Глава четвертая
Поднять паруса!
На зиму корабли и суда в Кронштадте и Ревеле в обязательном порядке ставили на консервацию. Иначе за зиму они просто бы сгнили. Для этого с линейных кораблей и других судов убирали весь такелаж, снимали реи и стеньги. Верхнюю палубу затягивали парусиной, чтобы она не покрывалась снегом. Большинство портов наглухо законопачивалось, но некоторые оставлялись открытыми для проветривания внутренних помещений. Основная часть команды на зимнее время переселялась в береговые казармы, однако некоторая часть оставалась на борту, осуществляя уборку снега, а также проветривая судно, и наблюдали за подвижкой льда. Между вмерзшими в лед кораблями делались дороги, по которым ездили на санках.
Ранней весной команды переселялись на корабли и суда. Начиналась расконсервация: устанавливали мачты, грузили орудия. В Архангельске в отличие от Кронштадта орудий принимали на борт не более двух десятков – для плавания в мирное время этого было вполне достаточно. Остальные же пушки архангелогородские корабли и суда обычно получали в кронштадтских арсеналах по приходу к месту постоянного базирования.
Снаряжение кораблей и судов для новой морской кампании – это всегда неизбежная беготня и суета. И как бы к этому событию ни готовились с самой осени, снаряжение эскадр всегда происходило в самом авральном порядке с ночными работами, матюгами и скандалами.
…Все дни флагманы уходящих эскадр пропадали на снаряжавшихся кораблях, а ночами вместе писали и читали бесконечные бумаги. На сон, еду и семью времени не было!
Несмотря на обычные грозные приказы «Всего давать назначенным в кампанию судам щедро!», каждый гвоздь, каждый фунт солонины всегда приходилось вырывать в портовых конторах со скандалом и боем.
– Воистину, у нас легче украсть, чем получить положенное, – мрачно шутили наши моряки.
Без задержки обычно выдавали одни чугунные балясины…
Целыми днями обивали пороги бесчисленных портовых контор бравые капитаны. Сыпались в кошельки складских толстосумов звонкие офицерские червонцы…
Командующие отправляемых в море эскадр давно издергались, стали вспыльчивы и крикливы. Что не могли взять законно – вышибали горлом. Но все равно дело, как правило, двигалось медленно. Порой уже кончилась весна, а корабли еще не имели ни команд, ни пушек, ни припасов. Только метались из конца в конец взмыленные курьеры и торопили, торопили, торопили…
Хватало забот и с провизией. На бойнях массово забивали свиней, тут же засаливая свинину в бочках. Отныне это будет знаменитая солонина. Завозили крупы: гречку, пшено и перловку, кроме того и рис – пшено сарочинское. Особенно много набирали морских сухарей тройной закалки, которыми доверху засыпали брот-каморы, да любимой русскими моряками архангельской трески. От цинги грузили мешки с еловой хвоей. В обязательном порядке загружали водку, вина и пиво.
Когда не хватало матросов, корабли и суда комплектовали солдатами и рекрутами. Капитаны ругались до хрипоты, наотрез отказываясь от такого пополнения, но, не видя иного выхода, брали, ругались – и брали вновь. Традиционно не имелось навигационного инструмента и лекарств. Не хватало многого, но время поджимало.
– Торопь такая, что некогда и чихнуть, – мрачно шутили матросы, таская на взмокших спинах съестные и питейные припасы.
Из штатов Кронштадтского порта адмиралы обычно требовали себе в море мастеровых из цехов: корабельного, ластового, мачтового, блокового, котельного, литейного, малярного и печного. Кроме этого старались забрать с верфей хотя бы с десяток-другой плотников и конопатчиков, парусников и прядильщиков, кузнецов и пильщиков, хлебников и даже мясосольных учеников. Если им это удавалось, то выгребали все под метелку.
Традиционно, уступая просьбе флагманов, адмиралтейств-коллегия жаловала офицеров и всех корабельных служителей с уходящих кораблей четырехмесячным жалованием не в зачет. Особенно радовались выдаваемым деньгам женатые матросы: их матроски с ребятишками не будут теперь нищенствовать хотя бы первое время.
Каждое утро, еще затемно, адмиралы проводил скорые консилиумы с капитанами кораблей и корабельными мастерами, давая им задания на день.
