ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПОКУШЕНИЕ НА ДУБАСОВА И ДУРНОВО
I
Ноябрь и половину декабря я прожил в Петербурге. После роспуска военной организации, по настоянию Азефа, был учрежден особый боевой комитет. Задача этого боевого комитета состояла в технической подготовке вооруженного восстания, и членами его были Азеф и я. Мне было также поручено заведывание петербургской военной организацией.
Я никогда не имел дела с матросами и солдатами, с офицерской средой я был мало знаком. Я чувствовал себя неподготовленным к этой новой для меня, во всех отношениях, работе. Кроме того, у меня не было веры в успех военных восстаний. Я не видел возможности планомерного и совместного выступления армии и народа, а только такое совместное выступление, по моему мнению, могло обеспечить победу. Подумав, я отказался от предложения. Азеф настаивал.
— Военная организация слаба, нужны люди. У тебя есть боевой опыт. Ты не вправе отказываться от предложения. Как партийный человек, ты должен его принять.
На такой аргумент я не мог возразить ничего. Я вошел в комитет военной организации, но пробыл в нем, однако, не более трех недель. Слухи о московском восстании положили конец моей военной работе.
Я жил на Лиговке в меблированных комнатах, под именем Леона Роде и ежедневно с утра уходил в редакцию «Сына Отечества» на Среднюю Подъяческую улицу. Я не знаю, было ли известно полиции о моем пребывании в Петербурге. Думаю, однако, что ей нетрудно было меня арестовать, тем более, что амнистия коснулась меня только отчасти. Но не было никогда никакой попытки к моему задержанию, более того — я никогда не замечал за собой наблюдения. Я жил, не скрываясь; в «Сыне Отечества» все знали мою фамилию, и товарищи, приходившие по делу ко мне, спрашивали меня просто по имени.
Личная неприкосновенность, полная свобода печати, многолюдные митинги и собрания, наконец, открытое на глазах у всех, существование совета рабочих депутатов — вселяли во многих товарищей преувеличенные надежды. Многие верили в возможность успешной третьей забастовки и не менее успешного вооруженного восстания в Петербурге и Москве. Я не разделял этих надежд. Мне были известны все боевые силы Петербурга. Я видел, что их очень немного, и я плохо верил в революционный подъем рабочих масс. В боевой неподготовленности пролетариата меня убедил следующий случай.
С боевой точки зрения, Петербург делился на районы. В каждом районе была своя боевая дружина. Одной из таких дружин заведывал П.М.Рутенберг. Однажды вечером я пошел с Рутенбергом в рабочий квартал. Я хотел лично убедиться, действительно ли эти дружины представляют собою крупную силу и действительно ли рабочие массы готовы с оружием в руках защищать завоеванную свободу.
В маленькой рабочей накуренной комнате собралось человек 30. Рутенберг сказал короткую речь. Он сказал, что в Москве началось восстание, что не сегодня-завтра восстание начнется и в Петербурге, и приглашал товарищей приготовиться теперь же ко всем случайностям. Рутенберга внимательно слушали, и я заметил, что он пользуется большим влиянием. Когда он кончил свою речь, я в свою очередь сказал несколько слов. Я сказал, что участие в восстании может быть троякого рода: либо, во-первых, боевая дружина или отдельные члены ее попытаются произвести ряд террористических актов (нападение на дом гр[афа] Витте, взрыв правительственных учреждений и зданий, убийство высших военных чинов и т.д.), либо, во-вторых, боевая дружина, как часть революционной армии, направится в город и сделает попытку овладеть им и крепостью, либо, наконец, в-третьих, она останется для защиты своего же квартала. Я не скрыл от присутствующих, что партия надеется на них и что в решительный момент все товарищи должны стать под одно общее знамя. В заключение я спросил, на кого именно и в чем может рассчитывать центральный комитет.
Собрание состояло из организованных партийных рабочих, по доброй воле и собственному желанию вошедших в боевую дружину. Нарвская боевая дружина считалась одной из лучших в Петербурге. На мой вопрос присутствующие ответили с полным сознанием серьезности момента и с полной искренностью. Эта искренность и серьезность, я помню, тогда меня поразили. Я привык уже к тому, что революционеры из интеллигенции часто невольно преувеличивают свои силы, что они из ложного самолюбия переоценивают свою боевую готовность. Такого преувеличения я не заметил на этом собрании. Наоборот, каждый, видимо, хотел по совести дать себе отчет в своих силах и ответить на мой вопрос, отбросив личное самолюбие. Двое молодых рабочих предложили себя на акты единичного террора, около трети выразило согласие с оружием в руках идти в город и в крепость, большинство же категорически заявило, что они готовы драться только в том случае, если правительство устроит погром, иными словами, согласились участвовать в самообороне.
Когда я уходил, произошел маленький эпизод. Эпизод этот лучше всего показывает ту степень добросовестности, с которой рабочие отнеслись к вопросу, поставленному перед ними центральным комитетом. Поднялся пожилой, с проседью, ткач и, сбиваясь, путаясь и краснея, заговорил:
— Вот вам Христос… Как свеча перед истинным… Рад бы вот хоть сейчас умереть за землю и волю… Да, ведь, дети! Поймите, товарищи, пятеро ребят на руках… Господи, неправду давеча я сказал: не могу, и в обороне быть не могу… Освободите, ради Христа. Видит бог — что умереть?..
У него на глазах были слезы. Рутенберг подошел и пожал ему руку.
Причины упадка настроения рабочих были, конечно, понятны. Петербург выдержал две забастовки. Принять участие в третьей — значило идти на вооруженное восстание. А для этого были необходимы и глубокое недоверие к правительству, и не менее глубокая вера в силу начавшейся революции. Рабочие не были вооружены. В Петербург были стянуты войска. Силы были, очевидно, неравные, и призыв совета рабочих депутатов к третьей забастовке был не менее очевидной ошибкой. При обсуждении этого вопроса в центральном комитете я с полным убеждением присоединился к большинству, высказывавшемуся против такого призыва. К сожалению, мнение партии социалистов-революционеров не встретило сочувствия в совете рабочих депутатов. В Москве началось восстание, но на баррикадах дралось всего несколько сот человек: массы не приняли участия в революции.
Насколько настроение петербургских рабочих не соответствовало историческому моменту, настолько же и войска не были подготовлены пропагандой: не было никакого сомнения, что гвардия зальет кровью всякую попытку восстания в Петербурге. Я убедился в этом, присутствуя на собрании, специально посвященном вопросу о войсках.
Собрание это состоялось в начале декабря в Петербурге почему-то при особо конспиративных условиях: мы собрались ночью, на Лиговке, в особняке кн[язя] Барятинского. Кроме меня и другого представителя партии социалистов-революционеров — члена центрального комитета А.А. Аргунова, — присутствовали еще: от российской социал-демократической партии — Л.Дейч, от союза союзов — г. г. Лутугин и Чарнолусский и от офицерского союза — некий поручик NN. Целью собрания было установить, какие именно из войсковых частей, главным образом, гвардии, откажутся стрелять в народ и какие могут перейти открыто на сторону революции. Я знал состояние нашей военной организации. Знал, что в ее состав входят отдельные солдаты почти из всех батальонов, эскадронов и батарей, расположенных в Петербурге, но я знал также, что эти разбросанные по отдельным войсковым частям единицы не представляют собою никакой силы. Даже если бы все солдаты, члены военной организации, отказались стрелять, то и тогда это было бы в массе стреляющих совершенно незаметно. Период военных восстаний тогда еще не наступил, да и впоследствии в этих военных восстаниях гвардия почти не участвовала. В Петербурге же гарнизон состоял, главным образом, из гвардейских частей. Серьезно рассчитывать можно было единственно на матросов Балтийского флота, но революционные экипажи находились в Кронштадте, и поэтому их значение сводилось к нулю.
