Письмо отцу
И вот мне пятьдесят четыре. Ты от нас ушел в шестьдесят семь. К тому, что я писал в своем сорок первом, прибавились очки. Я в очках. Домашняя аптечка разрослась до районной, там уже есть все для сна и против сна, для желудка и против желудка, возбуждающее и успокаивающее, все, что заменяет организм в девяностые годы XX века. По-прежнему я один. Количество детей говорит о чем угодно, только не обо мне. Они растут, разнесенные ветром, и вряд ли вспоминают.
Ты умер у меня на глазах. Я на чужих ногах бежал к телефону, и секретарь райкома на Белинского дал позвонить. Только это ничего не дало. Ей-богу, смерть в этой жизни не самое печальное. Для самого героя – это выход, окружающих жалко, но они-то как раз успокоятся. Просто уходишь из грязи в грязь.
Там семейные склепы, можно проследить генеалогию. Здесь из-за всех революций и потрясений не знаешь имени дедушки, нет могилы бабушки, до них – вообще никого… Член коллектива. Член коллектива Седьмой горбольницы, член коллектива сверлильного завода. Работник порта. Никого, отец. И тебя нет, чтоб спросить, откуда мы. А здесь все трясут, устраивают перекличку, чья это родина, моя, а не твоя. Я – патриот, ты – не патриот…
Из всей жизни мы усвоили только название, держимся за него, как клещ за лошадь, как безграмотный больной за плохой диагноз. А тот доктор сказал: «Ревматоидный артрит» – и смотрит с недоверием. «Мы же социализм построили» – и смотрит подозрительно.
А не все ли равно, что ты построил. Придумай сам название. Ни пожрать, ни поср… ни одеться, ни раздеться, ни вздохнуть, ни охнуть, ни жить, ни умереть – может, это называется социализм. А может, у этой полужизни и названия нет. В революцию своих побили, в коллективизацию своих побили, перед войной своих побили, в войну побили, после войны побили – и все миллионы, миллионы, а живым говорим: недобитые вы! Посмотри, как безошибочно любая революция к голоду приводит, и не переспрашивай – покажи на карте. Где карточки на хлеб и сахар, там и революция была. Как же нам повезло такой безошибочный путь выбрать! Умные люди вели. Говорили: «Бедные должны править. Бедняки определяют лицо государства. Отними у него дом, подели добро, отними хлеб, раздай – у всех будет. Отними – у него много, раздай – у всех будет». Отчего не отнять. Воровали – боялись, а тут законно – не грабь, а бери. Он пошел и взял.
«Ну и что вы сделали после того, как ударили ее ножом?» – «Ничего. Она пошла к себе, я к себе».
Когда отнимаешь у одного и раздаешь всем, ни у кого не оказывается. И знаешь почему? Бог следит. Высшая справедливость. Сколько лет опровергаем, а то, что в Библии, – верно. У человека, который берет у другого, что-то такое в душе происходит. Он уже работать не может. Может речи произносить, голосовать, писать письма, доносы. Ищет, у кого еще взять – у соседа, у завода, у государства, потом на честных идет, на умных, на образованных, на предприимчивых. Давай, мол, еще делить будем, еще чего-нибудь отбирать, еще кого-то высылать, а его имущество делить… Недоделили.
Я не писал тебе тринадцать лет. То письмо написано в 75-м. Ну что ты! Это знаешь, что за период был! Я же писал и не знал. Период разгула застоя или расцвет периода разгула застоя. Гуляли мы тогда. Сажали много за растраты и гуляли. Пили много мы тогда, завистливо рассматривали стереомагнитофоны, дипломатические «Мерседесы», иностранные пароходы. Так и тянет сказать: «Как все изменилось с той поры…»
Это были, отец, странные тринадцать лет. Черт его знает. Вся жизнь на кухне. О событиях в нашей стране – из «Голоса Америки». Газеты не то чтобы врали. Это была не ложь, они писали о другой жизни, как фильмы снимались о другой жизни. Нарисуют квартиру и снимают там. Вопросы и ответы писал один сценарист. Глава государства в Баку говорил: «Да здравствуют нефтяники Афганистана!» – и весь народ аплодировал, а в Бонне на аэродроме, возвращаясь домой, он прощался со своим министром, который вместе с ним летел в Москву. Вожди целовались взасос. А мы жили без событий. То есть, конечно, болели, умирали, женились, но без событий. Мозги, состоящие из двух полушарий, работали на одну восьмую – где чего достать. Так и тянет сказать: «До чего все изменилось». Нет. Многое произошло, но ничего не изменилось.