– А каково будут безопасны от пожаров возможных крюйт-каморы корабельные? – интересовались особо.
– Каморы обобьем добротно листом свинцовым, а дерево пропитаем составами негорючими, так что будьте покойны! – успокоили адмиралов седые мастера.
Из воспоминаний адмирала И. И. фон Шанца: «Спустя около недели после рассказанного мною вышел, наконец, нетерпеливо ожидаемый всеми приказ о вооружении судов, так что я имел достаточно времени свыкнуться с мыслью о возложенной на меня высокоответственной обязанности, и признаюсь, что когда я победил первый страх, я хладнокровнее взвесил все причины нападок на меня, а главное, то обстоятельство, что из числа считавших себя обойденными, и потому завидовавших мне, не было почти ни одного, который, по своим познаниям в морском деле мог бы быть мне опасным соперником, я бодро встрепенулся и начал отстаивать свои оскорбленные права так твердо и безбоязненно, что не осталось и следов прежней робости и запуганности.
Только что вышел приказ вооружаться, как я вечером того же дня принял все зависящие от меня меры, чтобы мне не пришлось по прошлогоднему ждать прихода команды на работу с 4 до 6 часов утра. Вследствие такого распоряжения я имел возможность ретиво приняться за работу в то время, когда командиры других судов, не изменившие своим зимним привычкам, еще спали непробудным, сном, а команды вверенных им судов, вместо того чтобы приниматься за работу, располагались спать на пристани.
В порту, однако, не спали; вследствие приказа все магазины были отперты, а содержатели со своими помощницами приготовились выдавать все судовые материалы, начиная от пеньковых вантов до оловянных чернильниц, гусиных перьев и роковых шнурованных книг, заклейменных печатями с двуглавым всероссийским орлом…
Весь быт первого помощника с его правами и обязанностями я перенес на палубу военного судна… Эта особенность моей жизни… отразилась всего более на команде, и, надо сказать правду, порядочно я тогда ее школил, а по ее мнению – просто мучил. Каждый Божий день, не взирая ни на какую погоду, я обучал ее парусному и артиллерийскому ученьям. Что касается до мытья палубы и скачивания бортов, то признаю, что все мои попытки довести эти работы до некоторого даже совершенствования, остались почти тщетными».
Особый контроль требовался при погрузке на корабли и суда вина и пива. Тут глаз да глаз. Воруют матросы с грузового лихтера, воруют свои, не было еще случая, чтобы кто-то что-то не утащил, а потому на мелкое воровство смотрели как на неизбежное зло. Кто попадался, того лупили, но все равно на погрузку вина стремились попасть все.
…На Кронштадтском адмиралтейском дворе грохот неумолчный – там испытывают якоря. Их поднимают воротом на высоту веретена, а затем бросают пяткой на чугунный брус. Удар. Якорь выдержал. Принимающий офицер равнодушно хмыкает:
– Давай еще раз!
Снова удар. Якорь цел.
– Еще раз!
После третьего испытания прочности якорной пятки матросы переходили к испытанию рыма. Снова они трижды бросали якорь на чугунный брус. Если он выдерживал и это испытание, тогда наступал заключительный этап – бросание якоря серединой веретена на ствол пушки. После третьего падения на якоре выбили особое клеймо литеру «Р», что значило – оный якорь опробован и флотом принят для использования.
– Тащи следующий! – уже велит адмиралтейский офицер.
Впрочем, якоря ломались редко. Русские якоря считались тогда лучшими в мире, так как делались из ковкого и мягкого «болотного железа», которое не только хорошо ковалось, но и было на редкость прочным. Надежные якоря ковали в Олонецке и Вологде, но лучшие возили с Урала.
Каждый линейный корабль снабжается пятью якорями. Самый большой и тяжелый – правый становой, именовали плехтом. Матросы промеж себя же зовут его по-иному, уважительно – «царь-якорь». Второй по величине, левый становой якорь-дагликс кличут «царицыным», а третий – бухт – «царевичем». «Царевич» хранился закрепленным по-походному под вторым крамболом за «царицей» на левой скуле корабля. Четвертый якорь носил название шварта. Этому ласкового названия уже не давали – шварт он и есть шварт! Шварт – запасной якорь, и хранится он в трюме за грот-мачтой, а чтобы не мешал, его зарывают в каменный балласт. Пятый по весу якорь называется тоем, его крепили по-походному, как и бухт, но на правой скуле корабля позади плехта. Кроме этих пяти якорей, на русских парусных кораблях могло быть несколько малых якорей – верпов, самый тяжелый из которых назывался стоп-анкером.
