *
Уединились в лозняке на берегу реки. Место было тихое, скрытое и давно освоенное. Посреди крохотной лужайки стоял большой деревянный ящик, покрытый куском полиэтиленовой пленки. Вокруг лежали четыре бревна. На них и расположились.
Толстяк, довольно кряхтя и поочередно подмигивая Михлюшке и старику, выудил из карманов своих широченных штанов, явно шитых на двухметрового дюжего молодца, две луковицы и половинку зачерствевшего батона. Старик, покопавшись, вытащил из-под корневища трухлявой лесины припрятанный там граненый стакан. Вытерев его полой рубахи, торжественно поставил посреди "стола”.
Оба приятеля с нетерпением смотрели на Михлюшку, который бережно прижимал к груди, будто спеленатого младенца, завернутые в мешок бутылки с дешевым крепленым вином, “бормотухой”. Михлюшка, сознавая важность момента, не торопился — осторожно уложил сверток на ящик и жестом фокусника достал из мешка первую бутылку с невзрачной наклейкой.
Наконец выпили. Закусили. Михлюшка задумчиво грыз кусочек батона. В его редких коротких волосах запуталась соломенная труха, большие оттопыренные уши двигались в такт с нижней челюстью, глаза осоловели.
Один старик не прикоснулся к еде, жевать нечем — зуб спереди да несколько полуразрушенных кутних. Он с завистью смотрел на толстяка, который с хрустом грыз сочную луковицу.
Неподалеку затрещал лозняк.
— М-милиция! — всполошился толстяк и принялся проворно запихивать полные бутылки за пазуху.
— Наше вам с поклонником, люди добрые! — раздался хрипловатый голос со смешинкой, и из кустов на лужайку ступило существо неопределенного возраста и пола, в сером свитере, протертом на локтях до дыр, и узких темно-зеленых брюках.
— А, чтоб тебя… — погрозил старик клюкой. — Напугала…
— Здравствуй, Дарьюшка, — Михлюшка показал в улыбке желтые зубы.
Толстяк что-то недовольно буркнул себе под нос и отвернулся, однако спрятанные бутылки вернуть на место не спешил.
Дарья, фамильярно похлопав его по плечу, села рядом. Только Михлюшка по-прежнему улыбался мягкой, располагающей улыбкой. Дарья взяла пустой стакан, понюхала и игриво подтолкнула толстяка:
— Ну не жмись, плесни чуток, — и стала доставать из авоськи, которую держала в руках, какие-то кулечки и сверточки. — С закуской у вас, я вижу, туго, братчики. А у меня есть кое-что…
Дарья выложила на ящик подозрительные с виду котлеты, все в хлебных крошках, несколько кусочков хлеба, яблоко и вареные говяжьи кости с остатками мяса.
— В столовке разжилась, — сообщила она доверительно.
Михлюшка показал глазами на стакан, и толстяк, тяжело вздохнув, наполнил его до половины. И тут же быстро схватил котлету.
К Дарье они испытывали некоторое почтение, смешанное с завистью, — она была баба молодая, мужняя и имела свой угол. Несмотря на то, что эта, с позволения сказать, “квартира” находилась в колодце теплотрассы, под землей, жить там было можно. Даже в самые лютые колымские морозы толстые трубы центральной магистрали излучали вдоволь тепла, чтобы согреть камеру размером два с половиной на два метра, где ютилась Дарья со своим “мужем", которого бичи за страсть к чтению прозвали Башкой. Сама Дарья величала его по имени-отчеству, почтительно — Борис Олимпиевич. В той, иной жизни, из которой его бесцеремонно вытолкнули винные пары, он и впрямь занимал видную должность в каком-то научно-исследовательском институте, но теперь это вовсе не мешало ему быть на полном иждивении у Дарьи, которая его боготворила и побаивалась — хватив лишку (такое случалось часто, почти каждый день), Башка вначале читал наизусть стихи Пастернака, а затем, видно от умиления, колотил сожительницу. При этом на его лице бывало такое выражение, будто он выполнял тягостную, но жизненно важную повинность. Дарья же, чтобы ему угодить, орала, сколько хватало голоса, а после скулила, пытаясь выдавить слезы, — по натуре Башка презирал физический труд, и потому его кулачки годились разве на то, чтобы выбивать пыль из подушки.