Какие-то люди куда-то ездили, какие-то люди где-то бывали, что-то видели, но не имели права рассказывать, чтоб их выпустили опять. Из-за границы комментаторы дико ругали страну своего пребывания, свой костюм, свою еду, свою машину, чтобы их не отозвали. А я к тому времени совершенно потерял квалификацию и зарабатывал устным словом, на письменное разрешения не было. Я подозревал, что меня ожидает деградация и как инженера, и как автора, но таких темпов я не ожидал.
Здесь смех вызывает все. Не предскажешь и не угадаешь. Публика бежит на концерт с набором соответственных ассоциаций. Смех рвется еще до подхода к креслу, похожий на рыдание, не потому, что смешно, а потому что: «Да! Да! Да! Точно!.. Какой ужас! Ха-ха-ха!.. На эту пенсию не то что жить, смотреть без слез невозможно! Ха-ха!.. Как мы живем, ха-ха, как нас лечат… Как нас хоронят? Ха-ха!..»
В общем, не они от меня, а я от них заряжался юмором. Сообщение о том, что, «товарищи, тут один приехал из Японии и говорит: в таком дерьме, как мы, – не живет никто», вызывает удушье от хохота. И правильно: не умеешь жить, умей смеяться. Чужой юмор мы не понимаем. И любое мастерство здесь постепенно деградирует. Кулинарное, инженерное, врачебное, писательское, учительское. Государство из педагогических соображений гением никого не называет, боясь конкуренции. Поэтому гением мы называем кого попало… Они потом страшно удивляются и обижаются: «Как я не гений, вы же все говорили…»
Понаделали таких доморощенных гениев. А жизнь шла мимо. Как жалко мне наших людей, отец. Ты хоть войну прошел, хоть до революции двадцать восемь лет жил, а тут умирают… Бог ты мой, что он видел? За всю жизнь?! Другой страны не видел, другой жизни не видел. Сто пятьдесят рублей зарплата, семьдесят рублей пенсия, иногда левый тридцатник, ни разу вкусно не поел, ни разу красиво не оделся, ни разу не поговорил, не высказался по самому главному, жил в коммуналке, лежал в общей палате, главная мечта – квартира, после получения которой только начинаются мечты: кран, плитка, дверной звонок. Он теперь за Сталина. Сталин – его мечта о мести. Если бы он! Он бы вам дал!..
Тут такое произошло и кое-что изменилось. Одесса здорово изменилась. Путем обмена евреев на зерно, евреев – на ракеты. Народ отваливает. Куда едут они – толком не знают. Не думаю, что с их отъездом там что-то добавляется, но здесь – убывает. Если бы была свободная езда «туда-сюда», как всюду, большинство бы подработало и вернулось обратно. Но в наших головах не помещается, что выезжают от запретов, от слов «навсегда», «родина не простит». Хотя за понятием «родина» у нас всегда стояли НКВД, МВД, ОВИР, выездная комиссия обкома партии. Вот родина не дает разрешения, обратно не пускает. Иностранцам объясняют, что это в традициях нашего народа. А у нас народов больше ста. В традициях армян – ездить, в традициях грузин – не выезжать. Где ни копни, папаня, логики нет, и, конечно, это сделано умышленно. Сравнение США и СССР запретно до сих пор, отец, до сих пор. Я забыл сказать: сейчас мы живем в свободе, мой дорогой. Нет, при Хрущеве такой не было. То ли мы действительно ни черта не работали, хотя забастовка происходила так весело и незаметно. Появлялись какие-то кастрюли, народ озабоченно делал какие-то туфли, какие-то коллективы шили костюмы, клепали трактора. Народ кого-то оперировал, утром куда-то выезжали грузовики, какая-то часть заседала среди ковров, прямо с утра, а некоторые и до полуночи, кто-то прыгал с шестом, по библиотекам писатели сидели с читателями, шахтеры оздоровлялись в санатории, то есть для неопытного глаза – полная иллюзия жизни и труда. Но, видимо, ничего ниоткуда не поступало. И мы как-то все объели вокруг себя: леса, поля, горы. Один комбайн убирает, четыре – распускают на запчасти. Зерно вроде уберут, часть потеряют по дороге, часть – при хранении, а из остального выпекут такой хлеб, что его опять на свалку. На электронных японских микроскопах пальто висят, таких дорогих вешалок ни в одной стране…
Вроде бы в армии зорко стоят. У них там все самое передовое: ракеты на уровне ракет, танки на уровне танков, мы ж все транзисторы после них получаем. Поэтому тут довольно много народу взорвалось при просмотре телевизоров. Но мы взрывались с сознанием того, что в армии все в порядке. Так тоже не все. Тут один тип прямо на самолете и прямо на Красную площадь сел, и немец, и вообще ему девятнадцать лет, и не похож на аса имперских ВВС. Тут сразу его поймали, хотя он и не убегал, посадили, хотя он и не сопротивлялся, срочно поменяли военных, но народ смекнул, что граница на замке тоже в одну сторону, то есть первый желающий сюда приехал. А туда по-прежнему строго. Народ стоит на обрыве, смотрит туда, видит красивые машины, слышит красивую музыку, чувствует запах упорно приготовляемой пищи.
