Глава XI
28 сентября — 6 ноября 1796 года
Газета — тетрадка, маленькая, плотная, 11 листов, 22 страницы. Под двуглавым орлом заголовок «Санкт-Петербургские ведомости № 78. Пятница сентября 26 дня 1796 года». Во вторник сентября 30-го дня вышел номер 79-й. Наше, 28 сентября, стало быть, — воскресенье: газета не выходила. Но как раз ко вторнику поспели известия, что «28-го утром в столице в полдень было +9, вечером +6, ветер юго-западный, встречный, облачное небо, сильный дождь, гром и молния».
Запомним редчайшую в столь позднее время грозу (по новому стилю ведь 9 октября!), она еще появится в нашем рассказе.
Гроза, непогода «над омраченным Петроградом»… Разумеется, без труда узнаем, что в тот день солнце поднялось в северной столице без пяти минут семь, а зашло в 5 часов 15 минут. И ту же позднюю осень заметим вдруг в объявлении о том, что «на Мойке супротив Новой Голландии, под № 576 дома, продаются поздние и ранние гиаценты» (именно так — гиаценты); а на Выборгской — «прованс-розаны, букет-розаны и в придачу к ним божье дерево».
Но Петербургу некогда заниматься обозрением восходов, «гиацентов» и «букет-розанов». В ту осень несколько сот рабочих роют землю и жгут костры, начиная стройку лет на семь: Военно-медицинскую академию, Публичную библиотеку Город — молодой, меньше века, жителей в четыре-пять раз меньше, чем в Лондоне, Париже, и они еще не совсем привыкли к памятнику основателя города. Впрочем, майор Массон, француз на русской службе, недоволен утесом-пьедесталом, ибо из-за него «царь, который бы должен созерцать свою империю еще более обширной, чем он замышлял, едва может увидеть первые этажи соседних домов».
Однако Николай Карамзин, готовящий в это время к печати «Письма русского путешественника», думает совсем иначе: «При сем случае скажу, что мысль поставить статую Петра Великого на диком камне есть для меня прекрасная, несравненная мысль, ибо сей камень служит разительным образом того состояния России, в котором она была до времени своего преобразования».
Правда, в той же книге с похвалой рассказывается и о совсем другом монументе: «В жестокую зиму 1788 года французский народ, благодарный королю, пожертвовавшему дрова для них, воздвиг против его окон снежный обелиск с надписью:
Мы делаем царю и другу своему
Лишь снежный монумент, милее он ему,
Чем мрамор драгоценный,
Из дальних стран за счет убогих привезенный».
Снежный монумент растаял весной 1789 года. Король лишился головы зимою 93-го. В связи с такими обстоятельствами соперничество столиц на Неве и Сене не решается сопоставлением числа монументов…
Население Петербурга имеет некоторую особенность, кажется, отсутствующую в других европейских столицах: в городе всего тридцать два процента женщин, и мальчик, родившийся 28 сентября, еще увеличивает мужские две трети. Эту диспропорцию плохо объясняет утверждение уже упомянутого майора Массона, будто прекрасный пол в России заменяет и вытесняет представителей сильного, следуя примеру правящей императрицы. Куда лучше представляют мужские занятия странички «Ведомостей». Просвещение, наука, промышленность…
— Императорский фарфоровый завод ищет желающих взять на себя поставку дров для обжига глазурованного фарфору…
— Продается 22 000 пудов железа.
— Средство для истребления моли и клопов, коего польза довольно испытана и доказана и которое особливый успех иметь может, когда оное согрето в теплой воде.
— Продается порозжее, сквозное место (т. е. предлагается заплатить деньги за пустоту, которую можно и должно заполнить).
— Желающие купить 17 лет девку, знающую мыть, гладить белье, готовить кушанье и которая в состоянии исправлять всякую черную работу, благоволят для сего пожаловать на Охтинские пороховые заводы к священнику…
Кто не помнит такие объявления из школьных учебников и хрестоматий (раздел «Кризис феодально-крепостнической системы»). Только в учебниках эти строчки не обыкновенные (людей продают!), а в газете самые обычные, меж другими делами: «купить девку» — вроде бы явная допотопная дикость, но купить предлагают на пороховых заводах (технический прогресс), и справку даст священник (дух милосердия).
Все обыкновенно. Видимо, объявления печатались в порядке поступления, и поэтому разные сюжеты вперемежку:
— Продается дом на Большой Литейной улице.
— На бирже в амбаре под № 225 продается до ста ружейных лож орехового дерева.
— В половине сего месяца <сентября> пропала маленькая гладинькая кофейного цвету собачка сучка, у которой на груди белое пятно. Если кто, ее поймав, принесет на Большую Миллионную фельдшеру Савве Васильеву, тому будет учинена знатная награда…
(Видно, любит фельдшер Васильев «гладинькую собачку», потому что вряд ли располагает знатным капиталом.)
— Продается парикмахер, разумеющий чесать женские и мужские волосы, 33 лет, с женой и малолетним сыном…
— Грандиссон, 7 томов за 6 рублей; «Хромой бес» и «Пиесы славного лондонца Гуильелма Шакспира» (так!) 2 тома за рубль; в двадцати частях за 20 рублей «Тысяча и одна ночь», в каждой части «50 ночей», «ночь за две копейки» (шутка из одного книжного обозрения). Наконец, «Примеры матерям, или Приключения маркизы де Безир», перевод Анны Семеновны Муравьевой (урожденной Черноевич), жены Ивана Матвеевича и матери нескольких еще совсем маленьких Муравьевых-Апостолов.
— Господин генерал-фельдмаршал и многих орденов кавалер граф Александр Васильевич Суворов-Рымникский, находясь в Тульчине на Украине, лег накануне, как обычно, в 6 часов вечера, встал в два ночи, сел за обед в восемь утра. Когда попытался взять лишний кусок, адъютант помешал.
— По чьему приказанию?
— По приказу его сиятельства господина генерал-фельдмаршала графа Суворова-Рымникского.