Выпили и с Дарьей. Толстяк, который уничтожил почти всю еду, припасенную молодухой, благодушествовал; старик, разомлев от выпитого, монотонно шамкал (его никто не слушал), а Михлюшка с потухшим окурком во рту клевал носом, изредка встревая в разговор толстяка с Дарьей,
Толстяк ударился в воспоминания;
— …Встречали как министра. “Волгу" черную к поезду подавали. Первым делом — в баньку. Попаришься — и за стол. А там — чего только нет! И разносольчики, и п-пиво, и балычок. А шашлыки?! О-о… — закатил он глаза. — К-коньяк французский, водочка как слеза… Золотые времена. Уважаемый человек был. Ревизор…
— За что на Колыму по этапу и отправили, — ехидно вставила Дарья.
— Язык твой п-поганый, — обиделся толстяк и демонстративно отвернулся.
— Вот чудак, я же пошутила, — потянулась к нему Дарья, обняла за шею, замурлыкала кошкой: — Прости меня, дуру…
— Ладно, — смилостивился он. — Т-ты помнишь Маланчука? Н-начальником милиции был.
— Еще бы не помнить. Тот, которому жена рожки приставила с заезжим художником, — Дарья пьяненько захихикала.
— Эт-то был человек… — не слушая Дарью, мечтательно прикрыл глаза-пуговки толстяк. — Не то, что н-нынешний…
— Он тоже ничего, — встрепенулся Михлюшка. — Мне справку подписывал. Обходительный.
— Нет, М-маланчук — человек, — гнул свое толстяк. — Вот при М-маланчуке…
— Ты при нем на демонстрации хаживал? — спросила Дарья и снова захихикала.
— У-у… — застонал от избытка чувств, переполнявших его душу, толстяк. — Б-были времена…
Заслышав о демонстрациях, оживился старик.
— Шешьть раз, шешьть! — воскликнул он торжествующе. — Шешьть раз ходил…
Маланчук, предшественник теперешнего начальника райотдела милиции, сумел оставить неизгладимый след в памяти старых колымских бичей. Обычно накануне Первого мая и Октябрьского праздника милиция устраивала облаву на всех “деграндированных элементов”, как выражался Маланчук. А рано утром, до начала демонстрации, бичей увозили в тайгу, километров за двадцать от города. “Чтобы не портили картину”, — бодро рапортовал Маланчук районному начальству. Шествие колонны бичей назад в город было зрелищем впечатляющим…
К компании с голодным бесстрашием подошел одноглазый пес-бродяга. С независимым видом он уселся на примятую траву и, высунув язык, шумно задышал — по-видимому, чтобы таким образом привлечь к себе внимание. Его единственный глаз требовательно, без обычной собачьей умильности, глядел на одутловатую физиономию толстяка, в котором лохматый бродяга определил самую важную персону застолья.
— Пшел… — лениво цыкнула на пса Дарья и швырнула в нет яблочный огрызок; не попала.
Пес даже ухом не повел, только судорожно сглотнул слюну и несколько раз нетерпеливо переступил лапами.
— Иди сюда, п-паразит, — позвал его толстяк. Он несильно потеребил пса за лохматый загривок: — Н-на, возьми, отщепенец. — Толстяк сгреб с ящика кости и бросил их псу.
При этом он зацепил пустую бутылку, которая покатилась и упала на колени к старику. Тот сноровисто подхватил ее, повертел в руках и со вздохом сожаления поставил обратно.
— Эх, жизнь пошла… туда ее в печенку… — Он зло стукнул клюкой о бревно. — В шамый раз бы добавить, да где деньга взять? Раньше было: имеешь трешку в кармане — брюхо полно, пьян и клюв в табаке.
