НАСТОЯЩЕЕ
Помещение. Опять бревенчатые стены и дощатый потолок. Пузатые столбы подпирают потолочные балки. Длинные резные лавки, длинный стол под скатертью — белой, с широкой расшитой каймой. На стене, над угловатыми спинками двух кресел во главе стола — оружие. Щит посреди, а вокруг — колчан, топоры, копья… Под потолком Эд с недоумением обнаружил нечто вроде люстры. Потом вспомнил — это называлось «паникадило». Темная, вся в восковых потеках, люстра заметно кренилась набок. Из множества свечей пока горели четыре. В Эдовых глазах огоньки расплывались звездами.
Посуда. Классические, памятные по мультфильмам расписные утицы с мочеными яблоками, еще какие-то горшки — глиняные, корявые… Было несколько вещей, которые его заинтересовали. Металлический кувшин на звериных лапках, с откидной крышкой в виде человеческого лица; бронзовая, кажется, чаша — внутри сплошь мелкий узор… Поразил княжеский — явно княжеский — кубок. Золото и цветная эмаль — люди и птицы, тончайшая ювелирная работа, а на остроконечной крышечке и высокой ножке — жемчужные ободки. Произведение искусства, екэлэмэнэ, такое и у нас не запросто сделают… Рядом ложка — резная шишечка на конце ручки, серебро, позолота и чернь… и на донышке, среди эмалевых цветов — латинская надпись «Ave Maria». А не один Рогволд, похоже, живет грабежом…
Кубок сопру, думал Эд, разглядывая растрескавшиеся лепешки на деревянном блюде. И как они это жрут?.. Нет, кубок сопру, и будь что будет. А может, и ложку… и кувшин с лицом…
От стола его оттащили, и он обнаружил на скамье перед собой пустой горшок. Князь обратился к стражнику — тот вынул меч и протянул Эду. Князь показал — ребром ладони рубанул в воздухе над горшком.
Эд взялся за прохладную деревянную рукоять. Как браться, он видел по телевизору и вообще представлял, и тем не менее сзади хихикнули. Он не оглянулся. И тут же криво ухмыльнулся сам — поняв, что ощущает себя рыцарем накануне подвига. Славный бой с горшком… Проверка на профпригодность.
Подвигал мечом, примеряясь к его тяжести. Ладони было не то чтобы удобно — нормально. Выемки для пальцев, наверху — шарик с золотой заклепкой. Эд перехватил рукоять двумя руками. Поднял, занося (сам себе показавшись похожим на палача в кино). На гранях лезвия ломались отсветы.
И отчего-то смешался — ужаснулся внезапной неуправляемой целеустремленности метровой заточенной железяки. А если по ноге?.. Остановить, удержать, не надо…
Ему едва не вывихнуло кисти. Меч упал криво, задев лишь край горшка, горшок слетел и раскололся, ударившись об пол. Вокруг хохотали. Хохотал сам князь, брызгая слюной, — оказалось, что справа у него не хватает клыка; хохотал попик, прикрываясь широким рукавом; задыхались и всхлипывали стражники, и даже тени тряслись на стенах. В этом мире можно не владеть оружием виртуозно — но чтобы не владеть совсем… Эд молча положил меч на скамью — поскольку рыжий владелец обеими руками зажимал живот. И, обернувшись, увидел лицо Рогволда. Рогволд не смеялся. И выражение, с которым он смотрел, показалось Эду почти человеческим.
А потом отдышавшийся рыжий убрал меч, а отдышавшийся князь, вытирая глаза, другой рукой подтащил скамью и уселся, глядя на Эда. Поскреб в затылке. И снова что-то спросил.
— Не понимаю, — ответил Эд.
Впрочем, он, кажется, понял. Они пытались выяснить, кто он такой — заодно, возможно, ища ему применение. Не владеет мечом, вообще не владеет — это их шокировало, но ведь что-то же человек должен уметь?
Он огляделся. Ничего подходящего вокруг не было. Столовая… как это у них… трапезная. Пиршественная зала. Свадебный пир. В простенке между окнами, под оленьими рогами, висят гусли…
Он прошел через залу и снял их с крюка. Его не удерживали. Он стоял и вертел в руках странный треугольный предмет.
