Книга: Жизнь на палубе и на берегу
Назад: Глава шестая Делу время – потехе час
Дальше: Глава восьмая Традиции, обычаи, поверья

Глава седьмая
Оригиналы русского флота

 

 

Во все времена в российском флоте служило немало оригинальных людей. Не был исключением и офицерский корпус XVIII–XIX веков, в котором всегда хватало людей весьма остроумных, талантливых и весьма оригинальных.
Большой популярностью в русском флоте XVIII–XIX веков пользовались эпиграммы, которые действительно были порой весьма остроумны. Первым из известных нам автором эпиграмм был капитан-лейтенант Павел Акимов. В 1797 году молодой и талантливый офицер вернулся в Кронштадт после похода эскадры Балтийского флота в Англию. Приехав в Петербург, Акимов увидел, что Исаакиевский собор, который начинался строительством при императрице Екатерине как мраморный, при Павле Первом стал достраиваться кирпичом. Это удивило и оскорбило офицера. В порыве поэтического гнева, он написал и прибил к Исаакиевской церкви следующие стихи:
Се памятник двух царств,
Обоим столь приличный:
Основа его мраморна,
А верх его кирпичный.

Легенда об этом поступке офицера и его последствиях такова. Бумагу со своими стихами к ограде Исаакиевской церкви Акимов якобы приколотил поздно вечером, будучи в простом фраке. На его беду рядом оказался будочник (охранник), который поднял крик. На крик прибежал квартальный, после чего оба повели Акимова под арест. Донесли об этом происшествии императору. Вскоре было выяснено и авторство. Придя в ярость, император пригрозил отрезать наглецу уши и язык и навечно сослать в Сибирь.
Ходили слухи, что приказ императора исполнили адмирал Обольянинов и флота генерал-интендант Бале, которые и велели отрезать Акимову уши и язык, а потом отправили в Сибирь, не позволив даже проститься с матерью, у которой он был единый сын и единственная подпора. Говорили, что искалеченный Акимов вернулся в столицу только в царствование Александра, когда все ссыльные были возвращены. Но это всего лишь слухи. На самом деле Акимов не стал дожидаться результатов своей поэтической деятельности, а, оставив команду, исчез в неизвестном направлении. Разумеется, никто резать язык капитан-лейтенанту не собирался, но сибирская ссылка уже за своевольное оставление службы была вполне реальной. После воцарения Александра Первого адмиралтейств-коллегия выразила сожаление в том, что столь хороший офицер покинул морскую службу, высказавшись, что никаких претензий к нему не имеет и если Акимов когда-нибудь объявится, то будет снова принят на службу без всякого наказания. Но он так и не объявился. О дальнейшей судьбе Акимова у автора сведений не имеется.
В этой связи весьма любопытны воспоминания вице-адмирала П. А. Данилова, относящиеся к 1798 году. Вот что пишет Данилов: «На другой день я пошел явиться в коллегию и, идучи через Царицын луг, мимо монумента графу Румянцеву, увидел к оному прилепленную бумажку, которая от ветра трепетала и надпись прочел. Вот что было написано: „Румянцев, ты в земле лежишь, а здесь тебе поставлен шиш!“, прочитав, я испугался и, оглядев, отошел скорее прочь и пошел своей дорогой». И время, и стиль виршей совпадает с проказой Акимова, а потому можно предположить, что развеселый и, безусловно, талантливый капитан-лейтенант Акимов не ограничился лишь одними стихами у Исаакиевского собора.
Из воспоминаний Ф. Булагрина о другом известном в начале XIX века флотском оригинале – барде лейтенанте Кропотове: «Куплетов Кропотова не привожу; они хотя не черные, но серенькие! Оригинальный человек был этот Кропотов! Недолго служил он во флоте, и вышел в отставку, посвятил себя служению Бахусу и десятой, безымянной музе. Это был предтеча нынешней так называемой натуральной школы с той разницею, что у Кропотова в миллион раз было более таланта, чем у всех нынешних писак. Стихи Кропотова к бывшему главным командиром кронштадтского порта адмиралу Ханыкову, чрезвычайно остроумны. Жаль, что не могу поместить их здесь! Кропотову недоставало науки и изящного вкуса, именно того, чего нет также и у писателей так называемой натуральной школы, снискавших громкую известность в России, разумеется, у людей, которым грубая карикатура понятнее, следовательно, более нравится, нежели тонкая, остроумная ирония. Кропотов пробовал издавать журнал в 1815 году под заглавием „Демократ“, который, однако же, упал, отчасти по неточности самого издателя. Я видывал Кропотова в Кронштадте, куда он приезжал в гости к прежним товарищам и приятелям, но не был с ним коротко знаком. Излишняя, отчасти циническая его фамильярность и грубые приемы пугали меня, и я держался в стороне; но иногда я от души смеялся его рассказам о самом себе. Образ его жизни, характер и поэзия изображены достаточно в трех следующих его стихах:
О, фортуна!.. Но ни слова!..
С чердака моего пустова
Фигу я тебе кажу…»

А вот восьмистишие, ходившее по рукам офицеров Балтийского и Черноморского флотов после того, как адмирал Чичагов упустил реальный шанс пленить Наполеона у Березины зимой 1812 года:
Вдруг слышен шум у входа.
Березинский герой
Кричит толпе народа:
Раздвиньтесь предо мной!
Пропустите его,
Тут каждый повторяет:
Держать его грешно бы нам,
Мы знаем,
Он других и сам
Охотно пропускает.

В 1819 году одновременно с отправкой экспедиции Беллинсгаузена для изучения южных морей были отправлены еще два шлюпа «Открытие» и «Благонамеренный» в Берингов пролив для изыскания возможности прохода Северным морским путем. Экспедиция эта завершилась в силу объективных причин не столь удачно, как плавание судов Беллинсгаузена, открывших Антарктиду. Начальнику Северной экспедиции – капитану второго ранга Васильеву по возвращении пришлось выслушать в свой адрес немало незаслуженных обвинений. Известный в то время любитель-поэт граф Хвостов разразился на итоги плавания Васильева следующей эпиграммой:
Васильев, претерпев на море разны бедства,
Два чучела привез в музей Адмиралтейства.