Таково было положение военной организации партии социалистов-революционеров. Я полагал, не без основания, что у социал-демократов дело обстоит не лучше. Вопрос был только за офицерским союзом, в котором, по словам его представителя, числилось около 60 офицеров, преимущественно флота и гвардии.
Собрание открылось докладом именно этого представителя. Он сообщил, что во всех полках гвардии имеются сочувствующие офицеры, что таких офицеров особенно много в гвардейской артиллерии и что они не остановятся перед самыми решительными действиями в пользу революции. Закрадывалось сомнение, не преувеличил ли докладчик сил офицерского союза, не представил ли он положение дел не в том виде, в каком оно есть на самом деле, а в том, в каком ему хочется его видеть. В дальнейшем эти предположения подтвердились. На прямой вопрос, какие же именно полки или батареи откажутся стрелять в революционеров, докладчик не мог дать ответа. Он должен был сознаться, что сочувствие отдельных офицеров революционному движению еще ни в малой мере не доказывает, что солдаты не будут стрелять в народ, более того, что сами эти офицеры откажутся от своей военной присяги. Опыт Семеновского полка в Москве подтвердил этот вывод: мне неизвестно, были ли среди семеновцев сочувствующие офицеры, но я знаю, что в полку были отдельные солдаты-революционеры. Несмотря на это. Семеновский полк прославился своим усмирением Москвы, и революционные его элементы, несомненно, принимали участие в этом усмирении.
В социал-демократической партии военная работа стояла не лучше, чем у нас. Из сообщения Л.Дейча можно было убедиться, что ни на какие значительные войсковые части рассчитывать нельзя. Нужно сказать, что и его доклад отличался тем же оптимизмом, которым был проникнут доклад офицерского союза. Оптимизм этот легко мог ввести партии в заблуждение относительно истинной силы революционных военных организаций.
У меня от этого собрания, в противоположность результатам рабочего собрания за Нарвской заставой, осталось самое грустное впечатление. Не говоря уже о том, что воочию выяснилось, что революция ни в коем случае не может рассчитывать в Петербурге на поддержку войск, самый характер собрания не соответствовал моему о нем представлению: собрание закончилось разговором на тему, как, где и из кого можно организовать кружки для пропаганды среди офицеров.
Таким образом, у меня уже не оставалось сомнения в том, что успешное массовое восстание в Петербурге невозможно. Была, однако, надежда, что удастся поддержать московскую революцию удачным террором. Но боевая организация была распущена. Наличный ее состав, кроме Азефа, Доры Бриллиант, выпущенного из тюрьмы Моисеенко и меня, разъехался из Петербурга. Моисеенко был занят освобождением из больницы Николая-чудотворца психически заболевшего Дулебова, Дора Бриллиант могла быть полезной, главным образом, своими химическими познаниями, Азеф и я, отчасти вместе с Рутенбергом, занялись рассмотрением возможностей немедленных террористических актов.
Первым таким актом являлся взрыв моста на Николаевской железной дороге. Такой взрыв, во-первых, отрезал бы Москву от Петербурга, а во-вторых, заставил бы бастовать Николаевскую железную дорогу. Была надежда, что если Николаевская железная дорога забастует, то забастует и весь петербургский железнодорожный узел, а с ними и все рабочее население Петербурга. Этот взрыв взял на себя железнодорожный союз. Мы передали его представителю, Соболеву, бомбы и динамит, но покушение не состоялось: его участники едва не были арестованы на месте.
Все другие планы, как, например, взрыв охранного отделения, взрыв электрических, телефонных и осветительных проводов, арест гр[афа] Витте и прочее, тоже не могли быть приведены в исполнение, отчасти потому, что в некоторых пунктах намеченные места охранялись так строго, как будто полиция была заранее предупреждена о покушении. Тогда же со мной произошел странный случай, убедивший меня, что полиция узнала о моем пребывании в Петербурге, но почему-то не желает арестовать.
Однажды после свидания с Азефом и Рутенбергом на квартире инженера П.И.Преображенского я, спускаясь с лестницы, заметил через стеклянные двери, что у подъезда стоят околоточный и двое филеров. Швейцар распахнул передо мной дверь и, пропустив меня, стал позади. Я очутился в ловушке. Выйдя на улицу, я заметил, как один филер сделал движение руками, как будто желая схватить меня, но тотчас же я услышал голос, вероятно, околоточного надзирателя:
— Никаких мер не принимать.
Я, не оборачиваясь, прошел по переулку до ближайшего извозчика. Филеры не последовали за мной.
Дня за два до московского восстания Азеф уехал в Москву. Мне как члену боевого комитета была поручена «техническая подготовка восстания» в Петербурге. Я немедленно устроил две динамитные мастерские. Обе они были арестованы неожиданно и по непонятным причинам, но я в аресте их не заподозрил тогда провокации. Первая мастерская помешалась в Саперном переулке. В ней должны были работать товарищи Штолтерфорт, Друганов и Александра Севастьянова, жившая у Штолтерфорт в качестве прислуги. Севастьянова во время ареста настолько удачно разыграла роль горничной, что ее оставили на свободе. Штолтерфорт и Друганов по приговору суда были лишены всех прав состояния и сосланы в каторжные работы на 15 лет. Одновременно, в ту же самую ночь, была арестована и вторая мастерская. Она помещалась в Свечном переулке, на квартире у Всеволода Смирнова, моего товарища по университету, впоследствии члена боевой организации. Он жил по своему паспорту, но не был под наблюдением полиции. В одной квартире с ним жила молодая девушка, Бронштейн. Квартира эта служила передаточным местом для перевоза из Финляндии оружия. Я знал об этом, но я не мог в короткий срок и при почти полном отсутствии нелегальных работников снять квартиру на нелегальное имя. Кроме того, я знал также, что финский транспорт оружия неизвестен полиции, и надеялся, что четыре-пять дней можно работать и в такой, грешащей против строгой конспирации, квартире.
Химиком в одну из мастерских предназначалась Дора Бриллиант. На ее обязанности было сделать, с помощью Бронштейн и Смирнова, несколько десятков бомб македонского образца.
Еще не было приступлено к работе, как мастерская была обнаружена. Смирнов и Бронштейн, предупрежденные дворником, успели скрыться. На квартире была арестована Дора Бриллиант с оболочками для бомб и член финской партии Активного Сопротивления Онни Николайнен. Он принес туда с вокзала несколько револьверов.
Эти аресты не коснулись меня. Меня не только не арестовали, но даже не учредили за мной наблюдения. Я тогда не мог объяснить себе причин этого. Я непосредственно сносился с Дорой Бриллиант, встречался со Смирновым, Бронштейн, Другановым. Я не мог также объяснить себе совпадения обоих арестов, как и того, что они произошли до начала работ в мастерских, когда, следовательно, не было еще повода к подозрению. Но в виду других, более крупных событий, обстоятельства этих арестов забылись. Они так и остались неразъясненными. Этими двумя мастерскими и ограничилась попытка «подготовки восстания» в Петербурге. Динамита в городе было много, но готовых снарядов почти не было вовсе. Было также оружие, главным образом, револьверы систем Браунинга и Маузера, но оружие это было разбросано по складам, и им трудно было распорядиться в нужную минуту. Боевых сил было не больше.
Впоследствии Николайнен был сослан в Сибирь и оттуда бежал за границу. Дора Бриллиант, после долгого заключения в Петропавловской крепости, психически заболела и умерла в октябре 1907 года.