Колки. Восемь струн — должно быть, из жил, тьфу… Одна сторона деревянной рамы широкая, одна — поуже, третья — совсем узкая. По широкой стороне роспись — красные на бело-голубом фоне звери с львиными туловищами, воробьиными крыльями и головами… головы похожи на тюленьи, но с птичьими клювами, почему-то зубастыми. Грифоны, надо полагать.
…Почему все-таки я ничего не испытываю? Не то что восхищения и умиления — вообще ничего. Неумелый рисунок, руки у художника росли не оттуда, львов он не видел и грифонов не представлял, зато воробьев явно знал хорошо… В любом детском художественном кружке залежи таких досок…Может, это оттого, что всегда я был равнодушен к народному творчеству?
Он дергал струны распухшими пальцами, пытаясь провести аналогию с гитарой. В тра-ве си-дел куз-не-чик… Пел о тройке поручик у воды Дарданелл.
— Э, — сказали сзади.
Он обернулся; подошедший князь восторженно хлопнул его по плечу.
Венчания Эд не видел. Насколько он помнил Витькин план, в домовую церковь вели внутренние переходы — но он все-таки торчал у окна и отошел, лишь сообразив, что зрелище не стоит воспаления легких, зато воспаление легких здесь явится смертным приговором.
А лихо это у них, подумал он о новобрачных. А чего им тянуть, ответил сам себе, вытягиваясь на лавке и закладывая руки под голову. (Руки, кажется, оклемались.) Выжидать, лучше узнавать друг друга… У них выбора нет — политический брак. Ему еще повезло, что невеста красивая… правда, он, может, вовсе так не считает. А ее, небось, и вообще никто не спрашивал…
А вот хорош бы я был, если бы из политических соображений женился на Верке. Например. А ведь Верка — далеко не худший вариант, одно время мы были прямо-таки влюблены… А потом ушел бы от нее к Валерке. «А ты бы никуда не ушел, — строго сказал внутренний голос. — Ты умненький. История знала случаи, и эти случаи кончались так плохо, как ты затруднишься вообразить. Так что сиди тихо и благодари Бога, что родился в либеральном двадцатом…»
Он рывком сел, упираясь кулаками в лавку. Нет, так нельзя. Это же какое-то непрерывное самоистязание. Каждая мысль… Так я тут свихнусь. «А ты все равно свихнешься. У тебя есть воображение. Тот, кто жил во дворце, не захочет жить в свинарнике».
Эд замотал головой. «Ну ладно. Я знаю несколько человек, которые знают место, где я появился…» — «И что тебе с этого места? Ты там полчаса бился, дыру в снегу продолбил чуть не до земли…» — «Ну…» — «И не нескольких человек ты знаешь, а одного. Ну, может, еще желтобородого узнаешь при встрече…» — «Хорошо. Пусть один. Рогволд знает дорогу…» — «И не покажет он тебе ее, даже если бы хотел этого так же, как ты. Ты как мыслишь ему объяснить, чего тебе от него нужно?»
Уставясь в темноту, Эд кулаком тер лоб. Лес, дорога, поле… «Поле» — это еще из Игоря и Ольги… поляне, древляне… «Нашли» — тоже ладно, кажется, даже имя такое было — Найдена… «Меня»! Ну-ка? «Мя»?..
Когда явился рыжий стражник с охапкой одежды — надо полагать, чтобы пленник, если уж суждено ему петь на княжеском свадебном пиру, хоть выглядел бы не столь богопротивно, — Эд лежал на лавке ничком.