В 20-х годах ХIХ века флотские остроумцы прозвали часть Финского залива от Кронштадта до Санкт-Петербурга «Маркизовой лужой» в память о маркизе де Траверсе, который в то время возглавлял российский флот и в целях экономии средств запрещал кораблям плавать дальше этой пресловутой лужи. Об адмиралах той эпохи, не ходивших в море дальше острова Гогланд, офицерами была сочинена следующая злая эпиграмма:
Нынче в мире дивно диво —
Наш российский адмирал,
Дослужившись до сената,
За Гогландом не бывал!

Имелись любители эпиграмм на флоте и в более позднее время. Так, в 1842 году командир военного транспорта «Або» капитан-лейтенант Юнкер после завершения кругосветного плавания решил переменить место службы. Морской мундир Юнкер сменил на полицейский. Руководство соответствующего департамента располагалось в то время в Петербурге на Второй Адмиралтейской улице. Подобный переход из флота в полицию был событием исключительным и поэтому получил широкую огласку. По столице ходила карикатура, изображавшая бывшего моряка с полицейским свистком. Надпись под рисунком гласила:
Все части света обошел,
Лучше Второй Адмиралтейской не нашел…

При Николае Первом о службе офицеров на судне «Камчатка», которое часто использовали для прогулок высочайших особ, говорили:
Ус нафабрен, бровь дугой, новые перчатки.
Это, спросят, кто такой? Офицер с «Камчатки»!

Из воспоминаний художника-мариниста А. П. Боголюбова: «Горковенко и Опочинин (мичманы и друзья А. П. Боголюбова – В. Ш.) писали мадригалы всякие… Вот некоторые стишки доморощенных поэтов. Про командира транспорта „Пинега“ Сарычева сложилась следующая песнь, которая жила долго на баке в часы досуга:
А как шел транспорт „Пинега“
В виду Сойкиной горы…
Паруса белее снега
Аль березовой коры…»

На Кудривого, капитана второго ранга, тоже командира транспорта, сложили:
Там, где с почестью и славой
Дрался храбро Подольской,
Ныне с транспортом Кудривый
Ходит с салом и пенькой…

У адмирала Беллинсгаузена был личный адъютант некто Нил Вараксин, длинный, как брам-стеньга, и неумный. Его сделали командиром дрянной адмиральской яхты «Павлин» – сейчас же явилось четверостишие:
Кронштадт наш чудо произвел,
Какого не было в помине.
Уж ныне по морю осел
Преважно ездит на «Павлине»…

Однажды летом главному командиру (адмиралу Крузенштерну – В. Ш.), имевшему дачное помещение в кронштадтском Летнем саду, пришла фантазия выстроить беседку для отдыха и дать ей форму корабельного юта. И вот новая поэзия А. С. Горковенко:
В конце большой аллеи
Поставлен корабельный ют.
То пресловутого Фаддея
Именитая затея —
Дать от дождя гуляющим приют…

Коснулись и барынь. Госпожа Александровская, хорошенькая блондинка, жена командира форштадта, уехала на зимовку в Ревель. А. С. Горковенко где-то сказал экспромт:
Молодцу ли, красной деве ль —
Всем приятно ехать в Ревель…

В николаевские времена, в бытность начальником Главного морского штаба князя Меншикова, на шумных мичманских пирушках в Кронштадте распевали под гитару:
В море есть островок, а на нем городок – чудо!
Там живут моряки, а смолы и пеньки – груда!
И у них есть закон, чтобы пить всегда ром с чаем!
А из Питера князь им кричит, не сердясь: «Знаем!»