— Слушаюсь…
С ночи голова работает лучше, диктуются приказы, письма, и, если даже на бумагу попадают опасные выпады против второго человека в стране графа Платона Александровича, можно вообразить, что произносится вслух! Один из корреспондентов замечает фельдмаршалу, что Зубов все-таки вежлив. Отвечено: «Граф Платон Зубов сам принимает, отправляет моих курьеров, знак его правительства перед всеми, для моей зависимости. А вежлив бывает и палач».
Суворов не зря ворчит. Дело идет о серьезных вещах. О близком столкновении с тем двадцатисемилетним французским генералом (двумя годами моложе Зубова), кто пока еще один из многих, но уже «далеко шагает мальчик»; и граф Александр Васильевич беспокоится, а граф Платон Александрович не беспокоится совсем…
Камер-фурьерский журнал, постоянный дневник придворных происшествий, обычно приглажен, отполирован!
«28 сентября, в воскресенье по утру, по отправлению в покоях Ее величества духовником воскресной заутрени и по собрании ко двору знатных обоего пола персон, дворянства, господ чужестранных министров и по прибытии в аппартаменты Ее величества их императорских высочеств государей великих князей и их супруг, государынь великих княгинь и государынь великих княжен Александры Павловны, Марии Павловны и Елены Павловны, перед полуднем, в половине двенадцатого часа, Ее императорское величество обще с их императорскими высочествами в провожании знатных придворных обоего пола персон и генералитета через столовую комнату изволили выход иметь в придворную большую церковь, после чего приглашенные персоны принесли поздравления Ее величеству со днем воскресным, за что были пожалованы к руке».
Затем следует описание обеденного стола ее императорского величества «в столовой комнате на 34 куверта».
Наследника, сорокадвухлетнего Павла Петровича, нет, как не было восемь дней назад на торжествах по случаю дня его рождения и как не будет через шестнадцать дней — в день рождения его супруги Марии Федоровны, хотя «с вечера и за полночь обе крепости и весь город освещены были огнем и при питии за здоровье Его (Ее) Высочества с адмиралтейской крепости выпалено из 31 пушки».
Павел давно замкнулся в своей Гатчине.
Вечером того дня, мы помним по газете, была странная для того времени года поздняя гроза.
ГРОЗА
Гроза, можно сказать, историческая. Всего две недели назад скандально сорвалась уже решенная, как казалось, свадьба любимой внучки императрицы Екатерины II со шведским королем Густавом IV. В последнюю минуту король заупрямился, и 16 338 рублей 26 1/4 копейки, ассигнованных на праздник, пропали зря, а Екатерина рассердилась так, как прежде не сердилась, и знаменитая складка у основания носа (которую портретистам предписывалось не замечать) придавала лицу особенно зловещий вид.
Для шестидесятисемилетней царицы такой гнев — тяжкая болезнь. Следует легкий, быстро миновавший удар — паралич, зловещее предвестие. Екатерина не понимает, насколько зловещее, — еще советуется с одним из придворных о грядущих празднествах в честь нового, XIX века. Но все же решает, наконец, распорядиться наследством. Проходит несколько дней, «здешние праздники шумные исчезли, как дым, — жалуется Державин другу — поэту Дмитриеву. — Все громы поэтов погребены под спудом, для того я и мою безделицу не выпускаю» («Победа красоты» — подарок жениху и невесте).
За двенадцать дней до грозы, 16 сентября, любимый внук Александр Павлович вызван для беседы с бабушкой. По всей вероятности, ему была сообщена окончательная воля — чтобы после Екатерины II воцарился Александр I, минуя Павла.
Что же внук?
Он не хочет, ему противен двор, ему кажутся позорными недавние разделы Польши. И хотя не говорит об этом громко, но от определенного круга людей не таится, близкому другу пишет:
«Придворная жизнь не для меня создана… Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, Зубов, Пассек, Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев и множество других, которых не стоит даже называть… Одним словом, мой любезный друг, я сознаю, что не рожден для того сана, который ношу теперь, и еще менее для предназначенного мне в будущем, от которого я дал себе клятву отказаться тем или другим способом».
Строки эти писаны 10 мая, но что же он ответит бабушке в сентябре?
Во-первых, ее нельзя теперь волновать; во-вторых, опасно открывать свои мысли; в-третьих, известное впоследствии двоедушие Александра-царя, конечно, свойственно и Александру-принцу.
«Ваше императорское величество! — напишет он 24 сентября. — Я никогда не буду в состоянии достаточно выразить свою благодарность за то доверие, которым Ваше величество соблаговолили почтить меня, и за ту доброту, с которой изволили дать собственноручное пояснение к остальным бумагам… Я вполне чувствую все значение оказанной милости… Эти бумаги с полной очевидностью подтверждают все соображения, которые Вашему величеству благоугодно было недавно сообщить мне и которые, если мне позволено будет высказать это, как нельзя более справедливы».
Однако бабушка не знает, что ее внук рассказал многое — может быть, и все — своему отцу, Павлу. Возможно, по желанию Павла в тайну был посвящен и полковник Аракчеев (не отсюда ли будущая дружба с ним Александра I?).
Накануне отправки почтительного послания бабушке Александр пишет Аракчееву, называя Павла «Его величество», хотя последний — только «высочество»; называет не один раз, а дважды; ошибка невозможна, тем более что и Аракчеев в эти дни обратился к своему покровителю точно так же. Вероятно, полагает историк Шильдер, Александр принес отцу присягу на верность, и, если бы даже Екатерина отдала ему престол, он не намерен его брать…
Меж тем многознающий царедворец Федор Ростопчин месяц спустя сообщает Александру Воронцову о состоянии императрицы: «Здоровье плохо. Уже больше не ходят. Не могут оправиться от впечатлений грозы, которая произошла в последних числах сентября. Явление странное и небывалое в наших краях, имевшее место в год смерти императрицы Елизаветы».
Это была гроза 28 сентября 1796 года. Ничего подобного в других сентябрьских и октябрьских газетах не обнаруживается.
Екатерина все не может прийти в себя после потрясения, больше обычного пуглива, как всегда во время болезни, пьет чай вместо любимого мокко и торопится, торопится, видно предчувствуя, что торопиться надо.