Посадили его на отдельную лавку, под рогами и крюком, где раньше висели гусли. Кормить музыкантов, по-видимому, не полагалось — оставалось, сглатывая, смотреть на жующих, глотающих и грызущих, внимая стуку ножей и хрусту дробимых зубами костей. Он внимал, размышляя о том, что не ел с утра… ну, с ихнего дня, значит… Господи, утро… Он мотнул головой, отгоняя картинку: солнечные квадраты на гостиничных стенах, красную в белый горох скатерть, бутерброды с сыром… и кипятильник в стакане, и Галку в желтом халатике… Мы торопились на автобус…
Механически теребя струны «Кузнечиком», он разглядывал растопырившуюся на металлическом — возможно, серебряном — блюде птичью тушку с воткнутыми в зад перьями. Перья были, похоже, гусиные — должно быть, гусь замещал недоступного ввиду зимнего времени лебедя. (И снова сбился, стал думать о том, что вот и условия, ставимые временами года, для них непреодолимы — коли улетели лебеди в теплые края, так там их не достанешь; а парниковая клубника, а бананы, которые везут с другого конца света… Да черт с ними, с бананами, — картошка, жареная, с салатом из помидор…)
Струны. Почему-то вспомнилось, как, мешая варево в котелке над костром, распевала Диночка: «Цветут магнолии в Мона-ако…»
Плащ здорово мешал левой руке. В конце концов Эд сдвинул его так, что завязки оказались под горлом, и отбросил за спину. Ладно, спасибо и на том. Разбойничкам спасибо, что не отобрали плащ, князю — за штаны, сапоги и рубаху… И за эту штуку (покосился себе на грудь). По крайней мере, в более поздние времена это называлось кафтаном, хотя у этих, возможно, называется как-то иначе.
И не настолько он, Эд, оказался крупнее местных жителей — сапоги и те не слишком жмут…
…Потом он разглядывал еще каких-то птиц, помельче, расположенных вокруг гуся, и вспомнил, что древние римляне употребляли в пищу воробьев и голубей; и все это время он старательно избегал встречаться взглядом с Рогволдом. А тот, будто издеваясь, щурился поверх тяжелого, с утопленными в резной металл камнями кубка. Он не сводил с Эда глаз — не стесняясь никого, и Эд подумал: вот этот, похоже, вполне способен распорядиться, чтобы ночью меня приволокли под конвоем…
На княжеском воротнике каплями блестели лунные камни. Нагнувшись к невесте — уже жене — князь рассуждал. В потоке слов Эд уловил знакомое — и сразу вспомнил. Ингигерд. Ее так зовут. Это было в той летописи. Датчанка. Ингигерд, дочь Олафа Кровавой Секиры…
А она не понимала князя точно так же, как он, и с табуреточки торопливо переводил козбородый и неприметный. Новоявленная княгиня на переводчика косилась, опустив голову, пониже сплошной брони бус взблескивал на цепочке большой, в ладонь диаметром диск с ажурными лучами-треугольничками — стилизованное солнце, что ли…
К свадьбе невесту переодели в русское. Увешенные треугольными подвесками-косниками, лежали на груди косы. Качались серьги — здоровенные, едва не до плеч; качались круглые колты — височные подвески к короне, — только не на висках, а на щеках, потому что корона съехала на уши. Корона была та самая — оказывается, она была великовата княгине и при жизни. Даже поверх покрывала… (Он, собственно, не знал, как правильно называется эта штука — корона, венец или диадема. Полоса усаженного камнями узорного металла шириной сантиметров в пять.)
Но даже короны у них еще простые и удобные, куда им еще до романовских неподъемных митр…
Княгиня повернулась к мужу — сквозь дымчатое покрывало Эд видел профиль. Руки, лежащие по сторонам кубка. Сжавшиеся кулачки. Расплывающиеся блики перстней. Из широких рукавов верхнего алого платья вылезли узкие пурпурные — нижнего. Переодеть-то переодели, но цветовая гамма осталась прежней. Должно быть, до обычая одевать невесту в белое еще не дожили…
Щупленький переводчик уже некоторое время глядел на него, и Эд поторопился отвернуться. Играть он бросил — благо, никто и не слушал. Сидел, сложив руки на гуслях. Из-под стола, где грызлись, деля объедки, выбралась собака — крупная, черная с белым. Остановившись в шаге, понюхала Эдово колено. Словно нехотя вильнула хвостом, отошла и улеглась тут же в углу. Единственное, чего на пиру пока не хватало, это шутов. В роли шута выступал он один…
Люстра обросла восковыми сосульками, с нее капало, кажется, прямо в блюда. В окнах, за вправленными в свинец слюдяными ломтиками, за фигурными прорезями в досках ставен давно стояла глухая ночь. После пятой (он считал), последней, должно быть, перемены блюд даже слуги перестали метаться. На скатерти темнели пятна пролитого вина. Вислоусый мужик спал в огромной луже, обняв опрокинутый кувшин, а сосед механически кидал в него обглоданными костями. И пахло уже пОтом и блевотиной — кто-то уже корчился на коленях в дальнем углу, а над ним дежурили собаки, готовые подлизать…
Усатый толстяк, командир варягов, взгромоздив на стол ногу, поправлял башмак. Широченная, такая же мелкоскладчатая, как платье Ингигерд, штанина до колена вызывала смутные ассоциации с дворянским костюмом куда более поздних времен. Синяя татуировка, вылезшая из-под правого рукава, тоже наводила на мысли о будущем — только совсем о другом… (Машинально взглянул на пустое запястье. Часы его заставили снять — странный браслет с движущейся стрелкой вызвал у стражника подозрения.)