История донесла до нас немало веселых и порой весьма поучительных историй, связанных с моряками российского парусного флота. Шутить на нашем флоте умели во все времена. Да и как иначе, когда порой именно соленая морская шутка помогала выжить в условиях той нелегкой и предельно жесткой службы. Начало российскому флотскому анекдоту положил сам родоначальник отечественного флота Петр Великий. Вот лишь несколько примеров петровского юмора:
«Осмотрев 60-пушечный корабль „Петр и Павел“, заложенный еще в 1697 году руками Петра в Голландии, государь обратился к капитану со словами: – Ну, брат, в войске сухопутном я прошел все чины: позволь же мне иметь счастие быть под твоей командой.
Опешив, капитан не знал, что отвечать.
– Что же вы, господин капитан, не удостаиваете меня своим приказом! С какой должности обыкновенно начинают морскую службу?
– С каютного юнги! – отвечал изумленный капитан.
– Хорошо! – сказал монарх. – Теперь я заступаю на его место.
– Помилуйте, Ваше Величество!
– Я теперь здесь не Ваше Величество, а начинающий морскую службу в звании каютного юнги!
Капитан все еще думает, что государь шутит, и сказал:
– Ну, так полезай же на мачту и развяжи парус!
Монарх, не говоря ни слова, побежал на мачту по узкому трапу. Капитан едва не умер от страха, и весь экипаж обомлел, увидев отважность совершенно неопытного еще в матросской службе молодого царя. Тот, кто некогда обтесывал мачту, находится теперь на ее вершине! Он ведь был на своем корабле, им самим построенном! Заткнув топор за пояс, бывало, прощался он вечером со своим творением, чтобы наутро вновь приняться за работу.
Если этот корабль и не был дедом русского флота, то, по крайней мере, его отцом.
Между тем ветер колыхал корабль. Одно мгновение – и государь, надежда целого народа, мог бы упасть на палубу или в волны морские! Эта мысль ужасала капитана и всех моряков, понимавших вполне опасное положение юного монарха. Ни один из старых матросов не отважился бы взойти на мачту, не подумав об опасности, ему предстоящей.
Все были в каком-то оцепенении, а государь между тем работал наверху. Вскоре конец развязанной веревки полетел на палубу, и государь, кинув орлиный взгляд на бесконечное пространство, покрытое седыми валами, сошел вниз. Капитан, видя, что государь был доволен его приказанием, но не желая подвергать его в другой раз столь очевидной опасности, велел новому юнге раскурить трубку и подать ее, что и было исполнено беспрекословно. Заметим, что капитан этот по имени Мус был некогда простым матросом в Голландии и понравился Петру во время пребывания нашего посольства в Амстердаме. Весьма естественно, что Мус, вспомнив прежнее время, когда он был товарищем и помощником царя в работе, так живо представил себе произошедшее, что тотчас же нашелся в роли повелителя, и, постигнув вполне свой новый сан, взглянул гордо на Петра и сказал:
– Поскорее принеси мне бутылку вина из каюты!
Государь побежал вниз и явился с бутылкой и стаканом в руках.
Тогда капитан взглянул на Петра, ожидающего новых приказаний, призадумался, потом пристально посмотрел на юного монарха, будто не веря самому себе, и красноречивая слеза, слеза привязанности и умиления, оросила мужественное лицо его. Он вдруг приподнялся, схватив одною рукою стакан наполненный и кинув другою шапку вверх, воскликнул:
– Да здравствует величайший из царей!
Громкое „ура“ раздалось на корабле и, достигши до берега, было ответом тронутых до глубины сердца матросов. Потом вновь все замолкли и смотрели на орла русского с изумлением. Все готовы были броситься в огонь и в воду по первому слову Петра!»
Из воспоминаний о Петре Первом: «Однажды очистилось вице-адмиральское место, которое по адмиралтейскому штату должно быть занято. Контр-адмирал Петр Алексеевич, то есть сам государь, подал в Адмиралтейскую коллегию челобитную, в которой прописал дотоле несенную им службу, просил о помещении на это место. Дело было там рассмотрено с надлежащим вниманием, и потом праздное место дано другому контр-адмиралу, а на его просьбу сделано решение, что коллегия вполне признает показанные им доселе заслуги и, надеясь, что он впредь будет с еще большим рвением стараться показать их, обнадеживает его в требуемом повышении, коль скоро опять представится к тому случай; ныне же, по сравнении доселе отправляемой им морской службы со службою другого контр-адмирала, нашла она, что тот долее служит морским офицером и многократно отличил себя на море. Поэтому Адмиралтейская коллегия, сообразуясь с справедливостью, не могла преминуть, чтоб не дать ему на этот раз преимущества и не произвести его в вице-адмиралы. Государь доволен был таким решением, и когда при дворе зашла речь о повышении, сказал:
– Члены коллегии справедливо судили и поступили по-надлежащему. Если бы они были столь раболепны, чтобы из ласкательства предпочли бы меня моему сверстнику, то действительно я заставил бы их в том раскаяться.
Петр любил своего воспитанника Ивана Головина и послал его в Венецию учиться кораблестроению и итальянскому языку. Головин жил в Италии четыре года. По возвращении оттуда Петр Великий, желая знать, чему выучился Головин, взял его с собою в адмиралтейство, повел его на корабельное строение и в мастерские и задавал ему вопросы. Оказалось, что Головин ничего не знает. Наконец Петр спросил:
– Выучился ли хотя по-итальянски?
Головин признался, что и этого сделал очень мало.
– Так что же ты делал?
– Всемилостивейший государь! Я курил табак, пил вино, веселился, учился играть на басу и редко выходил со двора.
Как ни вспыльчив был царь, но такая откровенность ему понравилась. Он дал лентяю прозвище „князь-бас“ и велел нарисовать его на картине, сидящим за столом с трубкой в зубах, окруженного музыкальными инструментами, а под столом – валяющиеся навигационные приборы.
Во время Каспийского похода Петр Первый решил по старому морскому обычаю купать не бывавших еще в Каспийском море. Подавая пример, царь первым прыгнул в воду. За ним последовал и все остальные, хотя некоторые боялись, сидя на доске, трижды опускаться в воду.
Головина Петр стал сам опускать в воду, со смехом говоря:
– Опускается бас, чтобы похлебал каспийский квас!
Один старый петровский ветеран любил вспоминать, как, будучи ребенком, был представлен Петру Великому в числе дворянских детей, присланных из семей для службы. Царь якобы, посмотрев на него, покачал головой, и сказал:
– Ну, этот совсем плох! Однако записать его на флот, до мичмана, авось, дослужится!
Рассказывая эту историю, старик всегда с умилением прибавлял:
– И такой же был провидец, что я и мичмана то получил только при отставке!
Когда известный острослов д'Акоста отправлялся по приглашению Петра Первого из Португалии морем в Россию, один из провожавших его сказал:
– Как не боишься ты садиться на корабль, зная, что твой отец, дед и прадед погибли в море!
– А твои предки, каким образом умерли? – спросил в свою очередь д'Акоста.
– Преставились блаженною кончиною на своих постелях.
– Так как же ты, друг мой, не боишься еженощно ложиться в постель? – возразил д'Акоста.
Сподвижник Петра Первого контр-адмирал Вильбоа спросил однажды д'Акосту:
– Ты, шут, человек на море бывалый. А знаешь ли, какое судно безопаснейшее?
– То, которое стоит в гавани и назначено на слом! – немедленно ответил ему д'Акоста.
Хватало в российском флоте шутников и после Петра Великого. К примеру, в 1770 году по случаю победы, одержанной нашим флотом над турецким при Чесме, митрополит Платон произнес в Петропавловском соборе Санкт-Петербурга в присутствии императрицы и всего двора речь, замечательную по силе и глубине мыслей. Когда вития, к изумлению слушателей, неожиданно сошел с амвона к гробнице Петра Великого и, коснувшись ее, воскликнул: „Восстань теперь, великий монарх, Отечества нашего отец! Восстань теперь и воззри на любезное изобретение свое!“ – то среди общих слез и восторга гетман Разумовский вызвал улыбку окружающих его, сказав им потихоньку: „Чего вин его кличе? Як встане, всем нам достанется“.
