11
Гвиневера сидела в Королевской опочивальне Замка Карлайль. Огромное ложе, застлав, приспособили под диван, отчего оно приобрело вид столь опрятный и строгий, что на него боязно было присесть. В опочивальне имелись также — камин, снабженный всем необходимым для подогрева небольшого котла, высокое кресло и налой для чтения. Имелась здесь и книга, быть может, тот самый Галеот, о котором упоминает Данте. Стоила она не меньше, чем девяносто быков, но поскольку Гвиневера прочла ее уже семь раз, книга больше не возбуждала в ней интереса. Отсвет недавно выпавшего снега вливался в спальню снизу, — озаряя более потолок, нежели пол, и смещая привычные тени. Тени лежали синие и не там, где обычно. Высокородная леди коротала время за шитьем, чинно сидя в высоком кресле, пообок от книги, а на ступенях, ведущих к ложу сидела одна из ее камеристок и также вышивала.
Гвиневера клала стежок за стежком, и разум ее, как у всякой рукодельницы за работой, был наполовину пуст, — другая его половина неторопливо перебирала заботы, одолевавшие Гвиневеру. Ей не хотелось оставаться в Карлайле. Слишком близко к северу, — то есть к графству Мордреда, — слишком далеко от хранительных удобств цивилизации. Она бы с удовольствием оказалась сейчас, ну, скажем, в Лондоне, может быть, даже в Тауэре. Куда приятнее было бы смотреть не на эти унылые снега, а на суматошное оживление столицы, видное из окон Тауэра: на Лондонский мост, сплошь утыканный шаткими домами, которые то и дело кувыркались в реку. Она вспоминала этот мост, как существо, наделенное индивидуальностью, — со всеми его постройками, и с головами мятежников на пиках, и с тем местом, где сэр Давид в полных доспехах сражался на поединке с лордом Уэллсом. Погреба домов располагались в опорах моста, а еще у моста имелась своя собственная часовня и башня для его обороны. То был совершенный в своем роде игрушечный город с хозяйками, выставляющими из окон головы, спускающими в реку бадьи на длинных веревках, плещущими туда же помои, развешивающими стираное белье, визгливо призывающими детей, когда наступает пора подтягивать кверху подъемную часть моста.
Да что говорить, и просто в самом Тауэре находиться сейчас было бы гораздо приятней. Здесь, в Карлайле, царил мертвенный покой. А там морозный ландшафт оживляло бы непрестанное мельтешение лондонцев вокруг башни Завоевателя. Даже Артуров зверинец, который он ныне держал прямо в Тауэре, и тот вносил бы в жизнь приятное разнообразие своим шумом и запахами. Последним его прибавлением был взрослый слон, подаренный Королем Франции и специально зарисованный на предмет отображения в летописи неутомимым хроникером Матфеем Парижским.
Добравшись до слона, Гвиневера отложила шитье и принялась растирать пальцы. Пальцы онемели. И согревались они теперь не так быстро, как прежде.
— Вы выставили крошки для птиц, Агнес?
— Да, госпожа. Зарянка сегодня такая нахальная. Там один из дроздов разжадничался, так она ему целую песню пропела, и громкую!
— Бедняжки. Все-таки я надеюсь, что через несколько недель они уже все запоют.
— Кажется, так давно все нас покинули, — сказала Агнес. — И при дворе стало совсем как у птиц, все тихие и какие-то ожесточенные.
— Они вернутся, не сомневайся.
— Да, госпожа.
Королева снова взялась за иглу и задумчиво проколола ею ткань.
— Говорят, сэр Ланселот выказал большую отвагу.
— Сэр Ланселот всегда был отважным джентльменом, госпожа.
— В последнем письме сказано, что Гавейн бился с ним один на один. Должно быть, он чувствовал себя несчастным, сражаясь с Гавейном.
Агнес заговорила с горячностью:
— Нипочём я не пойму, как это Король смог пойти с этим сэром Гавейном против своего лучшего друга. Ведь всякий видит, что того просто гнев ослепил. Да потом еще разорять землю французскую, просто чтобы досадить сэру Ланселоту, и погубить столько народу, и повторять все эти гадости, которые говорят Хлыстуны. Если и дальше так пойдет, никому от этого не будет добра. Что прошло, то прошло, и почему они не могут с этим смириться, хотела бы я знать?