…А варяжский отряд, насколько Эд рубил в этих делах, должен был остаться — в качестве личной дружины княгини. Далеко еще до московских времен, когда по отношению к единовластвующему великому князю оказались рабами все, начиная с жены…
Очередной гость, шатаясь, прошествовал через залу, кулаком распахнул дверь на крыльцо и прямо на пороге принялся расстегивать штаны. Князь крикнул, махнув рукой, — упившегося выпихнули, захлопнув за ним дверь. Через несколько минут он заскребся обратно — вполз на четвереньках, путаясь в спущенных штанах и оставляя мокрый след. По зале, плюс к прочим ароматам, распространился отчетливый запах общественного сортира. Княгиня прижимала к лицу покрывало. Однако князь уже утерял интерес к происходящему — подперев голову, подчищал опустевшее блюдо пальцами, меланхолично их облизывая. Под столом скандалила собачья свора.
Рогволд, привстав, через голову спящего соседа прошептал что-то князю на ухо. Князь, повернувшись, смотрел на него, сдвинув брови, — затем поднял руку и попытался щелкнуть пальцами. Что-то сказал подбежавшему слуге. Слуга, тощий, лет четырнадцати лохматый пацан, из того самого кувшина с лицом налил кубок и поднес Эду.
Кубок. В бороздках узоров серебро почернело, а выпуклости блестели, оттертые пальцами. В завитках чеканных цветов бежали, закинув головы, чеканные туры, и качалась в блестящем ободке краев бледно-желтая, прозрачная, в клочках пены жидкость. Что это может быть, интересно. Виноградное вино у них привозное, дорогое…
Медовуха. Скорее даже брага — полуфабрикат того, что в фольклоре гордо именуется «столетними медами«…Как пиво, но без горечи. И запах похож на пивной.
Он допил и отдал кубок. От меда в напитке не было ничего — ни запаха, ни вида, ни вкуса.
Почему-то все, кто еще мог сфокусировать взгляд, смотрели на него. Единственное развлечение…
— Играй! — махнув рукой, крикнул оживившийся князь.
От неожиданности Эд заморгал. Торопливо взялся за гусли. В тра-ве си-дел… Эй вы, гусельки, золотые струночки… Нет, так они мне скоро морду набьют. Он сделал каменное лицо, впопыхах стараясь припомнить хоть что-нибудь подходящее. Былину бы какую-нибудь об Илье Муромце… проходили же по литературе… Однако вспомнилась — и то смутно — лишь картинка из учебника: богатырь во взвившемся плаще, на тонконогом иконописном коне; и — сразу же — задымленная кухня, и Валеркины пальцы на струнах гитары, и забитая окурками пепельница на столе… Заря нашего романа, тогда я еще стеснялся запрещать курить в квартире… И Валеркин голос. Ладно, в конце концов. Тоже песни. Тем более, что былин я не знаю, а остальное им по незнанию языка все равно.
И он запел. Валеркину любимую, пиратскую:
В ночь перед бурею на мачте
Горят святого Эльма свечки,
Отогревая наши души
За все минувшие года.
Когда воротимся мы в Портленд,
Мы будем кротки, как овечки,
Да только в Портленд воротиться
Нам не придется никогда…
А если б знали язык, оказалась бы песня как раз для Рогволда… Он поднял глаза. Рогволд смотрел на него, жуя, и огненные отсветы шатались на его лице. Красивый же парень, блин… Сколько ему лет-то? А ведь немного. Наверно, меньше, чем мне. Лет двадцать… Двадцать один… Ладно.