Остроумие было присуще и императрице Екатерине Второй. Однажды она присутствовала при спуске на воду одного из линейных кораблей. Рядом с ней стоял, давая разъяснения, адмирал Самуил Грейг. Внезапно с окружавших корабль лесов сорвалась доска. Недолго раздумывая, Грейг оттолкнул императрицу в сторону. Спустя мгновение на место, где только что находилась Екатерина Вторая, упала доска.
– Спасибо тебе, Самуил Карлыч, что один раз в жизни ты заробел! – сказала императрица заслуженному флотоводцу.
Как-то раз императрица Екатерина Вторая пригласила к себе в Зимний дворец адмирала Ноульса. Разговор шел о строительстве новых кораблей. В это время от реки послышался сильный шум. Ноульс выглянул в окно. Напротив дворца посреди Невы два русских судна навалились на торговый французский бриг.
– Что там случилось, адмирал? – поинтересовалась Екатерина Вторая.
– Ничего страшного, – был ответ. – Два русских медведя душат французскую мартышку!
К 1783 году большинство чинов адмиралтейств-коллегии, а при Екатерине Второй это было уже очень серьезное учреждение, оказались обременены многочисленными долгами, и перспектив на их оплату не было никаких. Тогда они прибегли к обычному для России способу ликвидации долговых документов. К какому? К поджогу, к которому и сейчас порой прибегают при неожиданных ревизиях и серьезных проверках.
А поэтому в мае 1783 года здание адмиралтейства внезапно для всех запылало. Прибывшие пожарники попасть в него не смогли, так как двери здания были наглухо закрыты. Чиновники же адмиралтейства занимались тем, что бросали папки с долговыми документами в огонь или в Неву – кому, куда было удобнее. Потом они принялись спасать имевшиеся там… якоря. Причины поджога были всем ясны, и об этом было доложено императрице, но она только рассмеялась и сказала виновникам пожара:
– Теперь, господа, ваши долги заплачены, и всякое сомнение в том вы смело можете называть выдумкою!
Затем была проведена ревизия случившегося, которая выяснила, что на ремонт здания и противопожарные меры требуется более 130 тысяч рублей. Тогда Екатерина велела перевести адмиралтейств-коллегию в Кронштадт. Чиновникам такая перспектива совсем не улыбалась, и они своими бесконечными заседаниями по поводу переезда всячески затягивали дело. Наконец через год императрице было доложено, что переезд адмиралтейств-коллегии в Кронштадт обойдется казне еще в девять миллионов рублей. Екатерина только махнула рукой, и оставила все, как было.
Адмирал Александр Иванович Круз в зрелые годы был весьма тучен и любил поспать. В 1790 году, во время войны со шведами он во главе эскадры преградил неприятелю путь к столице. Услышав доносившиеся раскаты канонады, Екатерина сказала:
– Наконец-то Круз проснулся! Теперь шведам не поздоровится!
В двухдневном сражении шведы были разбиты и отброшены от стен Петербурга.
По окончании шведской войны Екатерина разрешила адмиралу Крузу занимать на лето свой дом, расположенный в Ораниенбауме вблизи верхнего пруда. Верный своим старым привычкам, адмирал приказал каждое утро поднимать на флагштоке Андреевский флаг, а ровно в полдень палить из пушки. Вскоре на адмирала посыпались жалобы от близлежащих помещиков. Соседи жаловались на грохот и прочие беспокойства. Жалоба дошла до Екатерины.
– Пусть палит! – ответила, выслушав доклад, императрица. – Ведь Круз привык палить!
– Никогда я не могла хорошенько понять, какая разница между пушкою и единорогом»! – высказалась Екатерина II во время одного из флотских смотров какому-то адмиралу.
– Разница большая, – отвечал тот невозмутимо, – Вот изволите видеть: пушка сама по себе, а единорог сам по себе.
– А, теперь, кажется, понимаю! – только и сказала императрица.
На одном из придворных собраний императрица Екатерина обходила гостей и к каждому обращала приветливое слово. Между присутствующими находился старый моряк. По рассеянию случилось, что, проходя мимо него, императрица три раза сказала ему:
– Кажется, сегодня холодно?
– Нет, матушка, Ваше Величество, сегодня довольно тепло! – отвечал он каждый раз.
– Уж воля Ее Величества, – сказал он соседу своему, – а я на правду черт!
Во времена Ушакова в его эскадре служил командиром линейного корабля грек Кумани, основатель славной династии черноморских моряков. Командиром Кумани был прекрасным, но при этом был абсолютно неграмотным и принципиально не желал грамоте учиться.
Выкручивался из постоянно возникающих из-за этого ситуаций он исключительно за счет сообразительности и феноменальной памяти.
Однажды Ушаков решил подшутить над Кумани и вызвал его к себе. Буквально перед входом в каюту адмирала Кумани вручили бумагу, которую он должен был доложить. Перед тем как зайти, Кумани перехватил адъютанта и тот скороговоркой прочитал ему бумагу. После этого Кумани вошел к Ушакову и на вопрос того, что же написано в служебной бумаге, держа ту вверх ногами, в точности воспроизвел весь текст. Ушакову ничего не оставалось, как рассмеяться…
Александр Васильевич Суворов любил, чтобы каждого начальника подчиненные называли по-русски, по имени и отчеству. Присланного от адмирала Ушакова иностранного офицера с известием о взятии Корфу спросил он:
– Здоров ли друг мой Федор Федорович?
Немец попал в тупик, не знал, о ком спрашивают.
Затем подумав, сказал:
– Ах да, господин фон Ушаков здоров.
– Возьми к себе свое «фон»: раздавай кому хочешь. А победителя турецкого флота на Черном море, потрясшего Дарданеллы и покорившего Корфу, называй Федор Федорович Ушаков! – закричал Суворов в гневе.
Известный литератор адмирал Шишков говорил однажды о своем любимом предмете, то есть о чистоте русского языка, который позорят введениями иностранных слов. «Вот, например, что может быть лучше и ближе к значению своему, как слово дневальный? Нет, вздумали вместо его ввести и облагородить слово дежурный, и выходит частенько, что дежурный бьет по щекам дневального».
Адмирал Чичагова вскоре после войны 1812 года был назначен членом Государственного совета. После нескольких заседаний перестал он ездить в Совет. Об этом доложили императору Александру Первому. Встретив адмирала, он сделал ему замечание.
– Извините, ваше величество! – ответил Чичагов. – Но на последнем заседании, где я был, шла речь об устройстве Камчатки, и я полагал, что отныне все уже в России устроено, и собираться совету не для чего!
Тот же Чичагов вскоре навсегда покинул Россию, обидевшись за критику своих действий при Березине, перебрался в Париж. Петр Полетика, встретившись там с ним и выслушав долгий монолог адмирала, что в России все плохо, не выдержал и сказал:
– Признайтесь, однако же, что есть в России одна вещь, которая так же хороша, как и в других государствах!
– Что же, например? – спросил с вызовом Чичагов.
– Да хоть бы деньги, которые вы в виде пенсии регулярно получаете из России!
Денис Давыдов однажды высказался о генерале, который попал в море в сильный шторм:
– Бедняга, что он должен был выстрадать – он, который боится воды как огня!
В конце XVIII века в Европе произошла революция и в мужском костюме. Вместо коротких штанов при башмаках с пряжками и узких, в обтяжку панталонов с сапогами модники стали надевать либеральные широкие панталоны с гульфиком впереди, сверх сапог или при башмаках. Однако мода еще не дошла до российских аристократических салонов. Однажды заезжий модник явился в новомодном наряде на светский бал. Но его не поняли. Хозяин подбежал к щеголю:
– Что ты за штуку тут выкидываешь? Ведь тебя приглашали на бал танцевать, а не на мачту лазить! Для чего вздумал нарядиться матросом?
И выгнал парижского пижона взашей.
Известный дуэлянт Федор Толстой, участвовавший в кругосветном плавании Крузенштерна, за плохое поведение был списан с судна и возвращался в Петербург через Сибирь. Там он встретил старика из старых матросов, который коротал время сивухой и балалайкой. Толстой говорил, что он пил хорошо, но еще лучше играл. Особенно запомнился Толстому куплет его песни:
Не тужи, не плачь, детинка;
В рот попала кофеинка,
Авось проглочу.