— Я думаю, Король отправился с сэром Гавейном, потому что он пытается соблюсти справедливость. Он считает, что Оркнейцы вправе требовать правосудия за смерть Гарета, — да я и сама так считаю. А кроме того, если Король не будет держаться сэра Гавейна, у него совсем никого не останется. Больше всего на свете он гордился Круглым Столом, а теперь Стол распался, и Король хочет сохранить от него хоть что-то.
— Не больно это удачный способ сохранить Стол, — сказала Агнес, — воевать с сэром Ланселотом.
— Закон на стороне сэра Гавейна. Так, во всяком случае, говорят. А Король в своем выборе все равно не свободен. Его же собственные подданные тянут Короля за собой, — те, кто хочет завоевать во Франции какие-нибудь владения и потом присвоить захваченное, и те, кому опротивел мир, который ему удавалось так долго поддерживать, и те, кто жаждет военной карьеры или хочет пролить побольше крови в отместку за убитых на Рыночной Площади. Тут и молодые рыцари из партии Мордреда, которым внушили, будто мой муж выжил на старости лет из ума, и родичи тех, кто пал на лестнице, и Оркнейский клан с древней враждой в душах. Война — как пожар, Агнес. Начало ей может положить один-единственный человек, но после она распространяется вширь, пока не охватит всех. И сказать, из-за чего она ведется, уже невозможно.
— Ах, госпожа, это все высокие материи, нам, бедным женщинам, их не понять. Но расскажите же, о чем еще говорится в письме?
Несколько времени Гвиневера просидела, глядя в письмо и не видя его, ибо мысли ее вращались вокруг затруднений мужа. Затем она медленно произнесла:
— Король любит Ланселота так сильно, что вынужден проявлять несправедливость к нему, — из опасения оказаться несправедливым к другим людям.
— Да, госпожа.
— А здесь, — сказала Королева, вдруг заметив письмо, которое держала в руке, — здесь говорится, как сэр Гавейн что ни день выезжал к замку и выкликал сэра Ланселота, называя его изменником и трусом. Рыцари же Ланселота гневались и выходили один за одним, но он сокрушил их всех и многих сильно покалечил. Он едва не убил Борса и Лионеля, пока наконец не пришлось сэру Ланселоту выйти к нему. Люди, засевшие в замке, настояли на этом. Он сказал сэру Гавейну, что тот принудил его биться, как зверя, загнанного в засаду.
— А сэр Гавейн что?
— А сэр Гавейн сказал: «Оставь твои пустые речи и выходи, и мы отведем душу.
— И они сразились?
— Да, они сразились в поединке перед воротами замка. Прочие все обещали не вмешиваться, и они начали биться в девять часов утра. Вы ведь знаете, насколько лучше сэр Гавейн сражается поутру. Потому они так рано и начали.
— Хорошо еще, что Господь наделил сэра Ланселота троекратной силой! Потому как я слышала разговоры, будто у Древнего Люда в жилах примешана кровь эльфов, недаром ведь они рыжие, госпожа, и от этого ихний властитель до полудня владеет силой трех человек, потому что за него сражается солнце!
— Должно быть, это очень страшно, Агнес. Но сэр Ланселот слишком горд, чтобы не дать ему этого преимущества.
— Надеюсь, сэр Гавейн его не убил.
— Едва не убил. Но он прикрывался щитом и все время уклонялся и медлил, и отступал перед сэром Гавейном. Здесь сказано, что он получил много жестоких ударов, но сумел оборонить себя до полудня. А затем, конечно, мощь эльфов пропала, и он нанес Гавейну такой удар по голове, что тот рухнул и не сумел подняться.
— Увы, бедный сэр Гавейн!
— Да, он мог бы убить его прямо на месте.
— Но не убил.