Что ж, если в Портленд нет возврата,
Пускай купец помрет от страха…
И, по-детски вытянув шею, глядела Ингигерд — ему казалось, что он различает обручальное кольцо на руке, держащей кубок, и блеск распахнутых глаз, и как колеблются от дыхания ряды бус на груди (или это дрожат тени?) И он смотрел на нее, плюнув на все, смотрел — и видел скелет в гробнице, ряды бус на ребрах, и перерубленную кость запястья, а губы шевелились, выговаривая слова… Когда воротимся мы в Портленд, да только в Портленд воротиться нам не придется никогда, а внутри было пусто, и было трудно дышать, но они все слушали — все, кто еще что-то соображал, слушали, и он пел, не сводя с нее глаз. Когда воротимся мы в Портленд… когда воротимся мы…
Больше всего удивило то, что его даже не ударили. То ли бить за взгляды было еще не принято, то ли очень уж в цене были певцы. Даже такие. Во всяком случае, когда князь, решительно поднявшись, за руку потащил из-за стола новобрачную, а за ними полезли, теснясь, спотыкаясь и опрокидывая посуду (и скамью одну опрокинули-таки) и повалили к дверям остальные, Эда даже не взяли снова под стражу. Поразмыслив, он повесил гусли на крюк и двинулся следом. Мелькнула мысль — остаться, прислуга наверняка сейчас примется убирать со стола, и наверняка же будут доедать остатки… Но до этого он все-таки еще не докатился. У меня иммунитет не ихний, заражусь какой-нибудь дрянью…
И двери распахнулись в ночь. На крыльцо. У крыльца ждали — Эд не сразу понял, а потом, в давке как-то оказавшись прижатым к стене у самого выхода, увидел внизу распяленные, кричащие рты, протянутые руки… и одно лицо оказалось совсем близко, почти под ногами, — с розовым лишаем в половину носа плюс часть щеки, со странно перекошеным ртом — и весь человек был какой-то перекошенный, тряслись худые руки… На меховом жилете — полотняные заплатки… И здесь юродивые, подумал Эд, и в этот момент нищий, безумно улыбаясь и что-то бормоча — по подбородку тянулась слюна, — ухватил княгиню за платье. Ингигерд завизжала, отшатываясь, вырвала подол, краем глаза Эд успел увидеть застывшее, с выпяченной челюстью лицо Рогволда, и сейчас же тот со всей силы ударил идиота сапогом в лицо. Княгиня взвизгнула снова; идиот, буквально отлетев, повалился навзничь — на толпу, и толпа, раздавшаяся было, сейчас же сомкнулась. Напирая, люди снова лезли вперед, на упавшего, кажется, немедленно наступили, и он завопил, ворочаясь под ногами. И вынырнул снова — весь в снегу. Лишай был в крови — заплывала кровью ссадина. Идиот плакал.
Над ухом у Эда что-то выкрикнули, и в поле его зрения появилась рука с развязанным мешочком-кошельком. Кошелек опрокинули над головами и еще встряхнули — посыпались корявые монеты. Началась свалка. Сзади захохотали в несколько голосов, и Эд обернулся. Гости простодушно веселились, тыча вниз пальцами.
А потом он увидел лицо Ингигерд. Она смотрела на Рогволда — снизу вверх, все еще прижимая платье на коленях. Смотрела с ужасом.
Ночью из щелей вышли тараканы. Первого, со стены над головой, Эд убил полотенцем, которое, потянувшись, достал с печки (при этом из полотенца выпали еще двое тараканчиков, поменьше, — всех трех он брезгливо стряхнул на пол). Следующего смахнул с подушки. Они не убегали. Они не были знакомыми ему зашуганными спринтерами городских квартир — это были неторопливые, упитанные, уверенные в себе тараканы. Они брали количеством. Свесившись с полатей, он вглядывался — на полу чудилось мельтешение и поблескивание лаковых спинок. А ведь тут и вши небось, и клопы… Сел. На бревнах стены мерещились пятна — следы раздавленных насекомых.