На этом «авось проглочу» старик начинал рыдать, говоря: «Понимаете ли, ваше сиятельство, всю силу этого „авось проглочу“!»
Перед нами письмо начала XIX века, в котором морской офицер описывает другу свою службу и личную жизнь: «В свое время я совершил два кругосветных вояжа и много заграничных и внутренних кампаний и исполнил всякие цензы. Затем служба моя заштилела в качестве флаг-офицера адмирала Беллинсгаузена (быть флаг-офицером Беллинсгаузена, памятник которому стоял в Кронштадте, – значит не плавать – В. Ш.). И я оттуда стал лавировать по семейным портам. И вот в одном таком порту я встретил яхточку со стоящим рангоутом, имеющую, как я узнал, необходимый в целях остойчивости балласт приданого. Яхточка мне очень понравилась. Мне захотелось перевести ее на мой меридиан и взять на абордаж. Но где моя смелость! Куда девалась отвага, когда сердце забило тревогу!.. Я повернул оверштаг, привел в крутой бейдевинд, лег контрагалсом и сделал по яхточке залп предложения руки и сердца. Можешь себе представить мою радость, яхточка подняла сигнал „флаг согласия“ и сдалась без боя. И вот я справил адмиральский час моего благополучия, стал фертоинг близ Васильевского острова, затем втянулся в гавань отставки и разоружил свой морской мундир. Теперь я давно не сидел на экваторе (то есть без денег – В. Ш.), а от спокойной жизни корпус мой принимает понемногу более крутые обводы, да и яхточка превратилась уже в целый фрегат. На лето мы лавируем в зелень, ведя на бакштове мелкие гребные суда с разрезной бизанью собственной постройки. Оглядываясь на струю кильватера, я с удовольствием вспоминаю пройденный курс жизни и службы и без страха смотрю с полубака вперед на время, когда придется отправиться ниже земной ватерлинии на вечную зимовку».
Достаточно остроумным человеком был император Николай Первый. В войну 1828 года на Черноморском флоте служил сын ушаковского сподвижника адмирал Кумани. На своем флагмане Кумани держал адъютантом племянника-мичмана, отличавшегося разгильдяйством. Тот все время ходил подшофе с друзьями, такими же шалопаями-мичманами. Но никто не понимал, где они хранят спиртное.
В одну из ночей во время осады Варны Кумани проснулся ночью от совсем близкого выстрела. Старый вояка мгновенно отреагировал:
– Турки!
Вскочил с койки, а ноги в шипучей воде.
– Пробоина!
С криком: «Бить боевую тревогу», Кумани как был в халате и колпаке, так и выскочил на шканцы. Вахтенный лейтенант пораженно смотрел на адмирала.
– Никаких турок нет, ваше превосходительство!
Кумани огляделся – и впрямь никого!
Сконфуженный и злой он спустился в каюту и только тогда выяснил, что причиной его паники стала посудина с дрожжевой брагой, которую держал под его койкой любимый племянник. Она-то и взорвалась среди ночи.
Раздраженный Кумани велел высечь линьками вестового, который все знал, но молчал. Мичману племяннику дядюшка надавал тумаков самолично. Император Николай Первый, которому рассказали о случившемся, долго хохотал, а потом распорядился:
– Определить Кумани-младшего в ревизоры. Коли прятать может, значит, и находить сможет тоже!
На одну из гауптвахт Петербурга однажды под арест были посажены два офицера – гвардеец и моряк. В один из дней заступил караул Измайловского полка и его начальник по старой дружбе отпустил своего однополчанина отдохнуть домой на несколько часов. Завидуя этому, флотский офицер сделал официальный донос об отпуске арестанта. Обоих гвардейцев за нарушение устава отдали под суд и изгнали из гвардии. Однако при этом император Николай Первый наложил следующую резолюцию: «Гвардейцев перевести в армию, а моряку за донос дать в награду третное жалование с написанием в формуляре, за что именно он эту награду получил».
Вскоре после смерти адмирала Лазарева придворные дамы рассказали императору Николаю Первому, что ночью они «спиритировали» и вызывали дух Лазарева, с которым затем беседовали.
Николай был этим крайне удивлен:
– Я могу поверить, что вы вызывали дух Лазарева. Я могу поверить, что он к вам явился. Но во что поверить не могу, так это в то, что он с вами, дурами, согласился беседовать!
Бывший в 30-50-х годах XIX века начальником Главного морского штаба князь Меншиков был известен как очень остроумный человек. Многие из его острот пережили века. Вот некоторые из них.
В 1850 году, во время опасной болезни министра финансов Канкрина, князя Меншикова как-то спросили о здоровье больного. Не любя Канкрина, который всегда нерегулярно выделял деньги на флот, Меншиков отвечал лаконично:
– Новости о Канкрине самые худые. Ему гораздо лучше!
Однажды Меншиков разговаривал с императором Николаем Первым и, завидев проходившего мимо Канкрина, сказал: «Вот и наш фокусник идет!»
– Какой еще фокусник! – недовольно буркнул Николай. – Это наш министр финансов!
– Фокусник, фокусник! – покачал головой Меншиков. – Канкрин держит в правой руке золото, а в левой – платину. Дунет в правую – а там уже ассигнации, в левую – облигации!
Из воспоминаний об остротах князя А. Меншикова: «Лазарев (однофамилец известного адмирала – В. Ш.) женитьбой своей вошел в свойство с Талейраном. Возвратившись в Россию, он нередко говаривал: „Мой дядя Талейран“. – „Не ошибаешься ли ты, любезнейший? – сказал ему князь Меншиков. – Ты, вероятно, хотел сказать: „мой дядя Тамерлан“…»
Известно, что когда приехал в Россию Рубини, он еще сохранял все пленительное искусство и несравненное выражение пения своего, но голос его уже несколько изменял ему. Спрашивали князя Меншикова, почему не едет он хоть раз в оперу, чтобы послушать Рубини. «Я слишком близорук, – отвечал он, – не разглядеть мне пения его».
У князя Меншикова с графом Клейнмихелем была, что называется или называлось, контра; по службе ли, или по другим поводам, сказать трудно. В шутках своих князь не щадил ведомства путей сообщения. Когда строились Исаакиевский собор, постоянный мост через Неву и Московская железная дорога, он говорил: «Достроенный собор мы не увидим, но увидят дети наши; мост мы увидим, но дети наши не увидят; а железной дороги ни мы, ни дети наши не увидят». Когда же скептические пророчества его не сбылись, он при самом начале езды по железной дороге говорил: «Если Клейнмихель вызовет меня на поединок, вместо пистолета или шпаги предложу ему сесть нам обоим в вагон и прокатиться до Москвы. Увидим, кого убьет!»
Адмирал Рикорд, завидев однажды на Невском проспекте некоего знакомого литератора, начал издалека кричать ему: «Спасибо, большое спасибо за славную статью вашу, которую сейчас прочел я в журнале: нечего сказать, мастерски написана! Но, признаться надо, славная статья и этой бестии…» Современник не без иронии заметил по этому поводу: «Есть же люди, которые странным образом умеют приправлять похвалы свои».
Впрочем, и среди матросов встречались порой настоящие гении, которым не указ был даже сам император. В николаевскую эпоху на Петергофской пристани, к примеру, жил отставной корабельный смотритель по фамилии Иванов, неизвестно кем и за что прозванный Нептуном. Нептун был местной достопримечательностью и очень этим пользовался.
Однажды, проезжая в коляске, Николай Первый увидел, что по цветочным клумбам дворца бродит корова Нептуна. Разгневанный император велел привести старика.
– Почему твоя корова топчет мои цветы? – вопросил он гневно. – Смотри, под арест посажу!
– Не я виноват! – угрюмо ответил старый матрос.
– Кто же тогда виноват? – возмутился император.
– Жена!
– Ну, ее посажу!
– Давно пора! – перекрестился хитрый матрос.
Посмеявшись, Николай простил ветерана.
Пользуясь таким к себе отношением, Нептун весьма ловко этим пользовался. Вначале он выпросил себе участок земли на берегу залива, затем попросил выделить строительный лес. После этого выстроил себе дом и при случае обратился к Николаю Первому разрешить ему поднять над домом флаг. Просьба была весьма необычной, а потому император удивился:
– Зачем тебе флаг?
– Как же дому моряка быть без флага!
Такой аргумент показался императору весьма веским, и он разрешил старику поднять флаг. Однако Нептун, подняв флаг, тут же объявил себя «комендантом Петергофского порта» и потребовал столовых денег «по положению». Посмеявшись над прохиндейством Нептуна, Николай разрешил ему и это…