А потому на якорном дворе сейчас дым коромыслом. Повсюду груды якорей, которые надо испытать, распределить и в целости на корабли и суда доставить. Такая же суета и на соседних адмиралтейских дворах.
К этому времени назначенные в плавание корабли и суда уже откренговали. Обшивные доски от древоточцев обожгли огнем и просмолили, затем щедро обмазали смесью нефти, даммаровой смолы и гуталина. На новых линейных кораблях виднеется и медная обшивка – предмет зависти всех командиров. Обшивку прибивают к днищу гвоздями на просмоленную бумагу и войлок. Затем кромки листов чеканят, пока поверхность не становится на ощупь совершенно гладкой. Сейчас медные днища красноваты и похожи на старые елизаветинские пятаки, но скоро в море под воздействием воды они будут блестеть золотом.
Вовсю идет и вооружение кораблей и судов. Вооружение всегда начинается с установки мачт и бушприта. Эта работа осуществлялась с помощью кранов или специальных стрел, устанавливаемых на судне, а потому на краны целая очередь. Каждый командир лезет вперед и задабривает ради этого портовых чиновников как может. Нередки и скандалы. Потому Пущину приходилось лично определять, кому и когда давать вожделенные краны. По мере возможности в качестве стрел употребляют нижние реи. Установку мачт начинают всегда с грот-мачты, а стрелами – с бизань-мачты. Последним устанавливают бушприт. После этого принимаются за стеньги. Первыми поднимали нижние реи, затем марса-реи и, наконец, блинда-рей. Далее поднимают и выстреливают брам-стеньги и бом-утлегарь, вчерне вытягивают их такелаж, чтобы, не дай бог, не завалились. Вооружают бом– и бом-брам-реи. В это время часть матросов вовсю вяжет выбленки, кранцы и маты. В каждой кампании все должно быть новым и чистым.
Наконец начинается вытягивание такелажа, вначале нижнего, а потом и верхнего. Тяга такелажа – дело ответственное. Нельзя ни перетянуть, ни недотянуть, а потому тягой руководят сами командиры. Спустя двое суток после первой тяги такелажа его снова тянут, устраняя образовавшуюся слабину. Через шесть суток матросы тянут такелаж в третий раз, а спустя еще четверо – такелаж тянут уже в последний раз. Теперь можно грузить пушки и припасы.
Хватало проблем и здесь. Нехватка орудий в XVIII веке обычно была такая, что из арсеналов в конце века порой вытаскивали даже ржавые пушки, помнившие славные петровские баталии. Обычно орудийные стволы проверяли на порочность двойными выстрелами, а каверны искали на внутренней стороне стволов специальными зеркалами. Несмотря на строгую регламентацию о калибрах корабельных орудий, на практике зачастую никакого единства не было, а ставили все, что было под рукой. К примеру, во время русско-шведской войны на линейных кораблях устанавливали до десяти различных калибров, размещенных вперемежку. На это смотрели как на дело само собой разумеющееся.
У торца причала стояли суда уже с вооруженными стеньгами. У бортов виднелись портовые баржи, если выкрашенная в зеленый цвет – продовольственная, если в красный – порох. При погрузке боезапаса на мачте обязательно поднимался красный флаг.
Часть команды, выстроившись цепочкой, перегружала на судно мешки и бочки с продуктами, другие работали на палубе и на мачтах. Палубные пазы заливали смолой-гарпиусом, отчего вся палуба была черной и вонючей. Но у шпигатов уже были свалены кучей «медведи» – камни для скобления палубы. Пройдет всего пара дней, и из грязно-черных палубы российских кораблей и судов станут ослепительно белыми. Пока же повсюду на палубах сидели со своими неизменными ящичками бородатые конопатчики и отчаянно лупили меж досок деревянными молотками.
…Когда погрузка на уходящие в плавание суда наконец была окончена, их капитаны поручали доверенным лейтенантам счесть все погруженные припасы. Захватив с собой матроса с фонарем, те спускались в трюм. Там пахло затхлостью. В углах возились крысы.
– А ну-ка, подсвети! – офицеры с трудом пробирались среди завалов провизии.