Потом он все-таки лег, решив не думать о неизбежном. Повозился, устраиваясь поудобнее; повернулся на бок, поджимая ноги, натянул так и не отобранный плащ на плечо. Еще поерзал и вытянулся — ноги оказались на печи, вровень с полатями. Печь — беленый, в копоти параллелепипед без трубы, на высоком дощатом основании — кажется, оно называется «опечек». В опечке — две полки с горшками. И на выступах печи — чугунки, обросшие нагаром…
Печка грела. От овчины, на которой он лежал, пахло дубленкой. На закопченных, черных досках потолка — совсем близко, руку протяни и достанешь — лежали тусклые отсветы, и Эд с недоумением осознал, что свет этот, должно быть, лунный. А для него само это понятие было абстрактным, он, если разобраться, никогда не видел лунного света — всегда были фонари, прожектора, окна домов, фары машин, — и литературные упоминания о роли луны при побегах и свиданиях полагал романтическим преувеличением. Так, пожалуй, выяснится, что и звезды тоже освещают…
Сел, обняв под плащом колени. В двух крохотных окошках вздрагивала, вздуваясь под ветром, мутная пленка — должно быть, знаменитый бычий пузырь, понял Эд с некоторым содроганием. (Мочевой? Желчный? Тьфу…) А повыше, под самым потолком, красовалась все-таки ничем не закрытая заснеженная дырка, и из нее все-таки дуло.
В помещении (он так и не понял, что это — вроде кухня, но и спят тут же) было душно и пахло съестным. Громко дышали внизу, где на первом ярусе полатей (его упорно тянуло называть это сооружение нарами) вповалку спали не то трое, не то четверо — слуги. Кто-то один храпел — тонко, с присвистом.
…Все-таки не избили, не связали, даже не заперли снова. Даже накормили (поморщился, вспомнив горшок с плавающими в мутном бульоне кусками вареной репы — сморщенными, долго, видать, репа хранилась, не исключено, что и сушили ее на зиму, — и деревянную ложку с обгрызенным краем). Чем, интересно, у них посуду моют? Песком небось трут, чем еще… Ладно. Будем надеяться, что больные при такой жизни вымирают.
Отсветы на потолке. Зато на полатях выделили отдельное место… (Принюхался — пахло не исключено, что той самой похлебкой. И дымом. Здесь повсюду пахло дымом, он пытался и не мог заставить себя игнорировать этот запах. Не угореть бы, на фиг…) Вообще, мне здорово повезло, что я не курю. Сейчас бегал бы по стенке…
Ну вот так все и пойдет. Днем я буду тренькать им на гуслях, выучу язык, сложу песню про великого и славного князя Всеволода да красавицу его жену… а по ночам мне будут сниться магнитофоны, унитазы и жареная картошка… и каждый мой шаг будет перекашивать будущее, и я буду знать, что мира, в котором я когда-то жил, уже никогда не будет.
Снова лег, разминая ноющие запястья.
Хорошо. Давай разбираться. Ты должен сделать так, чтобы лет через пять к власти пришел тот белобрысый мальчишка, что сегодня на встрече гостей ковырял в носу. Чтобы он, в свою очередь, сделал так, чтобы эту часть Руси захватили монголы. Чтобы через семьсот лет вы раскопали скелет женщины, пригвожденный к полу избы кинжалами, вбитыми в запястья, а в бывшей соседней комнате, на бывшей печке — скелетики двоих детей, убитых рухнувшими балками… И кости двух девочек, что, должно быть, задохнулись, спрятавшись от пожара в потушенной печи. И братские могилы. А ты знаешь, что теперешняя Рязань, например, — совсем не та Рязань, которую разорял Батый, и расположена она от той за десятки километров? А того города, Старой Рязани, больше нет. И сколько их, таких городов?
«Ничего не знаю, — ответил он сам себе, уткнувшись в пахучую овчину. — Может, если все это изменить, будет еще хуже». С размаху стукнул по овчине кулаком. «А если не будет? Откуда хуже? Юг Руси останется цел!» Москва не поднимется, понял он, садясь снова. Не будет Ивана Грозного, опричнины, Смутного времени, Петра I… Глядишь, и сложился бы на Руси европейский тип государства… Да людей-то сколько не погибнет — мало тебе этого? Бог с ней, с Рязанью, ее уже не спасти, — но Киев, Чернигов… Еще полстраны!