Все распоряжения о новом наследнике пока глубочайшая тайна, но скоро должны выйти наружу. Царица намерена дать манифест об Александре вместо Павла — то ли к Екатеринину дню, 24 ноября, то ли к Новому году.
6 НОЯБРЯ
Через сорок дней после той грозы, утром 6 ноября, — апоплексический удар у шестидесятисемилетней императрицы. В эти часы в столице канцлер Безбородко, фаворит Зубов, внуки Александр и Константин; Павел ничего не знает в своей Гатчине.
Что делать? Ни дворянство, ни армия, ни народ не подозревают о тайном завещании царицы… тридцать четыре года во всех церквах пели здравие государыне Екатерине Алексеевне и наследнику Павлу Петровичу… К тому же внук Александр желает своего места, а не отцовского.
И уж придворные несутся сломя голову в Гатчину, чтобы первыми сообщить новому царю, что он — новый царь: угрюмому, подозрительному сорокадвухлетнему Павлу, тому, кто много лет назад мечтал вместе с друзьями о возвышенной любви, а вместе с учителем Паниным и Денисом Фонвизиным — о даровании свободы собственному народу…
Трон свободен.
А через некоторое время распространится любопытная, неведомо кем, впрочем знающим человеком, сочиненная рукопись — «Разговор в царстве мертвых».
В царстве мертвых Екатерина II распекает канцлера Безбородку: «Тебе поручены были тайны кабинета, тобой по смерти моей должен был привесться важный план нашего Положения, которым определено было: при случае скорой моей кончины возвесть на императорский российский престол внука моего Александра. Сей Акт подписан был мною и участниками нашей тайны. Ты изменник моей доверенности и, не обнародовав его после моей смерти, променял общее и собственное свое благо на пустое титло князя».
Безбородко признает вину: «Павел, находясь в своей Гатчине, еще не прибыл, я собрал Совет. Прочел Акт о возведении на престол внука твоего: те, которые о сем знали, состояли в молчании, а кто впервой о сем услышал, отозвались невозможностью к исполнениям оного; первый подписавшийся за тобой к оному, митрополит Гавриил подал глас в пользу Павла. Прочие ему последовали: народ, любящий всегда перемену, не постигал ее последствий, узнав о кончине вашей, кричал по улицам, провозглашая Павла императором. Войски твердили тож, и я в молчании вышел из Совета, болезнуя сердцем о невозможности помочь оному; до приезда Павла написал уверение к народу… Что мог один я предпринять? Народ в жизнь вашу о сем завещании известен не был.
В один час переменить миллионы умов есть дело, свойственное одним только богам».
Если бы мы не знали точно, что сочинение под названием «Разговор в царстве мертвых» (где причудливо сплелись правда и вымысел) распространилось уже в первые годы XIX века, непременно решили бы, что речь идет и о 1825 годе. В самом деле: тайное завещание, передающее престол младшему вместо старшего (в 1796-м — Александру вместо Павла, в 1825-м — Николаю вместо Константина). В обоих случаях цари, видимо, собирались открыто объявить нового наследника народу, но не успели: секрет известен избранному кругу приближенных и удостоверен митрополитом (в 1796-м — Гавриил, в 1825-м — Филарет); внезапная смерть завещателя, тайный совет (в 1825-м собранный по всем правилам, в 1796-м, очевидно, на скорую руку, может быть, на несколько минут); решение о невозможности переменить наследника ввиду настроения войск, народа, после чего царем объявляется Павел — в 1796-м и Константин — в 1825-м.
Разница в том, что в 1825-м престола не пожелал старший, а в 1796-м — младший.
Александр в те дни, наверное, не раз благодарил судьбу за то, что бабушкин манифест не был обнародован: отец был бы унижен, Александру, возможно, пришлось бы публично отрекаться, могли бы произойти смута, мятеж…
Позже Александр, правда, начнет размышлять, что, если бы послушался бабушку, не было бы несуразного павловского царствования. Но какой жребий лучше?
«Ах, монсеньор, какой момент для вас!» — восклицает в ночь с 6 на 7 ноября 1796 года тот самый Федор Ростопчин, который сделал запись о грозе 28 сентября. На это Павел, пожав крепко руку своего сподвижника, отвечал: «Подождите, мой друг, подождите…»
ПОТАЕННЫЕ БУМАГИ
С 6 ноября 1796 года на престоле правнук Петра I; прозябавший более трети столетия великий князь отныне именуется титулом из 51-го географического названия: «Мы, Павел Первый, Император и Самодержец Всероссийский: Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский, Царь Херсонеса-Таврического, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский и Подольский, Князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Самогицкий, Корельский, Творский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарских и иных; Государь и Великий Князь Нова-города Низовския земли, Черниговский, Разанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белоозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Вишерский, Мстиславский и всея северные страны повелитель и государь, Иверския земли, Карталинских и Грузинских Царей и Кабардинския земли, Черкесских и Горских Князей и иных Наследный Государь и Обладатель; Наследник Норвежский, Герцог Шлезвиг-Голштинский, Стормарнский, Дитмарсенский и Ольденбургский, Государь Еверский и Великий Магистр Державного Ордена Святого Иоанна Иерусалимского и прочая, и прочая, и прочая».
Многие свидетели, описывая восшествие Павла на престол, пользуются словами, пригодными к описанию захвата, переворота, революции.
«Дворец взят штурмом иностранным войском», — острит очевидец-француз.
«Тотчас, — вспомнит поэт и министр Державин, — все приняло иной вид, зашумели шарфы, ботфорты, тесаки и, будто по завоеванию города, ворвались в покои везде военные люди с великим шумом».
Вот за что достается ловкому Безбородке в «царстве мертвых».
Вот за что, вероятно, он вскоре получит от Павла титул князя плюс тридцать тысяч десятин земли и шесть тысяч крепостных душ…
Однако нам так интересно, что было в той самой потаенной шкатулке императрицы! И мы сквозь плотный заговор молчания попробуем все же заглянуть «через плечи» тех, кто вечером и ночью 6 ноября, а также в следующие несколько суток нервно просматривают сверхсекретные бумаги Екатерины.
Кто же они, читатели?