Дора Владимировна (Вульфовна) Бриллиант (по мужу Чиркова) родилась в 1879 или 1880 г. в еврейской купеческой семье, в Херсоне. Она получила образование в херсонской гимназии, затем на акушерских курсах при юрьевском университете. В партию она вошла в 1902 г. и работала первоначально в киевском комитете. С марта 1904 г. она приняла участие в деле Плеве. В ее лице боевая организация лишилась одной из самых крупных женщин террора.
II
После неудачного московского восстания снова был поднят вопрос о боевой организации. Не могло быть сомнения, что правительство окончательно вступило на путь реакции, а следовательно, не могло быть сомнения и в необходимости террора. Однако, решение этого вопроса было отложено до окончания работ первого общепартийного съезда. Съезд этот состоялся в самом конце 1905 г. и в первых числах января 1906 г. в гостинице «Turisten» на Иматре.
Гостиницу эту содержал член финской партии Активного Сопротивления Уно Серениус. В Финляндии еще не был принят тогда закон о выдаче политических преступников, и члены съезда могли, не боясь за свою безопасность, спокойно работать в течение нескольких дней. На съезде не поднимался вопрос о центральном терроре, — он был решен в заседании избранного съездом центрального комитета, куда вошли по выбору: М.А.Натансон, В.М.Чернов, Н.И.Ракитников, А.А.Аргунов и Азеф. Впоследствии в состав этого комитета были кооптированы еще: П.П.Крафт (умер в 1907 г. в Петербурге), С.Н.Слетов и я. Я присутствовал на заседаниях съезда в качестве одного из представителей боевой организации, но в дебатах участия не принимал.
Съезд, после долгих прений, выработал программу партии социалистов-революционеров и ее организационный устав. Он, кроме того, единогласно принял постановление о бойкоте первой Государственной Думы и выборов в нее. Из отдельных его эпизодов я считаю важнейшим дебаты по поводу предложения, внесенного В.А.Мякотиным, А.В.Пешехоновым и Н.Ф.Анненским — впоследствии основателями народно-социалистической партии.
В вечернем заседании 30 декабря 1905 года, посвященном вопросу об организационном уставе, попросил слова тов. Рождественский (В.А.Мякотин). Он сказал:
«…Наша жизнь пришла к моменту, когда требуется выступление открытой политической партии, но устав обходит этот вопрос. Между тем, можно ли сомневаться, что только такая открытая партия, организованная на демократических началах, что только она может создать новые формы жизни? Разрушительная работа может еще производиться небольшими группами, работа же созидательная должна совершаться большими организованными массами, — и такая работа нам предстоит… Кто останется с кружками, — те останутся в стороне. Речь идет не об одном выборном начале, — это сравнительно мелочь; речь может идти только о том, переходить ли на путь открытой политической партии или нет».
В.А.Мякотин предлагал совершенно новый принцип организации. Он звал партию из подполья на широкую политическую арену, он требовал замены конспиративной кружковщины открытой и, по манифесту 17 октября, легальной агитацией в массах. Только такая агитация могла, по его мнению, привести к созданию сильной и связанной с народом партии. Н.Ф.Анненский поддерживал его предложение:
«…Теперь везде играют роль массы, и с одним сочувствием далеко не уйти. Партия не всегда могла быть в курсе, как настроена масса, хотя бы по вопросу о забастовке; уверенности в настроении массы не было, было только угадывание, как эта масса чувствует. Надо сплотить массу. До сих пор приискивали по одному человеку; когда будет сорганизована масса, она сама начнет выделять силы, в интересах борьбы выделять пропагандистов. Массу нельзя связать с конспиративной организацией, вовлечь в конспирацию. Единственный путь: существующую организацию конспиративную сохранить и рядом с ней строить другую. Говорят, что сейчас это несвоевременно; но после 17 октября был период, когда этого не сказал бы никто, и мы тогда, предвидя реакцию, настаивали перед центральным комитетом на открытой партии. Центральный комитет не решился тогда взять на себя ответственность за это и отказался… Мы полагаем, что за организацию новой партии должны взяться люди, стоящие во главе существующей организации; если они возьмутся за это, то они и придадут новой партии необходимую окраску, создадут настроение, и тогда должна будет определиться равнодействующая обеих организаций. Надо сохранить существующую организацию, улучшить ее, как деловую, и в то же время, пользуясь имеющимися силами, качать организацию новой большой партии… Когда масса сорганизуется и обратится в партию, ока будет иметь громадную силу».
Анненскому и Мякотину возражали многие товарищи. Сущность этих возражений сводилась к следующему:
«Понимание необходимости при первой же возможности организовать открытую партию у нас есть, но оно дополняется еще другим пониманием, — необходимости упорного расчищения пути суровой борьбой, натиском сорганизованных конспиративно-боевых сил. Мы работаем для будущей открытой организации даже тогда, когда по внешности пользуемся противоположным методом, — уходим в подполье, кропотливо, во тьме, куем оружие и втайне готовим удары врагу. Но, может быть, настало время проститься с нелегальностью главной части работы? Ничего подобного; напротив: организации, выступившие открыто и легально, как, например, крестьянский всероссийский союз, железнодорожный союз и т.д., теперь загоняются в подполье. Я ставлю товарищам первый вопрос: считаем ли мы возможным обойтись дальше без террора? Если же это очевидно невозможно, то возможна ли организация такой партии, в программе которой стоит террор? А если это невозможно, то что же возможно? Здесь-то и выступает следующее предложение товарищей; параллельно открытой партии почему не быть партии конспиративной, сохраняющей прежние приемы борьбы? Удвоим себя, будем существовать „в двух лицах“. Затруднение, по-видимому, устранено, но только по-видимому. На его место встает новое затруднение: каждая партия должна иметь определенную тактику, на каждый вопрос партия должна отвечать открыто. Как же стали бы отвечать обе партии на самые больные, самые острые вопросы? Если они будут отвечать одинаково, то, следовательно, это будет одна партия, и двойное существование ее никого не обманет. Если будут отвечать различно или если одна будет на известные вопросы отвечать, а другая умалчивать, то дело неизбежно кончится их расхождением… Неизбежно возникнут трения и борьба. Да разве мыслимо быть рядом в двух партиях?»
Оратор закончил свою речь следующими словами, которые были покрыты аплодисментами: «Мы говорили, что рабочий класс должен быть верховным законодателем, но путь к такой организации, которая осуществит „прямое народное законодательство“, лежит через Кавдинские ущелья, а через эти ущелья необходимо идти сомкнутым строем, тесными группами, в них пройдешь широко развернутым фронтом» (речь В.М.Чернова).
После долгих дебатов В.А.Мякотин внес на суждение съезда следующую резолюцию:
«Признает ли съезд желательным, сохраняя пока существующую организацию активных сил партии, приступить при их деятельном участии, к созданию открытой политической партии, как особой организации, построенной на широких демократических началах?»
Большинством всех голосов против одного при семи воздержавшихся съезд по поводу этой резолюции высказался отрицательно. Затем была принята резолюция И.А.Рубановича и М.А.Натансона:
«Партия социалистов-революционеров, представительница интересов городского пролетариата и трудового крестьянства, объединяемых ею в единый рабочий класс, борющийся непримиримо против всех классов эксплуататоров и партий, их представляющих, как бы ни были радикальны политические программы последних, — стремится всей своей деятельностью к установлению такого режима, при котором эта борьба могла бы происходить в самых широких размерах, в самом тесном общении и единении с трудящимися массами, на вполне открытой арене и в кадрах открытой организации.
В виду современных политических условий и потребностей текущей борьбы, немедленный переход от конспиративной организации к вполне открытой партии социалистов-революционеров признается еще невозможным».