Шедшие сзади служители поднимали над головой фонари. Серые твари разом смолкали, шмыгая в стороны.
Но ушлые матросы, изловчившись, все же пинали их вдогонку.
– Свети ближе! – офицеры принимали пересчитывать провизию.
Слева от прохода громоздились тяжелые кули с овсяными крупами.
– Всего сто двадцать один пуд, – писали они, капая чернилами.
Далее шли дубовые бочки, перехваченные обручами, – там солонина. Рядом соль и масло, но уже в бочках дерева соснового. За ними внавалку гора пятипудовых мешков, в них мука, ржаные и пеклеванные сухари. Подле борта – бочонки с красным вином, уксусом и сбитнем.
Из интрюма проверяющие переходили в каюту шкиперскую. Там считали сало и парусину, брезент и кожи. Оттуда сразу в крюйт-камеру. Крюйт-камеры располагалась в кормовой части, недалеко от камбуза. У тяжелой дубовой двери лейтенанты в обязательном порядке сдавали часовым ключи, отстегивали шпаги и снимали башмаки, чтобы, не дай бог, не чиркнуть подковкой. На ноги одевали особые войлочные тапки – попуши. Все, вне различия чинов, у крюйт-камеры выворачивали свои карманы – а вдруг там окажется забытое огниво или кремень? Сопровождающие констапели тем временем вставляли в особые фонари сальные свечи, дно фонарей заливали водой и, не торопясь, отпирали дверь. В середине крюйт-камер помещался обитый свинцом бассейн, туда перед боем ссыпали порох для набивки картузов. Вдоль стен на решетчатых полках были расставлены бочки с порохом и пороховой мякотью, разложены картузы, кокоры, фальшфееры и прочие артиллерийские снаряжения. Меж ними – ящики с углем от сырости. Покончив с крюйт-камерой, лейтенанты докладывали командирам кораблей и судов:
– Порох сухой и готов к действу. В каморе порядок добрый.
– Ну и ладно, – отвечали капитаны, такими докладами довольные. – Будем готовиться вступать под паруса и ожидать сигнала с флагмана.
Если в крюйт-камере обнаруживался беспорядок, то он подлежал немедленному устранению. Особенно частым непорядком была просыпка пороха на палубу при погрузке. Это было смертельно опасно, а потому крюйт-камеру надлежало несколько раз тщательно вымывать. Цена халатности здесь – жизнь сотен и сотен людей.
* * *
В воспоминаниях моряков очень трудно найти описание бытовых деталей их нахождения на судах. Это вполне объяснимо, ведь для моряков все происходящее на палубе было настолько обыденным и привычным делом, что описывать все это просто не имело смысла. Поэтому особенно ценны описания плаваний на судах русского флота, сделанные посторонними людьми, для которых все то, что казалось морякам вполне обычным, являлось настоящим откровением для людей сугубо сухопутных.
Из путевого романа Гончарова «Фрегат „Паллада“: „Я с первого шага на корабль стал осматриваться. И теперь еще, при конце плавания, я помню то тяжелое впечатление, от которого сжалось сердце, когда я в первый раз вглядывался в принадлежности судна, заглянул в трюм, в темные закоулки, как мышиные норки, куда едва доходит бледный луч света чрез толстое, в ладонь стекло. С первого раза невыгодно действует на воображение все, что потом привычному глазу кажется удобством: недостаток света, простора, люки, куда люди как будто проваливаются, пригвожденные к стенам комоды и диваны, привязанные к полу столы и стулья, тяжелые орудия, ядра и картечи, правильными кучами на кранцах, как на подносах, расставленные у орудий; груды снастей, висящих, лежащих, двигающихся и неподвижных, койки вместо постелей, отсутствие всего лишнего; порядок и стройность, вместо красивого беспорядка и некрасивой распущенности, как в людях, так и в убранстве этого плавучего жилища. Робко ходит в первый раз человек на корабле: каюта ему кажется гробом, а между тем едва ли он безопаснее в многолюдном городе, на шумной улице, чем на крепком парусном судне, в океане. Но к этой истине я пришел не скоро…