Самые отсталые от передовых стран живут в условиях полной еды. Земля не кормит только тех, кто ее обманывает, кто шумит и кричит: «Дадим в закрома Родины!..» Миллионы центнеров, пуды, черт его знает, считают зерно пудами, жилье – метрами, еду – калориями, понять никто ни черта не может и не старается. Ну, мол, если им надо, чтоб мы были свободны, побудем; захотят от нас правды – скажем, а насчет работы, тут, ребята, другое дело. Мы и сейчас не знаем, до какой пропасти мы докатились. Тут бытует выражение, что мы докатились до пропасти и хотим ее в два прыжка… А толком про пропасть не говорят. Ну то есть понятно, что кризис. Вроде не работали, а вроде и работали. По их же заданиям что-то переворачивали, что-то клепали у мартенов в три смены, за рыбой в шторм, каналы рыли. Все ж по их заданиям. Ни один экскаваторщик по собственному плану ничего не рыл. Так где ж уверенность, что сейчас мозги появились? Рожи те же, а мозги другие?
Нет, ребята, рожа с мозгом связана намертво. Если сидит одутловатая красная лохань с оловянными зенками, откуда в ней мысль угнездится? И не надо путать – очкастый, вертлявый идею дает, а лохань решает. И хотя оба вызывают у народа отвращение – путать не надо. С криком колотить очкастого – мол, это он построил – не надо. Его, конечно, достать легче, но не надо. У него идей сотни, а власти нет. Власть у того, а того трогать боимся. У каждого кто-то сидит в тюрьме.
Эх, папаня, так интересно жить. Ну не жить, а заниматься жизнью. Короче, батя, после бурного обсуждения, разделения, гонения, умопомрачения начался застой, в котором мы показали все, на что способны массы, оторванные от собственных мозгов и вероисповеданий, и нам дали свободу. С лязгом открылись железные двери – выходи! А мы сидим. Дураков выходить нет! Оттуда кое-кто прибегал. Путаница там, рисковые люди в кооперативы пошли, дурными деньгами таксистов пугают. Действительно, кой-чего из того, что давно лежало, напечатали, а мы ждем, батя, ждем, отец, ждем, родной, пока вместо рож лица появятся.
Кто-то кричит: «Законы давай», чтоб у них уверенность была. Законы дают. И говорят: «Вот законы, выходи!» Но уверенность у нас своя. Мы-то знаем: законы всегда были, только кому они нужны на нашей святой Родине. Одним росчерком пера под названием «Временное положение» – и нету тебя, меня и других местоимений, и тянутся по стране огромные могилы в виде каналов и железных дорог. А под крик «Свобода!» полезла всякая мразь виноватых искать, счеты сводить, а попросту – морду бить. Странное ощущение, что кто-то нас им подставляет, ну чтоб потом с полным основанием лязгнуть засовом. И опять на краю пропасти будем. Опять засов откроем. Опять кровь потечет. Его опять закроют, пока не поймешь, что построили, отец, и как это называется, и надо ли жить в этом или построить что-то другое и жить уже в нем.
Лето 1988 г.