Разумеется, Павел, Безбородко; сверх того, точно известно, — новый наследник Александр, которого отец привлекает к деликатному обыску в бабушкином кабинете; наконец, все тот же, уже не раз мелькавший в этой главе, Ростопчин, которого в будущем ожидают важнейшие чины и должности при Павле, затем опала, деревенские будни и снова взлет в 1812-м, когда имя генерал-губернатора Москвы Ростопчина будет связано со знаменитыми «афишками», обращенными к народу, с пожаром оставленной Москвы, наконец, со зверской расправой над несчастным Верещагиным, описанной на страницах романа «Война и мир».
Перед смертью старый граф-острослов Ростопчин еще оставит потомкам свою последнюю шутку (которую сохранит в стихах H. A. Некрасов): о том, что во Франции ему, Ростопчину, революция понятна — там сапожники пожелали стать князьями; российское же 14 декабря 1825 года восстание совсем непонятно: как видно, «князья захотели стать сапожниками».
Декабристов никогда не поймет граф Ростопчин, но молодой офицер Ростопчин зато отлично разберется в том, что происходит во дворце первой ночью павловского царствования.
Таковы действующие лица.
Что же в шкатулке?
Где она теперь?
Насчет самого ящичка, тогдашнего «сейфа», — ручаться не можем; зато содержимое — либо обращено тогда же в пепел, либо — понятно, где находится: в Государственном архиве Российской империи.
И мы опять — в Центральном государственном архиве древних актов; опять разворачиваем «дело № 25»: секретные бумаги императрицы Екатерины II, о которых уже шла речь в четвертой главе нашей книги («6 июля 1762 года»). Сейчас, однако, мы прежде всего ищем здесь хоть какой-нибудь след главного завещания, которое Павла лишало престола. Есть сведения, что Александр и Безбородко нашли завещание и тут же сожгли его; впрочем, не эту ли бумагу Павел I велел распечатать и по прочтении сжечь тому, кто будет царствовать ровно через сто лет после его кончины (известно, что Николай II в 1901 году исполнил желание прапрадеда: что-то распечатал и что-то уничтожил).
Итак, завещание погибло либо в 1796-м, либо в 1901-м.
Но, как это ни странно, часть завещания отыскивается!
Маленький полулист, исписанный почерком Екатерины II и впервые напечатанный только в 1907 году!
Подробно расписав, где и как ее хоронить, царица просит «носить траур полгода, а не более, а что меньше того, то луче».
«Вивлиофику мою со всеми манускриптами и что с моих бумаг найдется моею рукою писано, отдаю внуку моему любезному Александру Павловичу, также разные мои камения и благословляю его умом и сердцем.
Копии с сего для лучаго исполнения положатся и положены в таком верном месте, что чрез долго или коротко нанесет стыд и посрамление неисполнителям сей моей воли.
Мое намерение есть возвести Константина на престол Греческой Восточной империи.
Для блага империи Российской и Греческой советую отдалить от дел и советов оных империй принцев Виртенберхских и с ними знаться как возможно менее, равномерно отдалить от советов обоих пола немцев».
Легко заметить, что Павел и его жена в документе даже не упомянуты. Выпады против принцев Вюртембергских и «обоих пола немцев» явно метят во вторую жену Павла Марию Федоровну, которая была родом именно из Вюртемберга.
Особый тон и высочайшее благословение при упоминании Александра и рядом мысль о Константине на греческом престоле — все это еще наводит на мысль, что «странное завещание» несет на себе «тень» главного документа: этот полулист относился, возможно даже составлял часть тайного завещания царицы, где власть передавалась Александру. Что еще в той шкатулке?
Да те самые записочки Петра III, молившего победительницу-жену о пощаде; а также пьяные, «нечистые» записочки рукою Алексея Орлова — о том, что «урод наш очень занемог… как бы сегодня иль ночью не умер».
И тут самое время вернуться к загадке, объявленной, но не разрешенной в четвертой главе этой книги.
Мы ведь там приводили текст той записочки Орлова, которой в «деле № 25» нет, и говорили, что знаем точно, с какого дня ее нет: с 11 ноября 1796 года.
Ростопчин, все тот же наш новый знакомец Ростопчин!..
В его бумагах много-много лет спустя историки отыскали нечто вроде дневника секретных событий, происходивших в ноябрьские дни 1796 года:
«В первый самый день найдено письмо графа Алексея Орлова и принесено к императору Павлу: по прочтении им возвращено графу Безбородке; я имел его с 1/4 часа в руках; почерк известный мне графа Орлова; бумаги лист серый и нечистый, а слог означает положение души сего злодея и ясно доказывает, что убийцы опасались гнева государыни, и сем изобличает клевету, падшую на жизнь и память сей великой царицы. На другой день граф Безбородко сказал мне, что император Павел потребовал от него вторично письмо графа Орлова и, прочитав, в присутствии его, бросил в камин и сим истребил памятник невинности великой Екатерины, о чем и сам чрезмерно после соболезновал».
Павел так ненавидит покойную мать, что «истребляет» доказательство ее невиновности в убийстве мужа, Петра III… Впрочем, повторим, — кто же поручится, что записочка Орлова не создана задним числом? Что на самом деле царица намекнула любимцам, как хорошо было бы избавиться от урода! Тайна, кровавая тайна.
И новый царь сжигает документ, истребляет…
Процитируем его снова!
«Матушка милосердая Государыня! Как мне изъяснить, описать, что случилось… Мы были пьяны и он тоже, он заспорил за столом с князь Федором, не успели мы разнять, а его уж и не стало… Помилуй меня хоть для брата…»
Разгадка этого несгораемого письма, надо полагать, уже ясна нашим читателям: Ростопчин «имел его с 1/4 часа в руках»; имел — и скопировал.
Так своевольничали, не желали повиноваться даже гневливому царю секретные исторические рукописи.
Завещание царицы сожжено — но мы кое-что в нем прочитываем.
Из переписки о гибели Петра III изъят главный документ — но мы его хорошо знаем…
Павлу и его помощникам оставалось еще решить судьбу самой обширной из потаенных рукописей: того сочинения, которое во много раз больше, чем все другие предметы особой шкатулки, вместе взятые.