В обоих случаях я воздержался от голосования. Я не мог голосовать за резолюцию Пешехонова, Анненского и Мякотина, потому что считал задачу, намеченную ими, практически в данное время неосуществимой: правительство несомненно не допустило бы легального существования партии социалистов-революционеров, даже если бы боевые ее силы были выделены в особую, совершенно самостоятельную организацию. Опыт партии народных социалистов доказал впоследствии невозможность существования в России открытой социалистической партии: сами основатели ее, я думаю, должны признать, что, благодаря преследованиям правительства, ее влияние на массы было невелико, а ее политическое значение — ничтожно.
Я не мог также голосовать за резолюцию центрального комитета. Я считал, что предложение Пешехонова, Анненского и Мякотина было в принципе верно, и что, наоборот, съезд, в лице центрального комитета, не уловил того противоречия в партийной тактике, которое впоследствии не раз давало себя чувствовать и не раз ставило партию и, в частности, террор в тяжелое положение. Большинство партийных работников стремилось ко всеобщему вооруженному восстанию, как конечному и победоносному завершению начавшейся революции. Это вооруженное восстание казалось им возможным и близким. «Принимая во внимание, — гласит одна из резолюций съезда, — что, по нашему общему убеждению, крупный аграрный взрыв, если не полное крестьянское восстание, в целом ряде местностей почти неизбежен, съезд рекомендует всем учреждениям партии быть к весне в боевой готовности и заранее составить целый план практических мероприятий, вроде взрыва железных дорог и мостов, порчи телеграфа, распределить роли в этих предприятиях и т.д., наметить административных лиц, устранение которых может внести дезорганизацию в среду местной организации, и т.д.» (принято без прений).
Такой взгляд диктовал, конечно, и определенную тактику. Террор центральный и местный отходил на второй план. Наоборот, «техническая подготовка восстания» приобретала первостепенное значение. Не меньшее значение приобретала и революционная агитация в массах. Отсюда бойкот первой Думы, как средство для такой агитации, отсюда участие во второй Думе, как использование думской трибуны в тех же целях. Отсюда, далее, — подчинение террора агитационным задачам и агитационных задач — подготовке восстания. В этом взгляде была, конечно, своя логика, но нельзя не признать, что реальные условия жизни разрушили ее. Конспиративно и кружковщиной нельзя серьезно воздействовать на массы: в пределах нелегальной партии агитация всегда ограничена, неизбежно захватывает только узкие слои народных масс. И дальше, — «подготовка восстания», «план практических мероприятий» при отсутствии стихийного взрыва, исключающего нужду в такой подготовке, — осуществимы только конспиративной организацией, заговором. Большинство партийных работников в своей тактике попадало, поэтому, в заколдованный круг: только открытая агитация может дать желательный результат, только заговор может результат этот использовать технически. Соединение того и другого в одной партии неизбежно ведет ее к ослаблению — либо агитация замыкается в рамки подпольных комитетов, либо «подготовка восстания» сталкивается с открытой или полуоткрытой агитацией и теряет тогда характер заговора. Пешехонов, Мякотин и Анненский поняли это противоречие и пытались его устранить. Я не мог не согласиться с ними.
Далее. Самые надежды на близость всеобщего восстания могли казаться преждевременными. Не было признаков, знаменующих высокий подъем революционного настроения в крестьянстве. Поэтому едва ли разумно было строить партийную тактику на уверенности в близости крупного аграрного взрыва. Наоборот, можно было прийти к необходимости медленной и долгой, упорной социалистической работы, работы созидания партии легальным путем. 17 октября был дан известный минимум политической и гражданской свободы. Немедленное использование этого минимума в целях мирной социалистической пропаганды, с одной стороны, и закрепления легальных партийных форм, с другой, — такова была, по мнению Анненского, Пешехонова и Мякотина, одна из насущных задач только что пережитого момента. И в этом пункте я не мог с ними не согласиться.
Наконец, в дебатах на съезде было вскользь упомянуто еще об одном вопросе — о центральном терроре. Необходимостью его Чернов аргументировал невозможность разделения партии на две части. Если бы я даже мог признать, что всеобщее восстание неизбежно и близко, то и тогда я не присоединился бы к мнению партийного большинства. В моих глазах партия даже в то время была недостаточно сильна, чтобы ставить перед собою две одинаково трудные практические задачи: задачу «подготовки восстания» и задачу террора. Неизбежно силы партии разбились бы. Неизбежно террор пострадал бы в своей интенсивности и широте. Неизбежно «техническая подготовка» лишилась бы многих ценных работников. Отказ же от вооруженного восстания и соединение в одной партии боевых функций с мирной социалистической агитацией не привел бы к результатам лучшим, чем те, которые получились от тактики, принятой большинством съезда. Террор неизбежно мешал бы мирной работе, отвлекая от нее силы и средства. Он неизбежно компрометировал бы ее, как компрометировал социально-революционную фракцию во второй Думе. И, наоборот, мирная социалистическая агитация в пределах той же партии неизбежно препятствовала бы развитию террора: интересы партийной агитации взяли бы верх над интересами террора и революции. Так случилось впоследствии, когда террор был неоднократно прекращаем и возобновляем центральным комитетом по причинам политическим, т.е. по условиям данного преходящего момента.
Вот почему я, не голосуя за предложение Анненского, Пешехонова и Мякотина, не голосовал также и за формулу центрального комитета. Я находил, что надежды на всеобщее восстание преждевременны, что только террор является той силой, с которой правительство будет серьезно считаться и которая может вынудить его на значительные уступки; что партийная тактика должна, поэтому, прежде всего исходить из пользы террора; что польза террора, как равно и интересы мировой социалистической агитации, требуют в настоящий момент разделения партии на две идейно связанные, но организационно независимые части: на партию полулегальной или даже конспиративной социалистической агитации, но не в целях всеобщего в близком будущем восстания, а в целях распространения партийных идей, и на организацию, которая, сосредоточив в себе все боевые социально-революционные элементы, поставила бы своей целью развитие центрального и местного широкого террористического движения.
Мнение Анненского, Пешехонова и Мякотина осталось в меньшинстве. Они все трое ушли из партии. Я, немедленно после съезда, вместе с Азефом приступил к воссозданию боевой организации.
III
Базой для нашей террористической деятельности мы избрали Финляндию. Как я уже говорил, в Финляндии тогда не могло быть и речи о выдаче кого-либо из нас русскому правительству, а если бы такой вопрос и возник, то мы немедленно были бы извещены и, значит, имели бы время скрыться. Во всех финских правительственных учреждениях и даже в полиции были члены финской партии Активного Сопротивления или люди, сочувствующие ей. Финны эти оказали нам много ценных услуг.
Мы находили у них приют, они покупали для нас динамит и оружие, перевозили его в Россию, доставляли нам финские паспорта и прочее. Особенно близко сошлись мы с четырьмя «активистами», людьми, горячо преданными русской революции, смелыми и энергичными. Хотя они и не вступили в боевую организацию, но каждый из нас всегда мог рассчитывать на их помощь, даже если бы эта помощь была связана с большим риском. Эти четверо были: учительница лицея Айно Мальмберг, служащая в торговой конторе Евва Прокопе, архитектор Карл Франкенгейзер и студент гельсингфорсского университета Вальтер Стенбек, принимавший в 1905 году непосредственное участие в освобождении из тюрьмы убийцы прокурора Ионсона, Леннарта Гогенталя. Можно без преувеличения сказать, что только свободным условиям Финляндии и помощи названных лиц мы были обязаны быстрым и не сопряженным с жертвами восстановлением боевой организации.
Как только стало известным, что партия решила возобновить террор, старые члены боевой организации стали съезжаться в Финляндию. Некоторые из них успели за это короткое время принять участие в отдельных боевых актах в провинции; так, Борис Вноровский участвовал в освобождении Екатерины Измаилович из минской тюрьмы. Кроме него, Азефа и меня, в Гельсингфорс приехали еще: Моисеенко, Шиллеров, Рашель Лурье и Зильберберг. В Петербурге остался только Петр Иванов, извозчик.