— Да-а, — протянул толстяк, жалобно скривившись. — Не мешало бы повторить… — вопросительно посмотрел на Михлюшку.
Тот поймал его взгляд и сокрушенно покачал головой.
Толстяк крякнул с досады и отвернулся к Дарье, которая пыталась с помощью обломка расчески привести в порядок свои волосы.
— Братцы! — вдруг подпрыгнул Михлюпжа. — Может, это, кур кому продадим. У меня их сколько хошь. А?
— Хи-хи-хи… — затряс жирным подбородком толстяк. — Уморил. Н-не у тебя, а у твоего хозяина. Т-тоже мне, злостный частник.
— Нет, у меня! — Лицо Михлюшки от обиды пошло красными пятнами. — Там моих полсотни, я заработал. Он мне это сам сказал. Продашь, говорят, деньга будет. На харч, значит. И прочее. Не веришь?
— П-полсотни? Всего-то? Стерва твой хозяин! Ты ему хлев строил? Строил! Дом штукатурил? А как же. И две печки сложил. И все задаром. Свиней три года кормишь. Поди, до сих пор два десятка в загоне хрюкает. И кур сотни две. Благодетель, язви его душу…
— Уходить тебе нужно от него. — Старик крутил “козью ножку”, старательно слюнявя газетный лоскут. — Кулацкая морда твой хозяин. Ишплуататор.
— Дык, это, куды ж я пойду? Без пачпорта. И денег нет.
— Куды, куды! — передразнил его толстяк. — Д-дите малое… В милицию, пусть новый паспорт дадут. А что справку потерял — невелика беда. Новую в к-колонии выпишут.
— Не, в колонию не пойду! — испугался Михлюшка. — Ни в жисть! Там строго насчет этого… В зону? Не! — Он беспомощно замахал руками, словно отгоняя неожиданно явившийся перед ним страшный призрак.
— Д-дурак! На кой ляд ты им теперь нужен? Срок отсидел? Отсидел. Амнистия тебе вышла? Вышла. Никто не имеет права вернуть тебя обратно. Подумаешь — справка. Напишешь заявление, п-получишь свои бумага — и домой.
— Чего боишься, чудак? — лениво потянулась Дарья. — Дальше Колымы все равно не пошлют. Некуда дальше. Разве что в Сочи… Он дело говорит, — кивнула на толстяка. — Получишь паспорт — и к жене под крылышко. Ты мужик еще справный, любую бабу заездишь, — игриво подмигнула.
— Не поеду домой. Кому я там нужен? Жена… — Голос у Михлюшки дрогнул. — Жена уже седьмой год замужем за другим.
— А сын? — Толстяк потянул с ящика последний огрызок хлеба и принялся жадно жевать. — М-м… Он тебе письма писал? Т-ты сам говорил. К себе звал? Звал. Вот и… дуй к нему.
— Что ты? — испуганно захлопал светлыми ресницами Михлюшка, — не могу к сыну. Он меня не таким помнит… Потому и на письма… не отвечаю… — Он низко опустил голову и зашмыгал носом.
— Эх! — Толстяк вскочил на ноги, перебежал к Михлюшке, склонился над ним, жестикулируя. — Чучело ты! Ну виноват был — человека спьяну машиной задавил. Так ведь прошлого н-не вернешь. Вину свою искупил. А жена что — живой человек. Ей жить нужно было по-человечески. М-мальца кормить. И всякое п-прочее… Боге ней! Но сын… Да если бы у меня был сын!.. Писал чтобы… звал к себе… — Он судорожно сглотнул слюну и медленно побрел на свое место. — Сын…
— Может, и вправду, поехать? А? — не поднимая головы, тихо спросил Михлюшка. — До осени доживу, стребую документ, продам кур… И поеду… Денег подсоберу…
— Держи карман шире, — покривила тонкие губы Дарья. — Чего захотел — полсотни кур у своего мироеда оттяпать. Так он их и отдаст, этот кровопивец. Ох, дурень ты, дурень… Думаешь, он тебя при себе держит да все обещает помочь документы новые выправить от доброты душевной, от щедрости большой? Как бы не так! Ему на материке “вышка” светила… Повезло, открутился как-то. А теперь гоголем ходит перед теми, кто не знает, что он за птица. Корчит из себя заслуженного: “Мы строили, мы поднимали…” Гад!