МЕМУАРЫ ЕКАТЕРИНЫ II
Сегодня, спустя двести лет, огромная французская рукопись воспоминаний хранится в архиве вместе с конвертом — «Его императорскому высочеству великому князю Павлу Петровичу, моему любезнейшему сыну».
Павел, надо думать, испытал разнообразные чувства, прочитав «Записки» нелюбезнейшей матушки…
Речь там шла вроде бы о стародавних временах, о Елизавете Петровне: позапозапрошлом царствовании; текст резко обрывается на 1759 годе (когда самому Павлу исполнилось лишь пять лет). Однако с первых страниц начинается откровенное, живое, довольно талантливое описание двора, дворца, тогдашней борьбы за власть… И каковы притом размышления о судьбе: «Счастье не так слепо, как его себе представляют. Часто оно бывает следствием длинного ряда мер, верных и точных, не замеченных толпою и предшествующих событию. А в особенности счастье отдельных личностей бывает следствием их качеств, характера и личного поведения… Вот два разительных примера — Екатерина II и Петр III». До переворота 1762-го и царствования самой Екатерины рассказ не доходит, но он как бы пропитан идеей борьбы за престол, духом самооправдания.
Екатерине было в чем оправдываться, что обосновывать, от чего защищаться. По «Запискам» ясно видно стремление преодолеть двойственность, которая присутствовала почти во всех явлениях ее тридцатичетырехлетнего царствования. Была громадная самодержавная власть — и были значительные уступки дворянству (в том числе — 800 тысяч розданных крепостных).
Было сознание своих прав на престол — и понимание их относительности.
Было всесилие обладательницы громадной империи — и страх перед новыми переворотами (отчего Екатерина не решилась выйти замуж за Григория Орлова и расправиться с Паниными, которые мечтали поскорее увидеть на троне Павла).
Была победа над Пугачевым — и призрак Петра III, воскрешенный самозванцем.
Была ненависть к французской революции 1789 года, свергнувшей «законного монарха», — и была собственная дворцовая революция 1762 года, свергнувшая другого «законного монарха».
На эту сложную, лицемерную двойственность екатерининского царствования и обратит позже внимание Пушкин: «Екатерина уничтожила звание (справедливее — название) рабства, а раздарила около миллиона государственных крестьян (т. е. свободных хлебопашцев) и закрепостила вольную Малороссию и польские провинции. Екатерина уничтожила пытку, — а тайная канцелярия процветала под ее патриархальным правлением; Екатерина любила просвещение, — а Новиков, распространивший первые лучи его, перешел из рук Шешковского в темницу, где и находился до самой ее смерти. Радищев был сослан в Сибирь…»
Объяснить, оправдать, растворить темную тайную историю в блеске явной, соединить самовластие с просвещением — для всего этого Екатерина делала немало, много говорила, писала и печатала. Для этого создавались и несколько раз переделывались «Записки».
Любопытно, что чем дальше, тем меньше Екатерина II предпочитает вспоминать о своем детстве, т. е. о своем немецком происхождении; и чем дальше от времени, когда произошло событие, тем больше литературных подробностей. Если в раннем наброске Екатерина II пишет, что в три с половиной года, «говорят, я читала по-французски. Я не помню», то позже, уже без всяких оговорок, утверждается, что «могла говорить и читать в три года». Еще в 1791 году Екатерина признавала, что, когда ее супруг дерзко просверлил дырки в двери, ведущей в комнату Елизаветы Петровны, она тоже «один раз посмотрела». В 1794 году, однако, Екатерина вспомнила, что не подглядывала вообще.
Откровенные и притом лицемерные рассказы, рассуждения царицы о тайной политической истории страны — одно это делало ее мемуары в высшей степени секретным документом. Но мало того: Павел I нашел в «Записках» признание, будто его настоящий отец — не Петр III, а один из возлюбленных Екатерины (князь Сергей Салтыков)… Вдобавок сообщалось, что новорожденного немедленно унесли от матери и что Екатерина чуть не погибла, лишенная всякого ухода, — ее совершенно забыли, пока, наконец, не появилась царствовавшая тогда императрица Елизавета с ребенком в руках (которого, впрочем, матери так и не дали). Тогда же начались разговоры, будто Екатерина вообще родила 20 сентября 1754 года мертвого ребенка, но наследник государству был столь необходим, что в течение нескольких часов нашли и отобрали новорожденного у одной крестьянки, а семью этого крестьянина вместе со всеми соседями сослали в Сибирь…
Если правда, что сын Екатерины родился от Салтыкова либо в крестьянской семье, — значит, Павел не правнук Петра Великого и его права на престол не больше, чем у его матери!
Павел не верил, не хотел этому верить… Виднейший специалист по XVIII веку Я. Л. Барсков (один из редакторов сочинений Екатерины II, вышедших в начале XX века) считал, однако, что Павел все-таки был сыном Петра III (вспомним их внешнее сходство!); Екатерине же, свергнувшей мужа, это обстоятельство так не нравилось, она так хотела уменьшить роль Петра III и роль Павла в истории императорской фамилии, что могла и нарочно наговоришь на себя; могла при помощи одних «безнравственных картин» (роман с Сергеем Салтыковым) затенить другие, куда более жуткие (расправа с Петром III).
Один из историков мрачно заметил, что «династия Романовых — государственная тайна для самой себя».
Вспомним, что по сведениям, собранным Пушкиным, сорокадвухлетний преемник Екатерины допускал, будто его отец, Петр III, все-таки жив и в 1796-м!