Центральный комитет решил, что боевая организация предпримет одновременно два крупных покушения: на министра внутренних дел Дурново и на московского генерал-губернатора Дубасова, только что «усмирившего» Москву. Из соображений политических нам, однако, было поставлено условие, чтобы оба эти покушения были закончены до созыва первой Государственной Думы. Это условие сильно стесняло нас: оба дела были трудные и требовали долгого времени для своей подготовки. Кроме того, наличный состав боевой организации был слишком малочислен, чтобы в такой короткий срок совершить хотя бы одно из этих покушений. Поэтому первой нашей заботой было пополнить наш состав новыми членами.
К весне 1906 г. в боевую организацию входили, кроме перечисленных выше, еще следующие лица: Владимир Азеф (брат Евгения Азефа), Мария Беневская, Владимир Вноровский (брат Бориса Вноровского), Борис Горинсон, Абрам Рафаилович Гоц (брат Михаила Гоца), Двойников, Александра Севастьянова, Владимир Михайлович Зензинов, Ксения Зильберберг, Кудрявцев («Адмирал»), Калашников, Валентина Колосова (урожденная Попова), Самойлов, Назаров, Павлов, Пискарев, Всеволод Смирнов, Зот Сазонов (брат Егора Сазонова), Павла Левинсон, Трегубов, Яковлев и некий рабочий «Семен Семенович», фамилия которого мне неизвестна. Всего в боевой организации было тогда около 30 человек. Я считал, что такое переполнение организации только вредит делу, и не раз указывал на это Азефу. Азеф не соглашался со мной: по его инициативе и только с его одобрения были приняты некоторые из перечисленных мною лиц. Лица эти, достойные всякого уважения и готовые на всякое боевое дело, были, однако, лишними в наших планах и оставались в бездействии.
Из новых товарищей мое внимание в особенности обратили на себя четыре лица: Абрам Гоц, «Адмирал», Федор Назаров и Мария Беневская. Каждый из них представлял собою не только крупную боевую силу, но и оригинальную, не похожую на других, индивидуальность и каждый из них сыграл, по-своему, заметную роль в боевой организации.
Абрам Гоц был сын очень богатого купца. Молодой человек лет 24, крепкий, черноволосый, с блестящими черными глазами, он во многом напоминал своего старшего брата. У него был неиссякаемый источник революционной энергии, а отсутствие опыта заменялось большим практическим умом. От него постоянно исходила инициатива различных боевых предприятий, он непрерывно был занят составлением всевозможных террористических планов. Убежденный последователь Канта, он относился, однако, к террору почти с религиозным благоговением и брался с одинаковой готовностью за всякую, самую неблагодарную террористическую работу.
По своим взглядам он был правоверный социалист-революционер, любящий массу, но любовь эту он сознательно принес в жертву террору, признавая его необходимость и видя в нем высшую форму революционной борьбы. Его ожидала судьба всех даровитых террористов: он был арестован слишком рано и не успел занять в терроре то место, на которое имел все данные, — место главы боевой организации.
«Адмирал» был выше среднего роста, блондин, с большими светло-голубыми глазами. Он сразу привлекал к себе своей спокойной силой. В нем не было блестящих задатков Гоца, но он был одним из тех редких людей, на которых можно целиком положиться в уверенности, что они не отступят в решительную минуту. Больше, чем кто-либо другой, он вносил в организацию дух братской любви и дружеской связи.
Федор Назаров, рабочий Сормовского завода, по характеру был полной противоположностью «Адмиралу». Он тоже принадлежал к тем людям, которые, однажды решившись, без колебания отдают свою жизнь, но мотивы его решения были иные. «Адмирал» верил в социализм, и террор был для него неотделимою частью программы партии социалистов-революционеров. У Назарова едва ли была твердая вера. Пережив сормовские баррикады, демонстрацию рабочих под красным знаменем и шествие тех же рабочих за трехцветным национальным флагом, он вынес с завода презрение к массе, к ее колебаниям и к ее малодушию. Он не верил в ее созидающую силу и, не веря, неизбежно должен был прийти к теории разрушения. Эта теория шла навстречу его внутреннему чувству: в его словах и делах красной нитью проходила не любовь к униженным и голодным, а ненависть к унижающим и сытым. По темпераменту он был анархист и по мировоззрению далек от партийной программы. Он имел свою, вынесенную им из жизни, оригинальную философию, в духе индивидуального анархизма. В терроре он отличался из ряда вон выходящей отвагой и холодным мужеством решившегося на убийство человека. Организацию и каждого из членов ее он любил с тем большей любовью, чем сильнее было его презрение к массе и чем озлобленнее была ненависть к правительству и буржуазии. Он едва ли сознавал истинные размеры своих сил.
Мария Беневская, знакомая мне еще с детства, происходила из дворянской военной семьи. Румяная, высокая, со светлыми волосами и смеющимися голубыми глазами, она поражала своей жизнерадостностью и весельем. Но за этою беззаботною внешностью скрывалась сосредоточенная и глубоко совестливая натура. Именно ее, более чем кого-либо из нас, тревожил вопрос о моральном оправдании террора. Верующая христианка, не расстававшаяся с евангелием, она каким-то неведомым и сложным путем пришла к утверждению насилия и к необходимости личного участия в терроре. Ее взгляды были ярко окрашены ее религиозным сознанием, и ее личная жизнь, отношение к товарищам по организации носили тот же характер христианской незлобивости и деятельной любви. В узком смысле террористической практики она сделала очень мало, но в нашу жизнь она внесла струю светлой радости, а для немногих — и мучительных моральных запросов.
Однажды в Гельсингфорсе я поставил ей обычный вопрос:
— Почему вы идете в террор?
Она не сразу ответила мне. Я увидел, как ее голубые глаза стали наполняться слезами. Она молча подошла к столу и открыла евангелие.
— Почему я иду в террор? Вам неясно? «Иже бо аще хочет душу свою спасти, погубит ю, а иже погубит душу свою мене ради, сей спасет ю».
Она помолчала еще:
— Вы понимаете, не жизнь погубит, а душу…
Назаров говорил иное. Я встретился с ним впервые в Москве, в ресторане «Волна», в Каретном ряду. Он пил пиво, слушал машину и спокойно, почти лениво, отвечал на мои вопросы:
— По-моему, нужно бомбой их всех… Нету правды на свете… Вот во время восстания сколько народу убили, дети по миру бродят… Неужто еще терпеть? Ну, и терпи, если хочешь, а я не могу.
«Адмирал» не говорил ничего. Товарищ М.А.Спиридоновой, крестьянский партийный работник, он видел еще перед своими глазами реки крови и возы розог. Он помнил еще Луженовского, помнил Жданова и Абрамова и не мог простить Лауницу усмирения Тамбовской губернии. За этим молчанием мне чудился тот же вопрос, который поставил Назаров:
— Неужто еще терпеть?
Военная организация еще не сорганизовалась, и еще не все товарищи приехали в Гельсингфорс, когда Азеф неожиданно отказался от участия в терроре. Мы обсуждали втроем, — он, Моисеенко и я, — план нашей будущей кампании. В середине разговора Азеф вдруг умолк.
— Что с тобой?
Он заговорил, не подымая глаз от стола:
— Я устал. Я боюсь, что не могу больше работать. Подумай сам: со времени Гершуни я все в терроре. Я имею право на отдых.
Он продолжал, все еще не подымая глаз:
— Я убежден, что ничего на этот раз у нас не выйдет. Опять извозчики, папиросники, наружное наблюдение… Все это вздор… Я решил: я уйду от работы. «Опанас» (Моисеенко) и ты справитесь без меня.