Лебединой песней российского парусного флота стало освоение Дальнего Востока в 60-70-х годах XIX века. Именно тогда в еще создаваемом Владивостоке существовал клуб ланцепупов, членами которого являлись местные молодые морские офицеры. Своим поведением ланцепупы демонстрировали полное пренебрежение тогдашним нормам поведения. Выпитую водку они мерили не рюмками. А аршинами выстроенных в ряд рюмок. Однажды ланцепупы прибили гвоздем серебряный мексиканский доллар к деревянной мостовой, и когда кто-либо, проходя мимо, нагибался, чтобы его взять, лапцепупы дружно палили ему над головой из револьверов, крича во всю глотку:
– Не ты положил, не тебе и брать!
Можно только представить себе состояние несчастного. Спустя несколько часов поднимать опасный доллар в городе уже ни у кого желания не было.
По выходным дням ланцепупы устраивал охоту на тигра, которая заключалась в том, что, приняв по несколько аршин водки, члены клуба палили из револьверов в висевший на стене у одного из них ковер с изображением уссурийского тигра.
Известен случай, когда один из ланцепупов, вкусив несколько аршин, возомнил себя обезьяной и залез на дерево, категорически отказываясь слезть. Собравшаяся толпа привлекла внимание командира порта адмирала Фуругельма. Оценив ситуацию, адмирал велел принести банан. Обезьяна-ланцепуп мгновенно отреагировала на показанный ей банан и сразу же слезла с дерева. Однако если командир порта относился к ланцепупам с известным снисхождением и пониманием, то приехавшее высокое начальство решило провести с нарушителями дисциплины соответствующую беседу. Ланцепупов вызвали на ковер. Столичный адмирал разразился долгим грозным монологом, а когда закончил, то стоявшие навытяжку ланцепупы дружно оценили его речь:
– Бр-р… какой сердитый!
Адмирал был в ярости. Он кинулся к Фурумгельму, требуя строжайше наказать негодяев, позорящих флотский мундир.
– Да кем я их заменю, когда у меня тут почитай все такие же ланцепупы! – невозмутимо пожал плечами Фурумгельм. – К тому же мы и так на самом краю земли! Дальше ссылать просто некуда!
Спустя некоторое время клуб ланцепупов закрылся сам собой. Члены этого веселого клуба просто повзрослели. Из них, кстати, впоследствии вышло немало толковых и грамотных морских офицеров, внесших большой вклад в освоение Дальнего Востока.
* * *
Известно, что великий российский художник-маринист Иван Айвазовский, являвшийся, кстати, не только профессором Петербургской академии художеств, но и официальным живописцем Главного морского штаба, любил отмечать всевозможные юбилеи. Начав писать еще в эпоху парусного флота и запечатлев в своих полотнах все великие победы русских моряков тех времен, Айвазовский дожил до эпохи броненосного флота. Пышные банкеты по поводу своих юбилеев (а их на долгом веку художника было немало), как отмечала тогдашняя пресса, иногда «даже выходили за рамки дозволенного». Однако самым масштабным и знаменательным по колориту стало празднование 80-летия со дня рождения художника и одновременно 60-летия его творческой деятельности в Феодосии. Сохранились воспоминания свидетеля этого торжества: «Город три дня устраивал торжественные празднества в честь своего знаменитого гражданина. На пышном анте юбиляр был введен в зал почетными гражданами, надевшими на него венок и усадившими его на центральном месте. Город три дня был иллюминирован, устраивались рауты, акты и пр. Гости прибыли со всех концов мира, и чествование носило характер восточной церемонии. Между прочим, меню обеда было составлено целиком из блюд с названиями, заимствованными с картин Айвазовского. В меню вошли, например: суп „Черное море“, пирожки „Хаос“, борщок „Средиземное море“, осетрина „Посейдон“ соус „Азовское море“, филей „Синоп“ и т. д.». Отдать заслуженные почести знаменитому маринисту в Феодосийскую бухту пришли корабли Черноморского флота, командование которого преподнесло юбиляру почетный адрес, а также золотую медаль с выбитым на ней профилем художника и палитрой, увитой лаврами. При всей своей праздничной занятости Айвазовский сумел запечатлеть море с кораблями, а через два месяца создал и картину «Корабли на Феодосийском рейде», отобразившую торжество моряков Черноморского флота в его честь. Впоследствии автор представил эту картину на своей последней выставке в 1900 году. Ныне эта картина хранится в Центральном военно-морском музее.
Из воспоминаний известного российского юриста А. Ф. Кони: «Недалеко от академии, не доходя до Шестой линии, на набережной дом с выдающимся балконом-фонарем, где живет очень популярный в Петербурге старый адмирал Петр Иванович Рикорд. Он устраивал Петропавловск-на-Камчатке и командовал затем эскадрой, предназначенной защищать Кронштадт против англо-французского флота в 1854 и 1855 годах… Рикорд, живший летом обыкновенно в Полюстрове, на своей даче, ворота которой состояли из двух громадных челюстей кита, вывезенных с Камчатки, был человек очень оригинальный. Его величавая наружность, густая серебряная седина, привычка постоянно вставлять в свою речь слова „выходит – вылазит“ и интересные рассказы из прошлого невольно привлекали к себе особое внимание слушателей. Он любил вспоминать первые годы XIX века, когда ему пришлось служить под начальством первого морского министра маркиза де Траверсе, в память которого моряки долгое время называли ближайшую к Петербургу часть Финского залива „Маркизовой лужей“…»
Свидетельство еще об одном оригинале – российском адмирале начала XIX века: «Адмирал был очень хорошо расположен к офицерам и пассажирам и всегда приглашал их к обеду. Обеды эти сопровождались живыми разговорами и тостами, которые всегда предлагал сам адмирал. Первым тостом был „добрый путь“, затем присутствующие и отсутствующие „други“, как он выражался, затем „здоровье глаз, пленивших нас“, „здоровье того, кто любит кого“ и прочее. Во всех этих „здоровьях“ портвейн играл главную роль. К концу обеда графины были пусты, и часто подавались следующие, особенно, когда обед был более оживлен».
Разумеется, в российском флоте бывали случаи из ряда вон выходящие. Впрочем, где их не бывает! Вот лишь несколько примеров. Матрос Станислав Станкевич в 1823 году в кругосветном плавании сбежал с фрегата «Крейсер», не выдержав издевательств и оскорблений со стороны командира – капитан-лейтенанта Лазарева М. Поиски не дали результатов. Лейтенант Завалишин, бывший в этом походе, писал, что Станкевич был одним из лучших матросов, опытный рулевой, знал грамоту и особенно остро чувствовал незаслуженные оскорбления. Впрочем, вряд ли кого могло ввести в заблуждение донесение Лазарева (ну, чем не оригинал!), что матрос заблудился в лесу…
А вот история с трагической смертью Петра Головачева, который застрелился в мае 1806 года при возвращении из кругосветного плавания на корабле «Надежда». Он покончил с собой из-за того, что камергер Резанов, плохо отозвавшись об офицерах «Надежды», похвалил его одного. Как вспоминает современник: «С этой минуты на Головачева напала ипохондрия, он вообразил, что товарищи могут заподозрить его в искательстве…» А вот капитан второго ранга Сергей Гиринский-Шахматов, уволившись с флота в 1827 году, в 1830 году разочаровался в окружавшей его жизни и постригся в монахи Афонского монастыря, где принял имя Аникита.
* * *
Финалом жизни моряка далеко не всегда была могила с надгробием. Если смерть происходила в море, то там обычно и погребали. Но некоторые все же упокаивались в земле. Никто никогда не исследовал эпитафии российских моряков, уж слишком мрачная эта тема, впрочем, и достаточно поучительная…
В большинстве случаев надписи были весьма обыденными, с указанием главного подвига усопшего и датой смерти. Так, на могиле героя Чесменского сражения Дмитрия Ильина была установлена плита с надписью: «Под камнем сим положено тело капитана первого ранга Дмитрия Сергеевича Ильина, который сжег турецкий флот при Чесме, жил 65 лет, скончался 1803 года». Сказано лишь самое главное и без особых затей.
Однако порой на могильных плитах выбивались целые поэмы! Порой сами усопшие загодя готовили себе многозначительные эпитафии, соревнуясь в оригинальности.
Так, к примеру, на могиле командующего Азовской флотилией адмирала Алексея Сенявина, скончавшегося в 1797 году и похороненного в Александро-Невской лавре в Санкт-Петербурге, значится:
Здесь, под камнем сим,
Лежит преславный адмирал,
Кой лести не любил, коварство презирал,
Сенявин доблестен, вождь мудрый, милосердный,
Оставивший к себе почтенья храм бессмертный,
Друг человечества, друг верной правоты.
Прохожий, помолись об нем Творцу и ты!