Пусть и не в «образе Пугачева», но, может быть, где-то скрывается…
1796–1858
Итак, 6–7 ноября 1796 года началась вторая жизнь потаенных «Записок» царицы: их запечатывают особой печатью, подлежащей вскрытию только по прямому распоряжению самого царя… Отныне не увидит их никто и не прочитает. Но — человек слаб, даже если он в короне. Характер Павла отличался резкими, неожиданными колебаниями, приводившими часто к прямо противоположным поступкам: вслед за великим гневом следовала щедрая доброта; предельная подозрительность — и полная доверчивость. Сорокадвухлетний самодержец изредка уступал тому девятнадцатилетнему юноше, который мечтал быть достойным своей юной невесты…
Обижаемый, унижаемый при матушке, Павел сохранил особую память о тех, кто его не оставлял, дружески помогал в ту пору; одним из самых задушевных, неизменных друзей детства был князь Александр Куракин, немало за то претерпевший от покойной царицы. Как же не поделиться с другом столь уникальным, интереснейшим манускриптом, «Записками» Екатерины II, этим «трофеем», попавшим в руки новому хозяину Зимнего дворца? С Куракина берутся страшные клятвы — что он никому на свете не покажет, не расскажет; сотни страниц он должен прочесть за кратчайший срок…
Куракин быстро вернул толщенную тетрадь, благодарил Павла за доверие; «Записки» запечатаны царской печатью… Но вскоре молодой Панин (сын генерала Панина и племянник министра), затем другой аристократ — Воронцов, еще и еще особо важные персоны тихонько признаются друг другу, что познакомились с потаенными мемуарами…
Откуда же?
Все благодарят Куракина.
За те немногие дни, что рукопись гостила у князя, он разделил ее на несколько частей и велел скопировать каждую опытным писарям… Возможно, то были грамотные, даже владевшие французским крепостные. Или вольные, но «маленькие» люди, охотно принявшие княжескую мзду за свой труд и испуганно хранившие о том молчание…
Царь Павел до последней минуты верил, что мемуары Екатерины находятся в вечном заточении, а они меж тем потихоньку гуляли на свободе…
От Куракина и других вельмож копии «Записок» отправляются к таким важнейшим читателям, как Карамзин, Александр Тургенев, Пушкин…
Проходит лет сорок.
Николай I, не любивший свою бабку Екатерину и полагавший, что она «позорит род», стремился конфисковать все списки. Даже наследник Николая смог познакомиться с мемуарами прабабки лишь тогда, когда стал императором Александром II: до этого Николай запрещал своим родственникам знакомиться с «позорным документом»; член царской фамилии великая княгиня Елена Павловна могла получить копию только от Пушкина, который 8 января 1835 года записал: «Великая княгиня взяла у меня «Записки» Екатерины II и сходит от них с ума».
Увидев в списке бумаг погибшего Пушкина «мемуары императрицы», Николай I написал против них: «ко мне».
В советское время, когда отмечалось столетие со дня смерти Пушкина, юбилейная сессия Академии наук обратила внимание будущих исследователей на особую необходимость — найти «тетрадь Милорадовича» (сборник эпиграмм, составленный поэтом в кабинете петербургского генерал-губернатора, а затем бесследно исчезнувший), а также пушкинскую собственноручную (как в ту пору думали) копию «Записок» Екатерины II.
Наконец, в 1949 году, при разборе рукописей, входивших в состав библиотеки Зимнего дворца, была обнаружена копия мемуаров — два переплетенных тома, — сделанная на бумаге с водяным знаком «1830». Первые несколько строк были списаны рукой Натальи Николаевны Пушкиной; часть текста была внесена в тетрадь опять же рукою Натальи Николаевны Пушкиной, а также ее брата, очевидно помогавших Александру Сергеевичу. На форзаце обоих томов рукою Пушкина помечено: «А. Пушкин».
Сегодня они хранятся в Пушкинском доме…
Меж тем в 1837 году, когда пушкинская копия «Записок» была взята царем, полуофициальным образом было передано настойчивое пожелание Николая I, обращенное к осведомленным придворным кругам, — вернуть, сдать копии «бабушкиных воспоминаний». Большинство выполнили царскую волю — из страху или из понятий дворянской чести… В последние десятилетия николаевского правления русское образованное общество скорее слыхало о существовании мемуаров императрицы, чем было знакомо с самим документом. Герцен писал: «<Академик> Константин Арсеньев… говорил мне в 1840 году, что им получено было разрешение прочесть множество секретных бумаг о событиях, происходивших в период от смерти Петра I и до царствования Александра I. Среди этих документов ему разрешили прочесть «Записки» Екатерины II (он преподавал тогда новую историю великому князю, будущему наследнику престола)».
Тем не менее и тогда не все копии были возвращены императорской семье: так, Александр Тургенев один список вернул, а несколько других сохранил при себе…
Минули еще годы, отгремела Крымская война, окончилось царствование Николая, уходили 1850-е…
О «Записках» Екатерины в мире все еще не знают, — но они живут, угрожают…
1858
«Спешим известить наших читателей, что П. Трюбнер издает в октябре месяце на французском языке Мемуары Екатерины II, написанные ею самой (1744–1758).
Записки эти давно известны в России по слухам и, хранившиеся под спудом, печатаются в первый раз. Мы взяли меры, чтобы они тотчас были переведены на русский язык.
Нужно ли говорить о важности, о необычайном интересе «Записок» той женщины, которая больше тридцати лет держала в своей руке судьбы России и занимала собою весь мир от Фридриха II и энциклопедистов до крымских ханов и кочующих киргизов».
Это объявление появилось в Лондоне в сентябре 1858 года на последней странице 23–24-го номера русской революционной газеты «Колокол», и тысячи читателей угадали «почерк» Искандера, Александра Ивановича Герцена.
В «Записках» описана молодость ее, первые годы замужества, — тут в зачатках, в распускающихся почках можно изучить ту женщину, о которой Пушкин сказал:
Насильно Зубову мила
Старушка милая жила.
Приятно, по наслышке, блудно,
Вольтеру лучший друг была,
Писала прозу, флоты жгла
И умерла, садясь на судно.
И с той поры в России мгла,
Россия бедная держава —
С Екатериною прошла
Екатерининская слава!
Примерно через неделю несколькими потаенными путями этот номер «Колокола» просочится в Россию и вскоре окажется в руках московских и харьковских студентов, петербургских профессоров, чиновников, литераторов, военных, ляжет на стол Александру II и шефу жандармов. Сообщение о мемуарах Екатерины II — точно известно — вызвало шок, испуг и недоверие властей (а вдруг обман!).