— Не знаю, — прошептал он вслух — не удержавшись. — Ничего не знаю.
«И можешь никогда не узнать».
Он снова лег — с размаху упал затылком в подушку. Деревянный дом был полон звуков. Потрескивали, рассыхаясь, доски, что-то скрипело, что-то шуршало, из подвешенного на цепи к потолку странного сосуда — вроде чайника с четырьмя носиками — капала вода в деревянный жбан. Года через полтора у тебя полетят пломбы, и какой-нибудь местный костоправ повыдергивает тебе зубы ржавыми щипцами. (Вспомнил запах из княжеского рта — скривился.) У тебя плохое зрение. Ты будешь непрерывно простужаться — и болеть долго и мучительно, в соплях по пояс, с заложенным носом, температурой, больным горлом… (Тизин, вспомнил он. Санорин. Эритромицин.) И любая из простуд запросто сможет уложить тебя в землю. Тебе этого мало?
И еще. (Снова сел, упираясь кулаками в постель.) В мире, перекошенном до неузнаваемости, не останется места никому из тех, кого ты знал. Вернулся с войны жених, и невеста не вышла замуж за соседа; беженцы не поперлись в соседние области, где должны были осесть… И так — на протяжении столетий, наворачиваясь, как снежный ком… «Ну и что! Я-то здесь! Значит, и мои родители…» — «А может, это как раз доказывает, что ты сумел… сумеешь сделать правильный выбор. Это не твое дело — разбирать, лучше будет или хуже. Всегда сначала кажется, что будет лучше, а потом… Твое дело — сделать как было».
Да и так ли уж виноват наш предатель родины? Да достали бы они своего Батыя и сами…
Плевать мне на самом деле, лучше будет или хуже. Я хочу мир, где буду я!
Главное — не задумываться, сказал он себе, спуская ноги. «Ну куда ты прешься? Их там все равно двое, первая брачная ночь, у тебя даже нет оружия, князь — мужик здоровый, ты не справишься голыми руками, и в любом случае, пока ты будешь с ним возиться, она выскочит и позовет на помощь… Тебя убьют, и некому будет исправить то, что ты натворил!» — «Не знаю, — ответил он себе — уже зная, что не будет и пытаться. Сейчас — нет. — Я просто посмотрю». — «Что там смотреть, первая брачная ночь! Чем они еще могут заниматься?» — «Не знаю», — ответил он, завязывая тесемки плаща.
Бессмысленно. Совершенно безразлично, чем она занята — она разрушает его мир одним своим существованием.
Внизу храпели. Побоявшись спрыгивать, он лег животом на шкуру, ногой нашаривая край нижнего яруса. «По сюжету ее убил Рогволд!» — «А это еще неизвестно!»
И пока, присев на корточки, он воровато натягивал сапоги, всплыла неуместная догадка: вдовица ошиблась в выборе союзника. Рогволд не имеет права на титул — пока в семье жив еще хоть кто-нибудь из мужчин. Но если он останется ПОСЛЕДНИМ В РОДУ… Они не в равных условиях — взрослый волк и мелкий волчонок. И ход истории снова будет нарушен… А что Рогволд пройдет по трупам — это без сомнения.
Вспомнились крошки окровавленного снега, тающие на бессмысленном слюнявом лице. Человека, в котором такие поступки окружающих вызывают уважение, надо изолировать от общества. «А попробуйте», — злорадно предложил он кому-то, отдергивая ногу от скрипнувшей половицы. Перевел дыхание.
…Брезгливое лицо того майора: «Знаешь, парень, до сих пор у нас в части никого не калечили. Будешь первым». И бритый его затылок, когда он ничком лежал на полу, и как сладостно было — ногой в тяжелом кирзаче, ногой, ногой… Первым оказался не я.
Он поморщился, нашаривая, с позволения сказать, дверную ручку — оструганную чурочку на веревке.
…Когда-то трое пьяных гопников пинали его машину — путаясь в непомерных штанах и не по возрасту прокуренными голосами выкрикивая что-то насчет зажравшихся буржуев… И были вздернутые брови милиционера: «Ну ты фашист».
Никто не проснулся, когда он тихонько притворил за собой дверь.