Мы были удивлены его словами: мы не видели тогда причин сомневаться в успехе задуманных предприятий. Я сказал:
— Если ты устал, то, конечно, уйди от работы. Но ты знаешь, — мы без тебя работать не будем.
— Почему?
Тогда Моисеенко и я одинаково решительно заявили ему, что мы не чувствуем себя в силах взять без него ответственность за центральный террор, что он — глава боевой организации, назначенный центральным комитетом, и еще неизвестно, согласятся ли остальные товарищи работать под нашим руководством, даже если бы мы приняли его предложение.
Азеф задумался. Вдруг он поднял голову:
— Хорошо, будь по-вашему. Но мое мнение, — ничего из нашей работы не выйдет.
Тогда же был намечен следующий план. Было решено сосредоточить главные силы в Петербурге: дело Дурново нам казалось труднее дела Дубасова. В обоих случаях был принят метод наружного наблюдения. Из соображений конспиративных, петербургская наблюдающая организация разделилась на две самостоятельные и связанные только в лице Азефа группы: на группу извозчиков (Трегубов, Павлов, Гоц), с которой непосредственно должен был сноситься Зот Сазонов, и на смешанную группу из пяти человек, куда входили извозчики — «Адмирал» и Петр Иванов, газетчик Смирнов и уличные торговцы Пискарев и Горинсон. С этой последней группой должен был все сношения вести я. Параллельно с этим учреждалось, под моим руководством, наружное наблюдение в Москве за адмиралом Дубасовым (Борис и Владимир Вноровские, Шиллеров). Кроме того, Зензинов уехал в Севастополь, чтобы на месте выяснить возможность покушения на адмирала Чухнина, усмирившего восстание на крейсере «Очаков»; Самойлов и Яковлев предназначались для покушения на генерала Мина и полковника Римана, офицеров лейб-гвардии Семеновского полка; Зильберберг стал во главе химической группы, куда вошли, кроме него, его жена Ксения, Беневская, Левинсон, Колосова, Лурье, Севастьянова, «Семен Семенович». Группа эта наняла для лаборатории дачу в Териоках. Наконец, Моисеенко, Калашников, Двойников и Назаров оставались пока в резерве и жили в Финляндии.
Прошел весь январь, пока организация приступила к работе. Азеф и я жили в Гельсингфорсе: Азеф на квартире у Мальмберг, я снимал комнату в незнакомом финском семействе по паспорту Леона Роде. Мне приходилось бывать в этой комнате очень редко: я был в постоянных разъездах между Москвой и Петербургом. Я приезжал в Гельсингфорс только для совещания с Азефом.
IV
С начала февраля установилось правильное наблюдение за Дубасовым. Шиллеров и оба брата Вноровские купили лошадей и сани и, как некогда Моисеенко и Каляев, соперничали между собою на работе. Все трое мало нуждались в моих указаниях. Одинаково молчаливые, одинаково упорные в достижении поставленной цели, одинаково практичные в своих извозчичьих хозяйских делах, они зорко следили за Дубасовым. Дубасов, как когда-то Сергей Александрович, жил в генерал-губернаторском доме на Тверской, но выезжал реже великого князя, и выезды эти были нерегулярны. Наблюдение производилось обычно на Тверской площади и внизу, у Кремля. Вскоре удалось выяснить внешний вид поездок Дубасова: иногда он ездил с эскортом драгун, иногда, реже, в коляске, один со своим адъютантом. Этих сведений было, конечно, мало, и мы не решались еще приступить к покушению.
Первоначально наблюдение производилось только Шиллеровым и Борисом Вноровским. Владимир Вноровский заменил собою Михаила Соколова, впоследствии шефа максималистов. Соколов одно время состоял членом боевой организации.
Однажды в Гельсингфорсе, на одну из наших конспиративных квартир, явился высокий мускулистый, крепко сложенный молодой человек. Мне бросилась в глаза «особая примета» — несколько родинок на правой щеке. Азеф познакомил меня с ним. Это был «Медведь» — Михаил Соколов.
На этом первом свидании Соколов сказал нам, что он не во всем согласен с программой партии социалистов-революционеров, что он придает решающее значение террору; что боевая организация — единственное сильное террористическое учреждение и что поэтому он хочет работать с нами, несмотря на свои программные разногласия.
Я много слышал о Соколове. Я слышал о нем, как об одном из вождей московского восстания, как о человеке исключительной революционной дерзости и больших организаторских способностей. Личное впечатление оставалось от него самое благоприятное: он говорил обдуманно и спокойно, и за словами его чувствовалась глубокая вера и большая моральная сила. Я обрадовался его предложению.
Азеф говорил мне, и я видел сам, что Соколов более, чем кто-либо другой, способен внести в организацию энергичную инициативу и даже взять на себя руководительство всеми ее делами. Ему не хватало опыта. Таким опытом могло служить московское дело. Он должен был, в качестве извозчика, руководить наблюдением.
Соколов согласился на эту роль не без некоторого колебания.
— Меня знают в Москве, знает вся Пресня. Я легко могу встретить филеров, которые раньше знали меня.
Я сказал ему, что опыт показывает безопасность таких непредвиденных встреч. Не только филер, но даже близкий товарищ не могут узнать в извозчике и на козлах то лицо, которое привыкли видеть студентом или в статском костюме. Я указал на пример Бориса Вноровского, москвича, который, однако, не видит риска в своем пребывании в Москве. Соколов, выслушав меня, согласился со мною.
Недели через полторы я приехал в Москву и не нашел его на условленной явке. Я обратился к Слетову. Слетов в это время был агентом боевой организации для Москвы: он доставлял деньги и паспорта, собирал сведения о Дубасове, проверял кандидатов, предлагавших себя на террор, и был звеном между нами и всеми, имевшими до нас дело. Через Слетова я разыскал Соколова на какой-то даче в Сокольниках. Соколов встретил меня недружелюбно:
— У нас дело, видимо, плохо стоит, если вы решились дать мне работу в Москве. Здесь меня многие знают: это не безопасно.
Я отметил, что он сам согласился на предложенную ему в Гельсингфорсе роль.
— Я передумал, — сказал Соколов, — кроме того, наш способ работы отжил свой век. Теперь нужно действовать партизански, а не сидеть по полгода на козлах. Я должен сказать вам, что выхожу из вашей организации.
Я не пробовал его убеждать. Я сказал только, что, мне кажется, он неправ: центральный террор всегда требует долгой и тяжкой подготовительной работы и что только тесно сплоченная организация может развить достаточную для победы энергию.
Мы расстались. Я услышал впоследствии о нем, как об организаторе взрыва на Аптекарском острове дачи премьер-министра Столыпина в августе 1906 г. и кровавой экспроприации в Фонарном переулке осенью того же года. Вскоре после этой экспроприации я встретился с ним, во второй и последний раз, опять в Гельсингфорсе.
Он показался мне утомленным. Видимо, напряженная террористическая деятельность не прошла для него даром. В его словах звучали грустные ноты.
— Вы были правы. Одним партизанством немного сделаешь. Нужна крепкая организация, нужен предварительно большой и тяжелый труд. Я убедился в этом. Эх, если бы у нас была ваша дисциплина…
Я хотел ему в ответ сказать, что у нас зато нет инициативы и решимости максималистов, но я сказал только:
— Слушайте, мы беседуем, как частные лица… Скажите, почему мы не можем работать вместе? Что касается меня, то я не вижу препятствий к этому. Мне все равно, — максималист вы, анархист или социалист-революционер. Мы оба террористы. В интересах террора — соединение боевой организации с вашей. Что вы имеете против этого?