Герцен, впрочем, обладал особым умением — нервировать своих противников обещаниями приближающегося удара: сообщение о предстоящем выходе тайных «Записок» прабабушки ныне царствующего императора было повторено в следующих номерах…
Через два месяца, 15 ноября 1858 года, 28-й номер «Колокола» уже извещал о выходе «Записок» на языке подлинника — французском. Затем последовали русское, немецкое, шведское, датское, второе французское, второе немецкое издания.
«Бывают странные сближения», — писал A. C. Пушкин. Странным сближением на этот раз было то обстоятельство, что секретные мемуары императрицы сделались всеобщим достоянием ровно через сто лет после тех событий, которые в них описываются (1759–1859). И всего за несколько месяцев до того «Колокол» приглашал своих читателей к Щербатову и Радищеву Откровенные сочинения врагов Екатерины и самой царицы публикуются «по соседству».
Обнародование «Записок» Екатерины II показалось обитателям Зимнего дворца более страшным, нежели вскрытие самых фантастических злоупотреблений чиновников и помещиков: ведь в последних случаях, в конце концов, говорилось о «плохих чиновниках и помещиках», здесь же «заряд» попадал прямо в верховную власть. Прочитав мемуары императрицы, выдающийся французский историк Ж. Мишле писал Герцену: «Это с вашей стороны — настоящая заслуга и большое мужество. Династии помнят такие вещи больше, чем о какой-либо политической оппозиции». Из Петербурга помчались строжайшие приказы российским послам, консулам — скупать и уничтожать этот «совместный плод» усилий русской царицы и русского революционера… В ответ на растущий «спрос» Герцен и Огарев умножают тираж новой книжки — и царские финансы оплачивают революционную печать! В России, конечно, предприняты поиски виноватого — того, кто добыл из секретнейшего архива и обнародовал столь важный документ. Если бы нашли — загнали бы смельчака туда, куда «Макар телят не гонял…»; однако — не сумели отыскать. Разумеется, и Герцен сохранил тайну приобретения и обнародования «семейного» документа самодержавия, — пройдет много времени, прежде чем удастся узнать некоторые подробности.
Впервые об этой истории кое-что в русской печати появилось тридцать пять лет спустя (1894), в записках вдовы Герцена Натальи Алексеевны Тучковой-Огаревой: «В 1858 году приехал к Александру Ивановичу один русский, NN. Он был небольшого роста и слегка прихрамывал. Герцен много с ним беседовал. Кажется, он был уже известен своими литературными трудами… После его первого посещения Герцен сказал Огареву и мне: «Я очень рад приезду NN, он нам привез клад, только про это ни слова, пока он жив. Смотри, Огарев, — продолжал Герцен, подавая ему тетрадь, — это «Записки» императрицы Екатерины II, писанные ею по-французски; вот и тогдашняя орфография — это верная копия». Когда записки императрицы были напечатаны, NN был уже в Германии, и никто не узнал об его поездке в Лондон…
Из Германии он писал Герцену, что желал бы перевести «Записки» эти на русский язык. Герцен с радостью выслал ему один экземпляр, а через месяц перевод был напечатан…; не помню, кто перевел упомянутые «Записки» на немецкий язык и на английский; только знаю, что «Записки» Екатерины II явились сразу на четырех языках и произвели своим неожиданным появлением неслыханное впечатление по всей Европе. Издания быстро разошлись. Многие утверждали, что Герцен сам написал эти записки; другие недоумевали, как они попали в руки Герцена. Русские стремились только узнать, кто привез их из России, но это была тайна, которую, кроме NN, знали только три человека, обучившиеся молчанию при Николае».
«Люди, обучившиеся молчанию», — возможно, Герцен, Огарев и сама Тучкова-Огарева; о личности же NN в конце XIX — начале XX века только начинали догадываться. Публикуя сообщение H. A. Тучковой-Огаревой о том, что корреспондента Герцена «уже нет на свете», редакторы полного собрания сочинений Екатерины II сделали примечание (в 1907 году): «Автор „Воспоминаний“ ошибается».
Дело в том, что специалисты подозревали очень известного историка, издателя журнала «Русский Архив» Петра Ивановича Бартенева (1829–1912).
Действительно, он был маленького роста и прихрамывал; к тому же — всю жизнь занимался историей Екатерины II, его даже называли в шутку «последним фаворитом императрицы». В его печатных сочинениях то и дело проскальзывают ссылки на хорошо известные ему «Записки». В 1868 году, например, Бартенев писал: «Покойный граф Д. Н. Блудов передавал нам, что ему при разборе архивов Зимнего дворца случилось читать неизданную собственноручную тетрадь Екатерины II на французском языке… содержавшую в себе подробные ее рассказы о рождении, детстве и вообще о жизни ее до приезда в Россию». Правда, по своим довольно умеренным монархическим взглядам Бартенев вроде бы не походил на тайного, дерзкого корреспондента Герцена, рискнувшего головой, чтобы добыть и напечатать записки Екатерины. Даже через полвека, когда за «старые грехи» не могли уже серьезно наказывать, историк сердился и решительно оспаривал любой намек, будто именно он доставил рукопись в Лондон…
Только в советское время, в недавние годы, усилиями нескольких ученых «тайна 1858 года» вроде бы раскрыта.
Дело, оказывается, началось с того, что в 1855 году только что вступивший на трон Александр II срочно отправляет в Москву главного архивариуса империи Федора Федоровича Гильфердинга.
Хотя Крымская война к тому времени еще не окончилась и положение в стране было очень критическим, новый царь нашел время поинтересоваться тем самым фамильным документом, который покойный отец, Николай I, не разрешил читать даже своему первенцу и наследнику. Секретные архивы во время войны эвакуированы в Москву — и Гильфердинг должен привезти оттуда рукопись Екатерины.
В Москве главному архивариусу помогали младшие чиновники, служившие в том архиве, где хранились записки: одним из них был двадцатишестилетний Петр Бартенев, добрый знакомый Гильфердинга; другим — известный собиратель русских сказок Александр Николаевич Афанасьев. То ли один Бартенев, то ли Бартенев и Афанасьев вместе отыскали среди миллионов листов Государственного архива нужную рукопись: Гильфердинг мчится с нею в Петербург, Александр II с любопытством читает, затем мемуары Екатерины возвращаются в Архив и снова — почти на полвека — запечатываются большой государственной печатью.