— Нет. Он отступил и оперся на меч. Гавейн молил его о смерти. Он неистовствовал как никогда и взывал к Ланселоту: «Зачем ты отступаешь от меня? Вернись и убей меня насмерть! Я не сдамся тебе. Убей меня сразу, ибо если ты сохранишь мне жизнь, я только буду биться с тобою снова». Он плакал.
— Уж на сэра-то Ланселота можно положиться, — рассудительно сказала Агнес, — что он нипочем не станет разить поверженного рыцаря.
— Да, можно.
— Он всегда был достойным и добрым джентльменом, хоть красавцем его и не назовешь.
— Никто и ни в чем не мог его превзойти.
Они примолкли, смутившись охвативших их чувств, и снова взялись за шитье. Наконец Королева сказала:
— Свет меркнет, Агнес. Как вы думаете, не зажечь ли нам свечи?
— Конечно, госпожа. Я тоже подумала об этом. Она принялась разжигать от пламени камина свечи с тростниковыми фитилями, что-то ворча об отсталости и нищете северных варваров, у которых и свечей-то порядочных нет, а Гвиневера между тем еле слышно запела. То был дуэт, который она часто певала с Ланселотом, и, осознав это, она сразу умолкла.
— Ну вот, госпожа. А день-то, похоже, прибавился.
— Да, скоро снова весна.
Усевшись и возобновив при дымном свете шитье, Агнес вернулась к расспросам, — с того места, на котором они прервались.
— А что сказал про это Король?
— Король заплакал, увидев, как Ланселот пощадил Гавейна. Его одолели воспоминания, и он так расстроился, что даже заболел.
— Это, наверное, то, что называют нервным срывом, госпожа?
— Да, Агнес. Король занемог от горя, а Гавейн лежал с сотрясением мозга, так что обоим было худо. Но рыцари по-прежнему держали осаду.
— Что ж, госпожа, не очень-то веселое письмо, верно?
— Да, не очень.
— Я, помню, тоже раз получила письмо, — ну, да что там, как говорят, чем хуже весть, тем скорее доходит.
— Все, что у нас теперь есть, — это письма. Двор опустел, мир раскололся, и никого, кроме Лорда-Протектора, при нас не осталось.
— Ах, уж этот мне сэр Мордред: вот сроду я таких терпеть не могла. Чего он добивается, разглагольствуя перед народом? Да еще и шляпу перед ним снимает, только людей смешит! И почему он не может одеться повеселее, слоняется тут весь в черном, будто он и не человек, а светопреставление Господне?
Это он, если позволите, от сэра Гавейна одежку-то перенял.
— Их форма задумана как траур по Гарету.
— Да никогда он к сэру Гарету добрых чувств не питал, этот-то. Не верю я, что он их вообще питал хоть к кому-нибудь.
— Он питал их к своей матери, Агнес.
— Ага, а ей в конце концов перерезали глотку за то, что она была не лучше, чем ей полагалось. Вся их шатия со странностями.
— Королева Моргауза, — задумчиво произнесла Гвиневера, — наверное, и впрямь была странной женщиной. Теперь, после назначения сэра Мордреда Лордом-Протектором, все уже знают об этом, так что скрывать тут особенно нечего. Наверное, она была сильной женщиной, если смогла увлечь нашего Короля, когда у нее уже было четверо сыновей. Да что там, она и сэра Ламорака-то завлекла, уже будучи бабушкой. Должно быть, она имела страшную власть над своими сыновьями, если один из них испытывал к ней столь яростное чувство, что далее убил ее. А ведь ей было уже под семьдесят. Я думаю, она просто сожрала Мордреда, Агнес, как паук.
— Одно время поговаривали насчет того, что все эти Корнуольские сестры — ведьмы. Оно, конечно, хуже всех из них была Моргана ле Фэй, но и эта Моргауза недалеко от нее ушла.
— От этого лишь проникаешься жалостью к Мордреду.
— Вы, госпожа моя, поберегите эту вашу жалость для себя, потому что от него вы жалости не дождетесь.
— С той поры, как страну оставили на его попечение, он всегда был вежлив со мной.
— Ага, вежлив-то он был. От таких вот тихонь главный и вред.