Впрочем, адмирал Сенявин был личностью знаменитой, потому в эпитафии он и «преславный», и «доблестный вождь». А вот некий генерал-лейтенант по адмиралтейству Стурм, всю жизнь прослуживший на берегу, запомнился современникам лишь тем, что прожил 77 лет. Для начала XIX века этого возраста достигали весьма немногие. А потому именно этот факт и был увековечен в биографии флотского чиновника:
Почий в покое ты, о истый веры сын!
В враге своем всегда любил ты человека;
Был нежный друг родных, примерный гражданин;
Отечеству служил со славою полвека.

Еще один знаменитый флотоводец – адмирал Петр Иванович Ханыков. Участник Чесмы, он испытал на своем веку и взлеты, и падения. На надгробии его осталась следующая образная надпись:
Здесь старец опочил, благословенный свыше,
Вождь сил, носящихся с громами по морям.
Он был в день брани лев, в день мира – агнца тише,
России верный сын, слуга и друг царям.
Он с верою протек путь жизни скорбный, тесный
И в смерти верою способен торжества;
За подвиг на земле приял венец небесный
И славой воссиял во свете Божества.

В годы русско-шведской войны 1788–1790 годов в сражениях на море отличились два флотоводца – адмиралы Чичагов и Круз. В честь обоих императрица Екатерина Вторая написала в свое время по небольшому стихотворению. Оба адмирала завещали, чтобы строки, написанные монаршей рукой, были выбиты на их могильных камнях.
Адмирал Василий Чичагов в свое время обещал императрице обязательно победить шведов и сдержал свое слово, разгромив неприятельский флот при Ревеле. Сказанные им императрице слова обещания и стали основой екатерининского стиха, а потом и эпитафии:
Здесь погребено тело адмирала и кавалера
Василия Яковлевича Чичагова.
С тройною силою шли шведы на него.
Узнав, он рек: Бог защитник мой!
Не проглотят они нас!
Отразив, пленил и победу получил.