Дарья добавила еще кое-что позаковыристей и надолго умолкла. Молчали и остальные. Тихо плескалась река в берегах, шелестел лозняк, назойливо зудели комары.
* * *
Осень пришла злая, морозная. Мела колючая поземка, хмурое, низкое небо сеяло на тайгу и городок ледяную крупу. Река утихомирила свой быстрый бег, затаилась по заводям, покрылась пока еще тонким и хрупким “салом”, из которого волны строили на отмелях ледяные города. Промывку золотоносных песков в верховье уже закончили, и теперь грязно-рыжая речная гладь в радужных мазутно-бензиновых разводах просветлела, очистилась до первозданной студеной черноты, сквозь которую, как ни странно, ясно виднелось дно, усеянное серыми окатышами и мелкой разноцветной галькой.
Был обычный субботний вечер с короткими осенними сумерками. Запах горящей живицы витал вместе с белесым дымом из печных труб над новыми добротными домами и бараками, которые сгорбатила и вогнала в землю почти по окна коварная вечная мерзлота. Михлюшка сидел за столом, грубо сколоченным из неструганных досок, в своем, “жилом”, закутке хлева и писал заявление начальнику райотдела милиции.
Остаток лета и весь сентябрь он провел в почти полной трезвости и лихорадочной подготовке к дальней дороге. Даже сумел скопить малую толику денег. Свой основной капитал, полсотни кур, обещанных ему хозяином, все это время он холил с таким рвением и прилежанием, что хозяйка диву давалась. А потому грызла его меньше обычного.
По ночам Михлюшке теперь снились приятные сны, нередко цветные, чему он немало дивился, — такое случалось с ним только в детстве. Поутру он долго лежал с закрытыми глазами, пытаясь вспомнить волнующие видения, которые посещали его ночью, но перед глазами клубился только разноцветный дым и кружили мерцающие всполохи, похожие на новогодний фейерверк.
Сегодня Михлюшка наконец продал своих кур. Покупатель нашелся солидный, оптовый, не поскупился, и теперь Михлюшка с забытым сладостным чувством то и дело прикасался рукой к карману телогрейки, где хранились завязанные в узелок деньги.
И все же тревожно было у него на душе. Дело в том, что кур он продал, когда хозяева отправились навестить знакомых. С того памятного для Михлюшки дня, когда хозяин пообещал ему за труды полсотни кур, прошло немало времени. Больше к этому разговору они не возвращались, и теперь Михлюшка, который за три года достаточно хорошо изучил изменчивый нрав своего хозяина, с трепетом ждал объяснений.
“Что ему эти деньги? — думал он, в который раз пощупав заветный узелок. — Так, копейки, а я заработал. Сено косил — раз, крышу дома перекрыл — два… — принялся загибать пальцы. — Конечно, заработал…” — И, успокоенный, снова принялся за заявление.
"…Обесчаю быть передовиком производства и строить коммунизм”, — добавил он в конце прочувствованно, вспомнив выцветший лозунг над дверью автомастерской в зоне.
“Работенка… Легче поленницу дров наколоть. — И, аккуратно свернув листок вчетверо, Михлюшка сунул его во внутренний карман ватника. — Все. Пьем чай — и…”
— Дебет-кредит сводишь?
Михлюшка от неожиданности едва не свалился со скамьи — хозяин, как всегда, появился внезапно, словно из-под земли вырос. Несмотря на преклонные годы и тяжеловесную фигуру, он ходил споро и бесшумно, как рысь в поисках добычи.