Гвиневера, держа шитье поближе к свету, задумалась над ее словами. И спросила с некоторой тревогой:
— Ты ведь не думаешь, что сэр Мордред задумал что-то недоброе, Агнес, правда?
— Темный он человек.
— Но он же не станет делать зла после того, как Король доверил ему заботу о стране и о нас?
— Я этого вашего Короля, госпожа, если вы простите мне такие вольные речи, никак понять не могу. Сначала он отправляется воевать со своим лучшим другом, потому что ему сэр Гавейн так велел, а потом оставляет Лордом-Протектором самого своего злого врага. Почему он ведет себя так безрассудно?
— Мордред ни разу не нарушил законов.
— Это оттого, что он слишком хитер.
— Король говорил, что Мордреду предстоит стать наследником трона, а одновременно покинуть страну и Королю, и наследнику невозможно, поэтому он, естественно, должен был остаться наместником. Это лишь справедливо.
— Из этой вашей справедливости, госпожа, никогда еще ничего путного не выходило.
Они вновь взялись за шитье.
— Если уж правду сказать, — добавила Агнес, — так это Королю нужно было остаться, а Мордред пусть бы себе уехал.
— И я бы того хотела. Чуть позже она пояснила:
— Я думаю, Король захотел отправиться с сэром Гавейном, надеясь, что ему удастся их примирить.
Они все шили с тяжестью на сердце, и иглы, длинно поблескивая, гасли в темной ткани, словно падучие звезды.
— А вы боитесь сэра Мордреда, Агнес?
— Да, госпожа, правда ваша, боюсь.
— И я тоже. Он в последнее время ходит так неслышно и… как-то странно смотрит на людей. И потом все эти его речи насчет гаэлов, саксов и евреев, и все эти крики, истерики. Я на той неделе слышала, как он засмеялся наедине с собой. Очень страшно.
— Он такой пронырливый. Может, он и сейчас нас слушает.
— Агнес!
Гвиневера, словно ударенная, уронила иглу.
— Ой, ну что вы, госпожа, не надо так расстраиваться, я просто пошутила.
Но Королева как замерла, так и не шелохнулась.
— Подойдите к двери. Я уверена, что вы правы.
— Ох, госпожа, я не могу.
— Немедленно откройте ее, Агнес.
— Госпожа, а вдруг он там стоит!
Ее тоже заразил страх. Хилых свечей явно недоставало. Он мог находиться и в самой опочивальне, где-нибудь в темном углу. Агнес вспорхнула, будто куропатка, завидевшая над собой ястреба, и оправила юбку. Замок вдруг стал для обеих женщин слишком темным и безлюдным, слишком одиноким, слишком полным ночи и зимы.
— Если вы откроете ее, он уйдет.
— Но надо же дать ему время уйти.
Каждая старалась справиться со своим голосом, чувствуя, как темное крыло накрывает ее.
— Тогда встаньте поближе к двери и скажите что-нибудь громко, прежде чем ее отворить.
— А что мне сказать, госпожа?
— Скажите: «Не открыть ли мне дверь?». И тогда я скажу: «Да, по-моему, пора спать».
— По-моему, пора спать.
— Давайте же.
— Хорошо, госпожа. Начинать?
— Начинайте, да, только скорее.
— Я не знаю, как у меня получится.
— Ох, Агнес, пожалуйста, Поскорее!
— Ладно, госпожа. Надеюсь, получится.
И глядя на дверь так, словно та могла на нее наброситься, Агнес сообщила ей во весь голос:
— Я собираюсь открыть дверь!
— Спать пора! Ничего не случилось.
— Ну, открывайте, — сказала Королева. Агнес подняла щеколду и распахнула дверь, и Мордред улыбнулся им из дверного проема.
— Добрый вечер, Агнес.
— Ох, сэр!