Шел снег. Темный двор был пустынен. Испятнанные тенями, лежали сумрачные сугробы. Луна — круглая, яркая — сияла будто из воронки, из колодца подсвеченных облаков. В доме светилось прорезями ставен одно-единственное окно — над высоким крыльцом.
Эд плохо помнил их планировку, но, кажется, все хозяйственные помещения располагались все-таки на первом этаже. А на втором — спальни… Он поднимался, перехватывая перила. Стертые деревянные ступени под снегом обледенели. Лестница на крыльцо оказалась мечтой самоубийцы.
…Почему он сразу решил, что это их спальня? Единственное освещенное окно во всем доме… Холопам и приживалам наверняка не позволено зря жечь свет — но родня, гости… Зачем освещать комнату в брачную ночь? Чтобы молодожены могли разглядеть друг друга?
Нипочему. Не ломиться же во все спальни по очереди. Шанс. На свете многое случайно — вот если бы у меня однажды не сел аккумулятор в машине, мы с Галкой никогда не познакомились бы…
Резные столбы, поддерживающие крышу крыльца. Резные столбики перил. Под краем крыши — словно деревянная кружевная бахрома. (Вспомнилось, как в детстве он был поражен, впервые увидев на деревенском доме резные наличники. Кажется, до сих пор их помню… вижу… А теперь что? Ну, резные доски. У нас тоже так умеют; а еще говорят, что деградировали народные промыслы…)
Больше всего он боялся запутаться в плаще. А скинуть плащ было уже нельзя — во-первых, кроме него никакой защиты от холода, во-вторых — не бросать же на самом виду…
Крыша обледенела куда сильнее ступеней — по ней в оттепели стекала вода. Найдут поутру, подумал скрючившийся на перилах Эд, вслепую шаря рукой по поперечному бревну с краю крыши. Витька говорил, что это выдолбленная половинка бревна, водосточный желоб, — похоже, летом так оно и было, но теперь… Сплошная заснеженная груда сосулек.
От холода заныли пальцы — заболели нестерпимо; резная бахрома с краю крыши целилась в глаза…
— Меховые рукавицы, — щупая, шептал Эд вдруг всплывший детский стишок, — чтобы мог он руки греть. Чтоб не мог он простудиться и от гриппа умереть…
Наконец нашел, за что уцепиться. За деревянный — кажется, из корня вырезанный — крюк, в котором лежал конец желоба. Теперь — одной рукой за крюк, другой — за конек крыши (пальцы утонули в снегу)… и подтянуться… не дай Бог кого вынесет на крылечко подышать — услышат возню над головой… Впрочем, на этой мысли он не задержался — так же, как не мог думать о том, что сейчас, вот сейчас непослушные пальцы соскользнут с обледенелого дерева, и — навзничь, на снег и лед, два этажа… Ни о чем он не мог думать, кроме боли в руках, а руки просто отказывались держаться за такое жгучее, невыносимое, причиняющее такие муки… Коленом он стоял на груде льда в желобе, левой рукой держась за конек крыши. Желтые щели вокруг желтых прорезей-ромбиков светились впереди.
Не выдержав, выпрямился — теперь стоял в желобе ногами. Точнее, лежал на скате крыши, вжимаясь в снег потными лопатками, всем телом… (Если выживу — простужусь…) Теперь можно было не держаться — пока не соскользнет нога… Убиться — из-за одного предположения…
Засунутые под мышки руки, приходя в чувство, заболели еще сильней. Бедные мои руки сегодня… Он заставил себя повернуться к крыше боком. Снег холодил плечо. Из-за ставен доносились звуки, подсказавшие Эду, что предположение его, кажется, все-таки было верным.
(Еще раз. Ты добиваешься победы монголов. Ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь?)
Окно было прямо перед ним. Свет из прорези-ромбика падал ему на живот. И только не обнаружив за ставнями шероховатой слюдяной непрозрачности, он понял, как ему повезло.
На что он рассчитывал? Из ума вон, что в их окна так просто не заглянешь… Но вот — повезло. Там, в предполагаемой спальне, собственно оконная рама была приоткрыта. Эд представил себе гуляющий в комнате ледяной сквозняк, в который раз подивился выносливости аборигенов — и заглянул.