— Не… — Михлюшка поторопился встать.
— И что же ты там накалякал, раб божий Михаил? — Хозяин поднял тетрадный листок, прочитал его.
— Так… — протянул он и подошел к Михлюшке вплотную. — Паспорт, значит, понадобился. Коготочки точишь, на материк собрался… сволочь… — вдруг зашипел змеем и дохнул на Михлюшку водочным перегаром.
— Это… ну, в общем, того… — обомлел Михлюшка под тяжелым ненавидящим взглядом.
— Молчи, недоносок, пока я говорю. — Квадратное лицо хозяина с косым шрамом на правой щеке почернело. — Паспорт ему нужен… Ну как же — каждый гражданин Совдепии должен иметь “ксиву”, чтобы не перепутали его с кем другим. Но про то ладно… Твое дело. А теперь скажи мне вот что — зачем моих кур продал?
— Дык, это, сами говорили. Заплатить чтобы мне.
— За что? Кормлю, пою, одеваю, живешь у меня как у Христа за пазухой. И еще платить?
— Обещали ведь. Полсотни кур. Я и того…
— Обещал? Тебе? Ты что, меня за слабоумного держишь?! Где деньги? Ну!
— Косил я, сено. Крышу… водопровод… И это, как его… — Михлюшку трясло,
— Гони деньги, неумытая харя. — Хозяин шагнул к плите, взял топор. — Я тебя сейчас — на мелкие кусочки! — свиньям скормлю… И никто искать не будет…
“А ведь может… Ей-ей убьет, — мелькнуло в голове Михлюш-ки. — Отдам, пусть его". Но, помимо воли, вырвалось у него:
— Ды-к, это, как же… мои деньга! Заработал я. Заработал! Три года… Не дам! Нет!
Михлюшка кричал еще что-то бессвязное. Из глаз катились крупные слезы, худые руки судорожно рвали некрепкую ткань застиранной рубахи. Михлюшка бросал слова прямо в лицо хозяину, смотрел ему в глаза, пожалуй, впервые за три года, но ничего не видел. Перед ним будто сверкали разноцветные всполохи.
Переложив топор в левую руку, хозяин спокойно, как бы с ленцой, без замаха, ударил Михлюшку под ложечку.
Сломавшись в пояснице, Михлюшка беззвучно осел на пол. Хозяин запустил руку в карман телогрейки, достал узелок с деньгами, неторопливо пересчитал. Затем плеснул водой из алюминиевой кружки в лицо Михлюшке.
— Очухался? Вставай… — помог подняться. — Одевайся… — швырнул Михлюшке ватник и шапку. — И чтобы духу здесь твоего не было. Я тебя не знаю, ты меня тоже. Вякнешь кому или вернешься — пришибу. Топай, топай, — больно ткнул Михлюшке под ребра увесистым кулаком. — Вас таких много на чужое добро…
Ветер сек лицо Михлюшки сухим, колючим снегом. К ночи похолодало, разыгралась настоящая метель. Но он вовсе не чувствовал леденящего дыхания стужи, шел, как механическая кукла, — бездумно, не спеша, мелким шагом. Ему было жарко. Сердце словно раскалилось добела и гнало по жилам не кровь, а кипяток. Широко открытым ртом хватал Михлюшка стылый воздух, загоняя его внутрь, чтобы остудить грудь.
Городок будто вымер — притих, затаился, пережидая ненастье. Редкие прохожие, которые попадались навстречу, тут же растворялись, тонули в снежной круговерти, будто бестелесные призраки.
Неожиданно режущая боль сжала сердце. Нелепо взмахивая руками, как подранок перебитыми крыльями, Михлюшка закружил на месте и медленно завалился в сугроб…
Очнулся он от тихого повизгивания. Что-то теплое и влажное прикоснулось к его лицу. Михлюшка с трудом поднял будто свинцом налитые веки. Одноглазый рыжий пес-бродяга сосредоточенно вылизывал ему щеки. Михлюшка застонал, повернулся на бок, сел. Пес довольно тявкнул.