Бедная женщина, затрепетав, присела в реверансе, прижимая руку к груди, и прыснула мимо него по лестнице. Он вежливо посторонился. После того, как Агнес исчезла, он вступил в опочивальню, великолепный в своем черном облачении с единственным холодным бриллиантом, блеснувшим на алом значке в тусклом свете свечей. Любой, кто не видел его месяц или два, мгновенно понял бы, что Мордред лишился рассудка, — однако разум его распадался с такой постепенностью, что люди, жившие рядом, ничего не заметили. За ним вперевалку вошел черный мопсик, поводя яркими глазками и помахивая загнутым хвостом.
— Что-то наша Агнес нынче нервна, — сказал Мордред. — Добрый вечер, Гвиневера.
— Добрый вечер, Мордред.
— Развлекаетесь вышиванием? А я думал, вы станете вязать носки для солдат.
— Зачем вы пришли?
— Так, вечерний визит. Простите мне театральность моего появления.
— Вы всегда ожидаете за дверью, пока она отворится?
— Как-то же нужно в нее проникнуть, мадам. Это удобнее, чем входить в окно, — хотя мне приходилось слышать о людях, которым удавалось и это.
— Понятно. Присядете?
Мордред уселся, тщательный в каждом движении, мопс запрыгнул к нему на колени. Зрелище он являл, пожалуй, трагическое, ибо вся повадка его была повадкой матери. Он разыгрывал роль, утрачивая остатки реальности.
Сколько написано трагедий, в которых роковые блондинки доводят своих любовников до погибели, в которых Крессиды, Клеопатры, Далилы, а порой даже скверные дочери, вроде Джессики, причиняют страдания своим возлюбленным или родителям: и все же в основе настоящей трагедии лежат отнюдь не эти поступки. Эти — не более чем жалкая мишура, в которую рядится человеческая душа. Ну, пал Антоний на собственный меч — и что с того? Меч убил его — и только. Не вожделение любовника, но вожделение матери — вот что растлевает сердце и душу. Оно-то и обрекает трагического героя на смертный путь. В самой потаенной из комнат обитает Иокаста, не Джульетта. Гамлета толкает в объятья безумия не глупышка Офелия, но Гертруда. Сущность трагедии состоит не в отъятии и не в краже. Украсть сердце по силам любой вертихвостке. Сущность трагедии в том, чтобы давать, навязывать, добавлять, душить без всяких подушек. Дездемона, лишенная жизни или чести, ничто для Мордреда, лишенного собственной личности, Мордреда с душой украденной, втихомолку удавленой, иссохшей, между тем как жизнь его матери продолжалась по-прежнему — в торжестве, в изобилии, в излиянии на Мордреда любви, удушающей, пусть и без явственного злого намерения. Мордред был единственным из сынов Оркнея, кто так и не женился. Он был единственным, кто двадцать лет прожил наедине с матерью, когда его братья упорхнули в Англию, — он был ее живой кладовой. Теперь, когда она умерла, он обратился в ее могилу. Она продолжала существовать в нем, словно вампир. Когда он двигался, когда он сморкался — это были ее движения. Действуя, он становился таким же нереальным, какой была она, когда изображала девственницу перед единорогом. Он баловался той же жестокой магией. Он даже завел, подобно ей, комнатных собачонок, — хотя всегда ненавидел ее любимиц с той же жгучей мукой, с какой ненавидел ее любовников.
— Как-то нынче в воздухе холодком потянуло, нет?
— Февраль всегда холоден.
— Я разумею нежные токи наших с вами личных отношений.
— Лорд-Протектор, назначенный моим мужем, по необходимости должен встречать у Королевы теплый прием.
— Но не мужнин ублюдок, а?
Она опустила иглу и взглянула ему прямо в лицо.
— Я не понимаю, зачем вы приходите ко мне с такими речами, и не могу догадаться, чего вы хотите.
Она не собиралась выказывать ему враждебность, но он сам вынуждал ее к этому. К тому же она никогда никого не боялась.
— Да вот, решил поболтать с вами о политической ситуации — просто поболтать, не более.
Она сознавала, что приближается некий кризис, и от этого сознания ее охватывала слабость. Она была уже слишком стара, чтобы тягаться с безумцем, да к тому же и подозрений касательно состояния его рассудка еще не имела. До этой поры лишь обременительная ироничность его тона вызывала у нее чувство собственной нереальности и делала ее неспособной к простому и естественному выбору слов. Но уступать ему она не желала.