Он задумался.
— Нет, конечно, я, лично я, ничего не могу иметь против. Нет сомнения, для террора такое соединение выгодно и полезно. Но захотят ли товарищи, ваши и мои?
Я ответил ему, что за своих товарищей я ручаюсь; что, разумеется, придется установить известное техническое соглашение, но что программные разногласия нас не могут смущать, — что мы, террористы, не можем расходиться из-за вопроса о социализации фабрик и заводов.
Соколов махнул рукой.
— Мои не согласятся ни за что… Нет, что сделано, — не воротишь. Террор был бы сильнее, работай мы вместе, но теперь это невозможно: вы нам объявили войну.
— Не мы, а партия социалистов-революционеров.
— Все равно, вы — часть партии.
Я опять не пытался убедить его, и мы снова расстались. Через месяц он был арестован на улице в Петербурге. Его судили военно-полевым судом и приговорили к смерти. Он повешен 2 декабря 1906 г.
Шиллеров и оба брата Вноровские продолжали свое наблюдение. Они хорошо узнали Дубасова в лицо, отметили все особенности его выездов, но регулярности их отметить не могли. В самом конце февраля Дубасов уехал в Петербург, и мы решили попытаться устроить на него покушение на возвратном его пути, в Москве. Такие поездки совершались впоследствии Дубасовым неоднократно, и в марте мы сделали несколько безрезультатных попыток на улице, по дороге с вокзала в генерал-губернаторский дом. Химиками для приготовления снарядов были «Семен Семенович» и позднее Рашель Лурье. По поводу химиков у меня произошло резкое столкновение с Азефом.
Приехав в Гельсингфорс, я сообщил Азефу, что, по моему мнению, на Дубасова возможно только случайное покушение и что одной из случайностей может быть его поездка в Петербург. Я сказал, что поэтому нужно быть всегда готовым к его возвращению.
Азеф сказал:
— Поезжай в Териоки. Там ты найдешь Валентину (Колосову-Попову). Предложи ей поехать с тобою в Москву. Она приготовит бомбы.
В тот же вечер я уехал в Териоки. Химическая лаборатория помещалась на даче, у взморья. Хозяином ее был Зильберберг, прислугой — Александра Севастьянова. Лаборатория не возбуждала никаких подозрений ни у полиции, ни у соседей. Рашель Лурье, Колосова и Беневская обучались приготовлению снарядов. Во всех комнатах лежали готовые и неготовые жестяные оболочки, части запальных трубок, динамит и гремучая ртуть. Ранее, до устройства этой лаборатории, Зильберберг один, без помощников, приготовил несколько бомб на квартире у члена финской партии Активного Сопротивления, судьи Фурутьельма, в Выборге.
В Териоках я впервые увидел Валентину Попову. Она была больна. Заметив это, я удивился, что Азеф мог именно ее назначить для работы в Москве. Лурье и Беневская легко могли заменить ее. Они обладали не меньшими техническими знаниями.
Я вернулся в Гельсингфорс к Азефу, и у нас произошел следующий разговор.
Я сказал Азефу, что Попова больна и что ее болезненное состояние должно вредно отразиться на ее работе, — беременная женщина не может вполне отвечать за себя в таком трудном, опасном деле, как приготовление снарядов. Я сказал также, что я не могу мириться с опасностью для жизни не только матери, но и ребенка: я хотел бы поэтому иметь в своем распоряжении в Москве не Попову, а Беневскую или Лурье. Азеф равнодушно сказал:
— Какой вздор… Нам дела нет, здорова ли Валентина или больна. Раз она приняла на себя ответственность, мы должны верить.
Я возразил, что недостаточно одного желания Поповой. Мы, как руководители, отвечаем за каждую деталь общего плана, и на нас лежит обязанность сообразоваться не только с готовностью члена организации, но и с прямыми интересами дела.
Азеф ответил:
— Ну, я знаю Валентину. Она приготовит снаряды, и не о чем толковать.
Я не мог удовлетвориться этим ответом. Я сказал, что тоже совершенно не сомневаюсь в знаниях, преданности делу и самоотверженности Поповой, но что я не могу согласиться, чтобы в одной организации со мной, с моего ведома и одобрения, беременная женщина подвергалась крупному риску. Я заявил в заключение, что я не поеду в Москву, если Поповой будет предложено приготовление снарядов.
Азеф сказал:
— Это — сентиментальность. Поезжай в Москву. Теперь поздно менять.
Я стоял на своем и решительно заявил Азефу, что не только не поеду в Москву, но даже выйду совсем из организации, если он не примет моего условия.
Тогда Азеф уступил, и было решено, что вместо Поповой в Москву поедет Рашель Лурье.
В Москве я, как раньше в деле великого князя Сергея, сделал попытку воспользоваться сведениями со стороны, из кругов, чуждых организации. Шиллеров познакомил меня со своей знакомой, г-жей X. Г-жа X. имела непосредственные сношения с дворцом великой княгини Елизаветы. Во дворце этом она узнала из полицейского источника день и час возвращения Дубасова из Петербурга.
Эти сведения оказались неверными. Я не знаю, сознательно ли она была введена в заблуждение, или полицейский чин, сообщивший об этом. сам не знал в точности намерений Дубасова. Как бы то ни было, я еще раз убедился, как осторожно следует относиться ко всем указаниям, не проверенным боевою организацией.
V
Первые попытки покушений на Дубасова произошли 2 и 3 марта. В них участвовали Борис Вноровский и Шиллеров: первый — простолюдином, второй — извозчиком на козлах. Дубасов уехал в Петербург, и они оба ждали его на обратном пути в Москве, по дороге с Николаевского вокзала в генерал-губернаторский дом, к приходу скорого и курьерского поездов. Вноровский занял Домниковскую улицу, Шиллеров — Каланчевскую. В обоих случаях они не встретили Дубасова. Вторая серия покушений относится к концу марта. В них принимал участие также и Владимир Вноровский. 24, 25 и 26 числа метальщики снова ждали возвращения Дубасова из Петербурга и снова не дождались его приезда. Опять были замкнуты Уланский переулок и Домниковская, Мясницкая, Каланчевская и Большая Спасская улицы. Борис Вноровский давно продал лошадь и сани и жил в Москве под видом офицера Сумского драгунского полка. У него не было паспорта и ему часто приходилось оставаться без ночлега. Из осторожности он избегал ночевать на частных квартирах и проводил ночь частью на улице, частью в ресторанах и увеселительных садах…
Я и до сих пор не могу вспомнить без удивления выносливости и самоотвержения, какие показали в эти дни покушений Шиллеров и в особенности Борис Вноровский. Последнему принадлежала наиболее трудная и ответственная роль; он становился на самые опасные места, именно на те, где по всем вероятиям должен был проехать Дубасов. Для него было бесповоротно решено, что именно он убьет генерал-губернатора, и, конечно, у него не могло быть сомнения, что смерть Дубасова будет неизбежно и его смертью. Каждое утро 24, 25 и 26 марта он прощался со мною. Он брал тяжелую шестифунтовую бомбу, завернутую в бумагу из-под конфет, и шел своей легкой походкой к назначенному месту, — обычно на Домниковскую улицу. Часа через два он возвращался опять так же спокойно, как уходил. Я видел хладнокровие Швейцера, знал сосредоточенную решимость Зильберберга, убедился в холодной отваге Назарова, но полное отсутствие аффектации, чрезвычайная простота Бориса Вноровского, даже после этих примеров, удивляли меня. Однажды я спросил:
— Скажите, вы не устали?
Он удивленно взглянул на меня:
— Нет, не устал.
— Но ведь вы почти не спите ночами.
— Нет, я сплю.
— Где же?
— Вчера я ночевал в Эрмитаже.