— Болит… — Михлюшка принялся растирать закоченевшие руки. — Вот, бывает… упал. А тебе спасибо, — попытался погладить пса, но руки были еще непослушными. — Выгнали меня. Куды пойду теперь? А? Денег нет. Вот осталось всего-то… — Он нащупал в ватнике мятые трешки и рубли. — Тридцать четыре с копейками. Холодно. Сейчас встану. Ты погодь, я тебя накормлю. Вот только время-то позднее. Куды теперь… Мороз, поди, за двадцать… Может, к Дарье? А что — примет. Больше некуда… Мне бы ночь перебиться. И сердце… С чего бы?
Михлюшка долго искал люк колодца теплотрассы, где ютились Дарья с Башкой. Поверх чугунной крышки намело сугроб, и он минут десять рылся в снегу, пока добрался до нее.
— Эй! — постучал кулаком.
В ответ тишина. Тогда Михлюшка стал на люк обеими ногами и затопал.
— Кто там? Какого черта? — наконец послышался голос Башки, сиплый спросонья и недовольный.
— Это я, Мишка! Пусти, Борис Олимпиевич, замерзаю.
— Иди… к бениной маме! — выругался Башка; в глубине колодца что-то звякнуло. — Ах ты, господи! — вскричал он, словно его укусила оса. — Разбилась… Почти полная была… Вот беда, так беда…
— Открой, Борис Олимпиевич. Помру я, холодно.
— Уйди, зараза! Это из-за тебя все! Уйди по-хорошему, харю раскровяню!
— Дарья, а Дарья, ты меня слышишь? — Михлюшка понял, что Башка был сильно пьян, ноги его не держали, и поднять тяжелую крышку он был просто не в состоянии.
Дарья не отзывалась. То ли ее не было, то ли спала мертвецким пьяным сном. Михлюшка звал ее, пока не охрип. Но из колодца слышалась только ругань Башки. Тогда он в отчаянии попытался сковырнуть крышку совершенно закоченевшими руками, но мороз и теплый воздух изнутри припаяли тяжелый чугунный диск к металлической горловине люка намертво.
— Без лома… не получится. Никак… — Припал к крышке грудью, заплакал: — Башка, разбуди Дарью. Пустите, Христа ради. Замерзну. Да пустите же, вы! — ударил кулаком о толстый рифленый металл.
— Пошел к свиньям собачьим! Гостиницу нашел. Без тебя тошно… — И Башка снова запричитал над разбитой бутылкой.
— Ну что ты скажешь… — Михлюшка тяжело поднялся, стряхнул снег с ватника. — Совсем худо… Руки закоченели. Снегом надо… — принялся тереть негнущиеся пальцы. — В какой-нибудь подъезд пойду. Отогреюсь чуток. А там… это… видно будет…
Ржавая, невесть когда крашенная батарея отопления в подъезде трехэтажного дома сочилась горячими каплями. Сырой пар клубился над лестничным маршем, застывая на бетоне снежными сталактитами самых причудливых форм. Михлюшка, отогревая руки, присел на корточки. В голове шумело, сердце билось вяло, неровно, отдавая в руку тупой пульсирующей болью.
“Куды пойти? — тоскливо размышлял Михлюшка, чувствуя, что его начинает клонить в сон. — На чердак бани можно, там опилки насыпаны и трубы теплые. Ды-к, залезу-то как? Лестницу кто-то умыкнул… Худо… А может, к ним?” — оживился, вспомнив старика и толстяка.
Приятели в конце августа присмотрели на городской окраине брошенную развалюху, где и расположились на зиму.
“Уж они-то не откажут… — думал с надеждой Михлюшка, покидая отогревший его подъезд. — Ребята хорошие…”
Непогода разыгралась не на шутку. Небо будто прохудилось, и сквозь невидимые во тьме дыры обрушивались на землю тяжелые снежные заряды. Михлюшка, которому ветер дул в спину, семенил бодро, спешил: только теперь он почувствовал, как здорово проголодался.