Екатерина Вторая
На могиле второго победителя шведов в ожесточенном двухдневном Красногорском сражении на подступах к Петербургу, адмирала Александра Ивановича Круза также были выбиты слова Екатерины Второй:
Громами отражая гром,
Он спас Петров и град, и дом.

Персональной эпитафии первого поэта тогдашней России Гавриила Державина удостоился известный к упец, мореход и основатель российских поселений на Аляске Григорий Шелехов, умерший в 1800 году и похороненный в Знаменском монастыре:
Колумб здесь росский погребен!
Проплыл моря, открыл страны безвестны.
И зря, что все на свете тлен.
Направил парус свой во океан небесный
Искать сокровищ горних, не земных —
Сокровищ благих!

Еще один представитель Русско-американской компании – мореплаватель и купец Евстафий Деларов, похороненный на Смоленском кладбище Санкт-Петербурга, удостоился следующей эпитафии:
Моря, Америка – вот где
Смерть косу на тебя точила.
Но ты средь бурь был жив везден,
И здесь она тебя скосила —
В объятиях жены, детей.
Друг правды, чести, где ты скрыт?
Ты мертв, в гробу, но от друзей
Не будешь вечно ты зарыт.

Настоящую загадку оставил после своей смерти в 1835 году знаменитый исследователь Новой Земли подпоручик корпуса флотских штурманов Петр Пахтусов. На его каменном надгробии было высечены изображение парусного корабля и слова: «Новая Земля, Берег Пахтусова, Карское море». А чуть ниже сделана надпись: «Корпуса флотских штурманов подпоручик и кавалер Петр Кузьмич Пахтусов умер в 1835 году седьмого дня, отроду 36 лет, от понесенных в походах трудов и д… о…»
Что такое эти таинственные «д… о…» в точности неизвестно до сегодняшнего дня. При этом существует несколько версий. Так, историк Г. Захаров пишет о возможной тайне букв на могильном камне Пахтусова следующее: «Известно, что после смерти Петра Кузьмича осталось его семейство – жена, сын и две дочери. К слову, в конце 80-х годов XIX века они еще были живы. Сын Николай, подпоручик в отставке, доживал свой век в Петергофе, где имел дом. Дочь Александра, вдова губернского секретаря Погорелова, жила в Кронштадте, а вторая дочь – Клавдия – в Петербурге. Обе дочери проживали в бедности, получая за отца годовую пенсию в 33 рубля и пособие от Морского министерства в 150 рублей. Загадочные буквы „д“ и „о“, по объяснению большинства исследователей, могут означать… „домашние огорчения“ Петра Кузьмича Пахтусова, который уже больным человеком вернулся с Новой Земли, „добило“ семейное обстоятельство. Перед отъездом в экспедицию он вручил жене конверт с деньгами, которые были накоплены им с огромным трудом. При этом Петр Кузьмич якобы настоятельно просил жену не вскрывать конверта до его возвращения или же получения известия о его гибели. Однако супруга Пахтусова по своей ветрености в отсутствие мужа растратила все деньги…» Есть и те, кто считают, что Пахтусова сгубило известие о неверности жены. И в этом случае можно сказать – «от домашних огорчений». В пользу этой версии говорит и обстоятельство, подмеченное современниками, хорошо знавшими Петра Кузьмича. Всем им он был известен не только своим трудолюбием, смелостью, решительностью, даже горячностью, но и веселым нравом и любезностью… А сразу же после возвращения из экспедиции Пахтусов резко изменился характером и сделался до крайности раздражительным. Что же на самом деле повлекло скоропостижную смерть знаменитого полярного исследователя и что именно означают таинственные буквы «д… о…», видимо, мы уже никогда не узнаем…
Порой эпитафии выглядели вообще весьма двусмысленно, и сложно понять, что же именно хотел сказать их автор об усопшем. Так, на могиле известного сподвижника и любимца Петра Первого адмирала Франца Лефорта потомкам осталась следующая фраза: «На опасной высоте придворного счастья стоял непоколебимо». Что ж, как могли, так и воспели главную заслугу усопшего адмирала…

 

 

Назад: Глава шестая Делу время – потехе час
Дальше: Глава восьмая Традиции, обычаи, поверья