Приехав на фрегат, еще с багажом, я не знал, куда ступить, и в незнакомой толпе остался совершенным сиротой. Я с недоумением глядел вокруг себя и на свои сложенные в кучу вещи. Не прошло минуты, ко мне подошли три офицера: барон Шлипенбах, мичманы Болтин и Колокольцев – мои будущие спутники и отличные приятели. С ними подошла куча матросов. Они разом схватили все, что было со мной, чуть не меня самого, и понесли в назначенную мне каюту. Пока барон Шлипенбах водворял меня в ней, Болтин привел молодого, коренастого, гладко остриженного матроса. „Вот этот матрос вам назначен в вестовые“, – сказал он. Это был Фаддеев, с которым я уже давно познакомил вас. „Честь имею явиться“, – сказал он, вытянувшись и оборотившись ко мне не лицом, а грудью: лицо у него всегда было обращено несколько стороной к предмету, на который он смотрел. Русые волосы, белые глаза, белое лицо, тонкие губы – все это напоминало скорее Финляндию, нежели Кострому, его родину. С этой минуты мы уже с ним неразлучны до сих пор. Я изучил его недели в три окончательно, то есть пока шли до Англии; он меня, я думаю, в три дня. Сметливость и „себе на уме“ были не последними его достоинствами, которые прикрывались у него наружною неуклюжестью костромитянина и субординацией) матроса. „Помоги моему человеку установить вещи в каюте“, – отдал я ему первое приказание. И то, что моему слуге стало бы на два утра работы, Фаддеев сделал в три приема – не спрашивайте как. Такой ловкости и цепкости, какою обладает матрос вообще, а Фаддеев в особенности, встретишь разве в кошке. Через полчаса все было на своем месте, между прочим, и книги, которые он расположил на комоде в углу полукружием и перевязал, на случай качки, веревками так, что нельзя было вынуть ни одной без его же чудовищной силы и ловкости, и я до Англии пользовался книгами из чужих библиотек.
„Вы, верно, не обедали, – сказал Болтин, – а мы уже кончили свой обед: не угодно ли закусить?“ Он привел меня в кают-компанию, просторную комнату внизу, на кубрике, без окон, но с люком, наверху, чрез который падает обильный свет. Кругом помещались маленькие каюты офицеров, а посредине насквозь проходила бизань-мачта, замаскированная круглым диваном. В кают-компании стоял длинный стол, какие бывают в классах, со скамьями. На нем офицеры обедают и занимаются. Была еще кушетка и больше ничего. Как ни массивен этот стол, но, при сильной качке, и его бросало из стороны в сторону, и чуть было однажды не задавило нашего миньятюрного, доброго, услужливого распорядителя офицерского стола, П. А. Тихменева. В офицерских каютах было только место для постели, для комода, который в то же время служил и столом, и для стула. Но зато все пригнано к помещению всякой всячины как нельзя лучше. Платье висело на перегородке, белье лежало в ящиках, устроенных в постели, книги стояли на полках.
Офицеров никого не было в кают-компании: все были наверху, вероятно „на авральной работе“. Подали холодную закуску. А. А. Болтин угощал меня. „Извините, горячего у нас ничего нет, – сказал он, – все огни потушены. Порох принимаем“. – „Порох? А много его здесь?“ – осведомился я с большим участием. „Пудов пятьсот приняли: остается еще принять пудов триста“. – „Где он у вас лежит?“ – еще с большим участием спросил я. „Да вот здесь, – сказал он, указывая на пол, – под вами“. Я немного приостановился жевать при мысли, что подо мной уже лежит пятьсот пудов пороху и что в эту минуту вся „авральная работа“ сосредоточена на том, чтобы подложить еще пудов триста, „Это хорошо, что огни потушены“, – похвалил я за предусмотрительность. „Помилуйте, что за хорошо: курить нельзя“, – сказал другой, входя в каюту. „Вот какое различие бывает во взглядах на один и тот же предмет!“ – подумал я в ту минуту, а через месяц, когда, во время починки фрегата в Портсмуте, сдавали порох на сбережение в английское адмиралтейство, ужасно роптал, что огня не дают и что покурить нельзя.