— Я буду рада выслушать то, что вы хотите сказать.
— Вы чрезвычайно великодушны… Дженни.
Это было чудовищно. Он претворял ее в одну из своих фантазий и разговаривал с этой фантазией, а не с живым человеком.
Она сказала разгневанно:
— Не соблаговолите ли вы, обращаясь ко мне, использовать мой титул, Мордред?
— О да, разумеется. Я обязан извиниться, если я вторгся в охотничьи угодья сэра Ланселота.
Издевка подействовала на нее, как тонизирующее средство, придав ей осанку царственной дамы, какой она и была, несгибаемой аристократки со сверкающими на ревматических пальцах перстнями, полвека успешно правившей миром.
— Я уверена, — сказала она наконец, — что попытайся вы сделать это, вас ожидали бы немалые затруднения.
— Однако! Впрочем, боюсь, я сам напросился на это. Вы всегда были несколько вспыльчивы… Королева Дженни.
— Сэр Мордред, если вы не будете вести себя, как подобает джентльмену, я лучше уйду.
— И куда же?
— Куда угодно: в любое место, где женщина, достаточно старая, чтобы годиться вам в матери, может чувствовать себя защищенной от подобных выходок.
— Вопрос только в том, — задумчиво заметил он, — где такое место находится? Если учесть, что все ушли во Францию, и что правителем королевства остался именно я, план ваш, кажется, утрачивает даже остатки основательности. Конечно, вы могли бы отправиться во Францию… да только доберетесь ли вы до нее?
Она поняла или начала понимать.
— Я что-то никак не вникну в смысл ваших слов.
— Ну что же, значит, вам нужно основательно поразмыслить над ними.
— С вашего позволения, — сказала она, вставая, — я позову мою камеристку.
— Отчего не позвать, позовите. Правда, мне придется ее отослать.
— Агнес будет делать то, что прикажу ей я.
— Сомневаюсь. Давайте попробуем.
— Мордред, не могли бы вы оставить меня?
— Нет, Дженни, — ответил он. — Мне хочется побыть с вами. Но если вы согласитесь посидеть минуту спокойно и выслушать меня, я обещаю вести себя как совершеннейший джентльмен, — а именно, как один из ваших preux chevaliers.
— Вы не оставляете мне выбора.
— Весьма незначительный.
— Чего же вы хотите? — спросила она и села, сложив на коленях руки. Жить среди опасностей ей было не внове.
— Ну вот еще, — сказал Мордред, совершенно безумный. Он пребывал в отличном расположении духа, упоенно играя с ней, словно кошка с мышью. — К чему такая неприкрытая спешка? Нужно, чтобы отношения между нами стали непринужденными, прежде чем мы приступим к нашей беседе, иначе она покажется натянутой.
— Я слушаю.
— Нет-нет. Вы должны назвать меня «Морди» или еще как-нибудь ласково. Тогда и мое «Дженни» приобретет естественный вид. И мы с тем большим удовольствием станем продвигаться вперед.
Она не ответила.
— Гвиневера, вы хотя бы отчасти представляете себе свое положение?
— Мое положение — это положение Королевы Англии, так же, как ваше — ее Лорда-Протектора.
— Между тем как Артур и Ланселот дерутся друг с другом во Франции.
— Совершенно верно.
— А если предположить, — спросил он, поглаживая мопса, — что я пришел рассказать вам о полученном мною утром письме? Касательно смерти Артура и Ланселота?
— Я бы вам не поверила.
— Они убили друг друга в сражении.
— Это неправда, — тихо сказала она.
— Ну, в общем-то, нет. А как вы догадались?
— И если это неправда, говорить так — жестоко. Зачем вы это сказали?
— Очень многие поверили бы в это, Дженни. Я ожидаю, что очень многие и поверят.
— С чего бы? — спросила она, еще не успев понять, куда он клонит. И умолкла, затаив дыхание. В первый раз она ощутила страх: не за себя, за Артура.