Он замолчал.
— А вот скользко, — продолжал он в раздумьи, — я без калош. Того и гляди — упаду.
— Не упадете.
Он улыбнулся.
— Я тоже так думаю. А все-таки, боишься, — нет, нет — упадешь.
Он говорил очень спокойно. Я представил себе, как он два часа ходит взад и вперед по скользкому тротуару в ожидании Дубасова и снова спросил его:
— Не хотите ли, можно ведь вас сменить?
Он опять улыбнулся.
— Нет, ничего. Только рука устала: ведь все время несешь на весу.
Мы помолчали опять.
— Слушайте, — сказал я, — а если Дубасов поедет с женой?
— Тогда я не брошу бомбы.
— И значит будете еще много раз его ждать?
— Все равно: я не брошу.
Я не возражал ему: я был с ним согласен.
Остаток дня обычно мы проводили вместе. Он мало рассказывал о своей прошлой жизни, а если говорил, то только о своих родителях и семье. Я редко встречал такую любовь, такую сыновнюю привязанность, какая сквозила в его неторопливых спокойных словах об его матери и отце. С такой же любовью говорил он и о своем брате Владимире.
Кто не участвовал в терроре, тому трудно представить себе ту тревогу и напряженность, которые овладели нами после ряда наших неудачных попыток. Тем значительнее были неизменное спокойствие и решимость Бориса Вноровского.
Рашель Лурье во многом напоминала Дору Бриллиант. Она жила в гостинице «Боярский Двор» и так же, как Дора, работала у себя в номере. Она так долго ждала случая активно принять участие в терроре, так истомилась ожиданием на конспиративных квартирах, что чувствовала себя теперь почти счастливой. Я говорю «почти», потому что и в ней была заметна та же женственная черта, которая отличала Дору Бриллиант. Она верила в террор, считала честью и долгом участвовать в нем, но кровь смущала ее не менее, чем Дору. Она редко говорила о своей внутренней жизни, но и без слов было видно это глубокое и трагическое противоречие ее душевных переживаний. 29 марта она приняла личное участие в покушении: она сопровождала Бориса Вноровского на Николаевский вокзал. В этот день Дубасов должен был ехать из Москвы в Петербург. Но и на этот раз Дубасов избег покушения.
В самом конце марта я съездил в Гельсингфорс к Азефу. Я хотел посоветоваться с ним о положении дел в Москве. Я повторил ему, что, по данным нашего наблюдения, Дубасов не имеет определенных выездов; что наши неоднократные попытки встретить его на пути с вокзала кончились неудачей; что все члены московской организации, однако, верят в успех и готовы принять все, даже самые рискованные меры, для того, чтобы ускорить покушение; что, наконец, срок, назначенный центральным комитетом, — до созыва Государственной Думы, — близится к концу. Я предложил ему, поэтому, попытку убить Дубасова в тот день, когда он неизбежно должен выехать из своего дома, — в страстную субботу, день торжественного богослужения в Кремле. Я сказал, что мы имеем возможность замкнуть трое кремлевских ворот: Никольские, Троицкие и Боровицкие, и спрашивал его, согласен ли он на такой план. Азеф одобрил мое решение.
Я вернулся в Москву и встретил одобрение этому плану также со стороны всех членов организации. Мы стали готовиться к покушению. Борис Вноровский снял офицерскую форму и поселился по фальшивому паспорту в гостинице «Националь» на Тверской. В среду днем я встретился с ним в «Международном Ресторане» на Тверском бульваре. Наше внимание обратили на себя двое молодых людей, прислушивавшихся к нашему разговору. Когда мы вышли на улицу, они пошли следом за нами.
В четверг о подозрительном случае наблюдения сообщил Шиллеров. Я у своей гостиницы тоже заметил филеров.
Мы все еще не оставляли надежды. Мы не знали, какой характер имеет это наблюдение, и, не понимая его причины, полагали, что оно, быть может, случайно. В страстную пятницу вечером у нас состоялось собрание в ресторане «Континенталь». На собрании этом присутствовали Рашель Лурье и Борис Вноровский. С Шиллеровым, Владимиром Вноровским и «Семеном Семеновичем» я должен был увидеться на следующий день, в субботу утром…
По случаю страстной недели ресторан был почти пуст. Мы вскоре заметили, что зала начала наполняться. Приходили по одиночке старые и молодые прилично одетые люди и садились так, чтобы мы им были видны. Мы вышли на улицу. Я вышел первый. Я увидел, как вслед за мной вышли Рашель Лурье и Вноровский. Они сели на лихача. На моих глазах от извозчичьей биржи отделилось еще двое лихачей, и на них село трое филеров. Я долго смотрел, как мчался лихач, увозя Вноровского и Лурье, и как за ним гнались филеры. В уверенности, что меня в эту ночь арестуют, я вернулся к себе в гостиницу и заснул.
Лурье и Вноровский целую ночь спасались от погони. К утру им удалось скрыться. По совету Вноровского Лурье не вернулась в гостиницу. В «Боярском Дворе» остался ее динамит.
Прислуга, не дождавшись возвращения Лурье, снесла его вместе со всеми ее вещами в подвал. В подвале этот динамит много месяцев спустя взорвался от близости к калориферу. К счастью, взрыв этот не причинил никому вреда и только испортил стены подвала.
В субботу, в кондитерской Сиу, я встретил Шиллерова и «Семена Семеновича». Я опять вышел первым и увидел, что за ними обоими наблюдают филеры. Не оставалось сомнения, что вся организация накануне разгрома.
Тогда передо мною стал вопрос уже не о покушении на Дубасова, а о сохранении организации. В 5 часов у меня было назначено свидание в «Альпийской Розе» с Борисом Вноровским. Я хотел посоветоваться с ним. Владимира Вноровского я мог предупредить еще раньше: он, извозчик, должен был ожидать меня в час дня в Долгоруковском переулке.
Я оглянулся. Сзади и впереди меня, с боков и по другой стороне Кузнецкого моста, сновали филеры. Их было несколько человек, и по их откровенным приемам я понял, что есть приказ о моем аресте.
Было 12 часов. Я надеялся, что если меня не арестуют немедленно, то я скроюсь в пролетке Владимира Вноровского. Так и случилось. В час дня я в Долгоруковском переулке издали заметил знакомую мне белую, в мелких яблоках лошадь и маленького ростом, коренастого, с добродушным лицом кучера. Я вскочил к Вноровскому и обернулся. Я видел, как филеры заметались по переулку: поблизости не было ни одного свободного «Ваньки».
Я сказал Владимиру Вноровскому, чтобы он продавал пролетку и лошадь и уезжал в Гельсингфорс. Я объяснил ему, что за нами следят. Он ответил, что не замечал за собой наблюдения.
В «Альпийской Розе» меня ждал Борис Вноровский. После бессонной ночи и ночной погони, он был, как всегда, спокоен. Я не заметил никаких следов тревоги или волнения на его лице. Он выслушал меня молча и молча же согласился со мною, что дело продолжать невозможно и, для спасения организации, всем членам ее необходимо немедленно уехать в Финляндию. Когда был решен этот вопрос, он неожиданно обратился ко мне:
— А динамит Кати (Рашель Лурье)?
— Какой динамит?
— Тот, что остался в «Боярском Дворе».
— Ну?
— Я пойду и получу его обратно.
Я с удивлением посмотрел на него:
— Послушайте, ведь вас наверно арестуют.
Он улыбнулся.
— Почему же наверно? Попытка не пытка…
Мне удалось убедить его не делать такой попытки. В тот же день я известил о нашем решении Шиллерова и «Семена Семеновича». Борис Вноровский известил Лурье.
Через несколько дней мы все собрались в Гельсингфорсе.