К вечеру собрались все: камбуз (печь) запылал; подали чай, ужин – и задымились сигары. Я перезнакомился со всеми, и вот с тех пор до сей минуты – как дома. Я думал, судя по прежним слухам, что слово „чай“ у моряков есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал, что когда офицеры соберутся к столу, то начнется авральная работа за пуншем, загорится живой разговор, а с ним и носы, потом кончится дело объяснениями в дружбе, даже объятиями, словом, исполнится вся программа оргии. Я уже придумал, как мне отделаться от участия в ней. Но, к удивлению и удовольствию моему, на длинном столе стоял всего один графин хереса, из которого человека два выпили по рюмке, другие и не заметили его. После, когда предложено было вовсе не подавать вина за ужином, все единодушно согласились. Решили: излишек в экономии от вина приложить к сумме, определенной на библиотеку. О ней был длинный разговор за ужином, а об водке ни полслова!
Не то рассказывал мне один старый моряк о прежних временах! „Бывало, сменишься с вахты иззябший и перемокший – да как хватишь стаканов шесть пунша!“ – говорил он. Фаддеев устроил мне койку, и я, несмотря на октябрь, на дождь, на лежавшие под ногами восемьсот пудов пороха, заснул, как редко спал на берегу, утомленный хлопотами переезда, убаюканный свежестью воздуха и новыми, не неприятными впечатлениями. Утром я только что проснулся, как увидел в каюте своего городского слугу, который не успел с вечера отправиться на берег и ночевал с матросами. „Барин! – сказал он встревоженным и умоляющим голосом, – не ездите, Христа ради, по морю!“ – „Куда?“ – „А куда едете: на край света“. – „Как же ехать?“ – „Матросы сказывали, что сухим путем можно“. – „Отчего ж не по морю?“ – „Ах, господи! какие страсти рассказывают. Говорят, вон с этого бревна, что наверху поперек висит…“ – „С рея, – поправил я. – Что ж случилось?“ – „В бурю ветром пятнадцать человек в море снесло: насилу вытащили, а один утонул. Не ездите, Христа ради!“ Вслушавшись в наш разговор, Фаддеев заметил, что качка ничего, а что есть на море такие места, где „крутит“, и когда корабль в этакую „кручу“ попадает, так сейчас вверх килем перевернется. „Как же быть-то, – спросил я, – и где такие места есть?“ – „Где такие места есть? – повторил он, – штурмана знают, туда не ходят“.»
Итак, корабли и суда полностью вооружены, снабжены припасами. Затем начались пробные выходы в море. Порой вместе с матросами и офицерами в этих плаваниях участвовали и мастеровые во главе с корабельными мастерами. Те внимательно наблюдали, как ведет себя их детище на волне. Мастеровые на месте устраняли обнаруженные недоделки.
Спустя несколько дней командиры кораблей и судов, как правило, с чистой совестью докладывали командиру порта:
– Корабль на волну всходит легко. При ветре не валок, на курсе устойчив, в управлении легок и маневрен. Готов подписать бумагу о приемке.
Бывали и скандалы, когда командиры, найдя много недостатков, не желали подписывать бумаг. Тогда начинались тяжбы, но рано или поздно все завершалось подписанием приемного акта.
Если дело обстояло в Архангельске и к кампании готовились только что построенные корабли и суда, то они сразу же готовились к дальнему переходу. Обычно из судов, идущих на Балтику, формировался отдельный отряд, начальником которого определяли старшего по званию и должности. Обычно в это время командиров судов одолевали просители. Это были те, кому надо было по тем или иным делам в столицу, а военные моряки денег за провоз не брали, довольствуясь лишь небольшой суммой за питание из общего котла. Поездки же на перекладных для средней руки российского обывателя влетали в копеечку… Перед уходом в плавание проводился предпоходовый смотр. Местное начальство, как правило, прибывало на борт пожелать доброго пути. В кают-компании открывали шампанское на легкую дорогу и ставили свечи к образу Николая Угодника. Офицеры, как полагается, переодевались из сюртуков в вицмундиры. На борт поднимали все гребные суда. Корабельные батюшки служат молебен. Еще совсем немного времени, и командиры дадут команду к съемке с якоря. После чего корабли и суда очередного Архангелогородского отряда вступят под паруса и возьмут курс к берегам далекого Финского залива.
В Кронштадте, Ревеле и Севастополе линейные корабли и суда считались зачисленными в кампанию только после особого депутатского смотра, который осуществляли старшие флагманы. Только после этого на кораблях и судах поднимались вымпелы, прозванные «целковыми», так как на вступившем в кампанию судне платилась особая «морская» надбавка. Ну все, теперь, кажется, можно и в море!