Однако пока вынимали и пока укладывали на место, тут был случай скопировать не хуже, чем у князя Куракина, который в 1796 году обманул Павла I…
И вот — толстая французская рукопись, вернее, копия того подлинника, что за «большой печатью», уж укладывается в чемодан молодого ученого Петра Бартенева, который летом 1858 года отправляется в заграничное путешествие. Историк в эту пору совсем не такой противник власти, как революционный демократ Герцен, но еще и отнюдь не тот консерватор и монархист, каким станет много лет спустя… Бартенев (как и его коллега Афанасьев) уверен, что нельзя утаивать от русских людей их прошлое; что важнейшие политические и литературные документы XVIII и XIX веков должны быть обнародованы; что Герцен делает большое патриотическое дело, выводя из мглы, забвения и тайны труды Радищева, Фонвизина, Щербатова и даже… самой Екатерины II.
Итак, любопытство Александра II к запискам прабабки в конце концов обернулось тем, что эти записки читала с 1859-го вся Европа и, тайком, Россия…
ЕЩЕ ЧЕРЕЗ СОРОК ЛЕТ
Приближалось столетие того дня, когда Павел I впервые увидел документ об убийстве своего отца, а также завещание своей матери и ее мемуары. Однако еще и 19 декабря 1891 года Главное управление по делам печати запретило две части серьезной научной книги В. А. Бильбасова «История Екатерины II» — «по оскорбительности для памяти царствующих особ империи последней половины XVIII века». Готовую книгу (3000 экземпляров) задержали в типографии. Тогда-то праправнук Екатерины Александр III пожелал лично ознакомиться с мемуарами Екатерины II, после чего наложил на них «дополнительный запрет».
Лишь революция 1905 года, ослабившая цензурное раздолье, позволила перепечатать в России текст записок Екатерины, изданных Герценом полвека назад. А в 1907 году вышел последний, двенадцатый том академического издания сочинений императрицы. Любопытно, что даже в строго научном издании, где текст записок помещался на французском языке, без перевода, все-таки несколько отрывков было выпущено…
Так завершалась сложная, «детективная» история воспоминаний Екатерины II; история длиною в полтора века…
И тут, мы полагаем, наступает время вспомнить о попугае.
ПОПУГАЙ
В последние дни 1917-го или в начале 1918 года отряд красногвардейцев обыскивал петроградские аристократические дворцы и особняки. В доме светлейших князей Салтыковых их приняла глубокая старуха, неважно говорившая по-русски и как будто несколько выжившая из ума. Командир отряда, происходивший из дворян, но давно порвавший со своим сословием, на хорошем французском языке объяснил княгине:
— Мадам! Именем революции принадлежавшие вам ценности конфискуются и отныне являются народным достоянием.
Старуха не стала возражать и даже с некоторой веселостью покрикивала на красногвардейцев за то, что они пренебрегали кое-какими безделушками и картинами.
После того как было отобрано много драгоценностей и произведений искусства, старуха внезапно потребовала:
— Если вы собираете народное достояние, извольте сохранить для народа также и эту птицу. — Тут появилась клетка с большим, очень старым, облезлым попугаем.
— Мадам, — ответил командир с предельной вежливостью, — народ вряд ли нуждается в этом (эпитета не нашлось) попугае.
— Это не просто попугай, а птица, принадлежавшая Екатерине II.
— ???
— Стара я, батюшка, чтобы врать: птица историческая, и ее нужно сохранить для народа.
Старуха щелкнула пальцами — попугай вдруг хриплым голосом запел: «Славься сим Екатерина…» Помолчал и завопил: «Платош-ш-ш-а!!»
Командир на старости лет хорошо помнил это удивительнейшее происшествие. 1918 год, революция, красный Петроград — и вдруг попугай из позапрошлого века, переживший Екатерину II, Павла, трех Александров, двух Николаев, Временное правительство. Платоша — это ведь Платон Александрович Зубов, последний, двенадцатый фаворит старой императрицы, который родился на тридцать восьмом году ее жизни (в период первого фаворита Григория Орлова), а через двадцать два года, с того лета, как началась революция во Франции, Платон Зубов уж во дворце «ходил через верх» (именно так принято было выражаться), светлейший князь Потемкин, услыхав, схватился за щеку: «Чувствую зубную боль, еду в Петербург, чтобы зуб тот выдернуть». Однако не выдернул, умер, а Зубов остался, и во дворце шептали, что императрица наконец-то обрела «платоническую любовь».
Бедного и усердного чиновника из украинских казаков Дмитрия Трощинского Екатерина за труды награждает хутором, а потом прибавляет триста душ. Испуганный Трощинский вламывается к царице без доклада: «Это чересчур много, что скажет Зубов?»
— Мой друг, его награждает женщина, тебя — императрица…
Как бы то ни было, но Платон Александрович в 1790-х годах находился в такой силе, что генерал-губернаторы только после третьего его приказания садились на кончик стула, а сенаторы смеялись, когда с них срывала парик любимая обезьянка фаворита, и он сам смеялся, полуодетый, ковыряющий мизинцем в носу; играя же в фараон, случалось, ставил по тридцать тысяч на карту. И мог абсолютно все: однажды небрежно подписал счет на 450 рублей, представленный Императорской академии художеств механиком и титулярным советником Осипом Шишориным:
«По приказанию вашей светлости сделан мною находящемуся при свите персидского хана чиновнику искусственный нос из серебра, внутри вызолоченный с пружиною, снаружи под натуру крашенный с принадлежностями…»
«Санкт-Петербургские ведомости» регулярно извещали о продаже у Кистермана в Ново-Исаакиевской улице «портрета его светлости князя Платона Александровича Зубова», но — никаких сообщений о продаже прежнего товара — портретов Потемкина, Орлова…
Отряд сдал попугая вместе с драгоценностями; из музея им вослед неслось: «Платош-ш-ш-а!»; командир ушел на фронт, а когда год спустя оказался в Петрограде, узнал, что попугай погиб от возраста или непривычного питания.
История, как сказали бы в старину, философическая…