— Не можете же вы…
— Ну, как не могу? Могу, — воскликнул он весело. — И даже сделаю. Что, по-вашему, произойдет, если мы объявим о смерти бедного Артура?
— Но, Мордред, вы не можете так поступить! Они же живы… Вы всем обязаны. Король назначил вас своим наместником… Ваша вассальная клятва… Это будет нечестно! Артур всегда проявлял по отношению к вам такую скрупулезную справедливость…
Он ответил, и глаза его были холодны:
— Разве я когда-нибудь просил у него справедливости? Справедливость — это то, что он преподносит людям, чтобы потешиться.
— Но ведь он ваш отец!
— Если на то пошло, я не просил, чтобы он меня породил. Полагаю, и это тоже он сделал потехи ради.
— Понятно.
Она сидела, скручивая пальцами шитье, стараясь думать спокойно.
— Почему вы так ненавидите моего мужа? — спросила она почти с изумлением.
— Я не ненавижу его. Я его презираю.
— Он же не знал, — тихо объяснила она, — когда все случилось, что ваша мать — сестра ему.
— И, как я полагаю, он не знал, что я ему сын, когда засунул меня в тот корабль?
— Ему едва исполнилось девятнадцать, Мордред. Его запугали пророчествами, и он сделал то, что его заставляли сделать.
— Моя мать, пока она не повстречала Короля Артура, оставалась порядочной женщиной. У нее и у Лота Оркнейского был счастливый дом, она родила ему четырех отважных сыновей. А что с ней сталось потом?
— Но она же была вдвое старше него! Как тут не подумать…
Он остановил ее, подняв руку.
— Вы говорите о моей матери.
— Простите, Мордред, но право…
— Я любил мою мать.
— Мордред…
— Король Артур вошел к женщине, хранившей верность своему мужу. А когда он оставил ее, она была уже распутницей. Она закончила свою жизнь голой, в постели с сэром Ламораком, убитая — и поделом — собственным сыном.
— Мордред, весь наш разговор не имеет смысла, если вы не можете понять, если вы не можете поверить, что Артур добр, что он раскаивается, что он сейчас в беде. Он любит вас. Он говорил об этом лишь за день-два до того, как начались эти несчастья…
— Пусть оставит эту любовь себе.
— Он был так честен с вами, — взмолилась она.
— Справедливый и благородный король! Да, легко быть честным, когда все уже позади. Есть чем утешиться! Справедливость! Ее он тоже может оставить себе.
Стараясь, чтобы не дрогнул голос, она произнесла:
— Если вы провозгласите себя королем, они вернутся из Франции, чтобы сражаться с вами. Тогда вместо одной войны у нас будет две, и вторая — в Англии. Рыцарское содружество окажется перечеркнутым.
Он улыбнулся, испытывая живейшее наслаждение.
— Все это кажется невероятным, — сказала она, стискивая шитье.
Она сделала все, что могла. На миг у нее мелькнула мысль, что если она унизится перед ним, если преклонит перед ним свои старые, негнущиеся колени и станет молить его о милосердии, он, может быть, и смягчится. Но нет, совершенно ясно, что безнадежно и это. Он назначил себе определенный путь и катил по нему, будто шар по желобу. Даже все то, что он говорил, было, так сказать, текстом выбранной роли. И завершиться ей полагалось так, как записано в пьесе.
— Мордред, — беспомощно сказала она, — пожалейте хоть простолюдинов, если нет у вас жалости ни ко мне, ни к Артуру.
Он спихнул с колен мопса и встал, улыбнувшись ей с безумным удовлетворением. Глядя на нее сверху вниз, но вовсе не видя ее, он потянулся.
— Пусть не Артура, — произнес он, — но вас пожалеть я, безусловно, обязан.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я тут обдумывал некий узор, Дженни, незамысловатый такой узорчик.
Она вглядывалась в него, не говоря ни слова.
— Да. Мой отец совершил кровосмешение с моей матерью. Вам не кажется, Дженни, что если я — в ответ — сочетаюсь браком с женой отца, рисунок выйдет прелестный?