На взгорке ему вдруг почудилось, что земля вздыбилась, ушла из-под ног. Он упал, затем сгоряча встал на четвереньки и пополз вперед, оставляя глубокую борозду в снегу. И только когда в груди полыхнуло пламя и сердце рванулось наружу так, что, казалось, затрещали ребра, Михлюшка понял — на ноги ему не подняться. Он покорился нестерпимой боли и лег на правый бок, подтянув колени к животу. Совсем рядом светилось крохотное оконце невзрачной хибарки, которая приютила старика с толстяком. Меркнущими глазами Михлюшка вглядывался в желтое пятнышко окна — и улыбался. Оттуда, из трепещущей жаркой глубины, робко ступил в метельную темень босоногий мальчик с круглой, как одуванчик, русой головкой. Он недоверчиво, исподлобья смотрел на Михлюшку.
— Сынок! Вот я и дома. Приехал… Погодь, сейчас вста…
* * *
— Н-намело… т-туды ее!.. — Толстяк пытался застегнуть ватник, который был явно маловат для его брюха.
Он стоял возле своего жилища и недовольно щурился от яркого солнца. Рядом кряхтел старик, расчищая дорожку к поленнице.
— Т-ты глянь! — потянул его за рукав толстяк. — Нет, ты посмотри! Опять заявился. Вот я т-тебя!
Старик разогнулся с хрустом и приставил ладонь к глазам. Неподалеку от них, возле забора, рылся в сугробе одноглазый пес. В ответ па окрик толстяка он только злобно заурчал.
— П-поганец… — Толстяк забрал из рук старика лопату и решительно двинулся к одноглазому бродяге. — Ей-ей, пришибу…
Причина такого недружелюбного отношения к псу у толстяка была веская — два дня назад тот стащил копченые бараньи ребра, которые толстяку всучили в качестве платы за разгрузку фургона с продуктами.
Пес нехотя отступил, скаля зубы и рыча.
— Иди… иди сюда! — вдруг всполошенно позвал своего приятеля толстяк: он наконец увидел, что так усердно выкапывал из-под снега пее.
— Михлюшка?! — старик отшатнулся в испуге.
Толстяк вытащил скрюченное тело Михлюшки из сугроба.
— Амба… — угрюмо сказал он, глядя куда-то в сторону. — Преставился…
— 3-закрой, з-закрой ему лицо! — взмолился старик.
— П-постарался, сын блудливой суки… Шустрый, как электровеник… П-пошел вон, обжора! — Толстяк со зла швырнул в пса лопатой. — Погрыз… — Он прикрыл обезображенное лицо Михлюшки его же шарфом. — П-помоги…
— Куда его?
— Бери за ноги! Куда… Ну не в хлев же. У нас полежит, пока не заберут в морг…
Тело Михлюшки свободно поместилось на ящиках из-под аммонита, в которых хранился немудреный скарб приятелей.
— П-пошли в милицию, — решительно направился к двери толстяк. — Заявим…
— Э! — Старик обшаривал карманы покойника. — Шмотри, во! — расплылся он в щербатой улыбке, показывая толстяку найденные деньги.
— Везучий ты… — Толстяк был радостно изумлен. — Ну, шельмец… — жадно схватил скомканные бумажки и принялся считать.
— Идем! — Старик напялил шапку. — Попервах в милицию, а потом…
— Балда! — негодующе посмотрел на него толстяк. — Ему, кивнул на Михлюшку, — не к спеху. — Выглянул в окошко. — Время-то в самый раз… П-помянем…
Приятели ушли, подперев дверь толстым колом. Одноглазый пес, осторожно ступая по их следам, подошел к хибаре. Долго, с вожделением принюхивался он к струе теплого воздуха, которая пробивалась сквозь щель над порогом, потом уселся на задние лапы, поднял морду вверх и тихо, с подвыванием заскулил.