Показания Оли Н
Меня зовут Ольгой. Мне шестнадцать лет. Я проживаю в поселке Гроды, перешла в десятый класс. Отец оставил маму, когда мне было три года, мама работает медсестрой в больнице.
Эти показания я даю добровольно, по собственной инициативе.
Об Огоньках я узнала в первый раз два года назад, когда по телевизору показывали первый из Огоньков, о них говорили раньше, но я не помню.
Я как сейчас вижу изображение на экране телевизора — белая капля, которая касается земли и дрожит. Обозреватель сказал, что это удивительное и еще не разгаданное природное явление. Вернее всего — следствие вулканической активности. Тогда это не произвело впечатления, может, потому, что Огонек был маленьким и разрушений не причинил.
В следующий раз об Огоньках говорили в передаче «Очевидное — невероятное». Оказалось, что Огоньков в той местности насчитывается несколько, а один из них стал причиной большого лесного пожара. Двое ученых, которые обсуждали эту проблему, высказывали соображения, что раз температура Огоньков очень велика — такой на Земле раньше не наблюдали, — значит, Огонек состоит из плазмы. Один из ученых говорил, что Огонек — шаровая молния, только стабильная, а другой уверял, что это природная ядерная реакция. Хотя радиации от него как будто нет.
Не могу сказать, когда Огоньки стали делом обыкновенным. Сначала о них только говорили по телевизору и в газетах, да еще на последней странице, где пишут о всяких курьезах. Потом стали говорить все чаще, потому что Огоньки оказались не такими уж безобидными. И главное — они стали появляться в разных концах Земли. Я помню, как меня поразили кадры на озере Чад. Из озера бил фонтан с паром, а внутри его подсвечивал Огонек — это было похоже на фонтан на Сельскохозяйственной выставке в Москве.
В июле приехала тетя Вера. Она живет в Перми. Рассказывала, что у них много разговоров об Огоньке, который нашли на колхозном поле. Там играли мальчишки, один из них подбежал слишком близко и обжегся. Этот Огонек оцепили войсками и всех из деревни выселили. Но в газетах тогда еще о наших Огоньках не писали.
В первый раз я испугалась, когда показывали большой Огонек в Риме. От него начался пожар — выгорело несколько кварталов. Представляете — вокруг черные балки, пепел, а посреди на пустыре спокойно горит Огонек.
В августе по телевизору показывали, как в Соединенных Штатах бомбили Огонек в пустыне Невада. Над пустыней стояли пыльные столбы, вспыхивали красные взрывы. А потом показали Огонек. Он переместился на дно воронки от бомбы и горел даже ярче, чем прежде. Будто нажрался взрывчатки.
В сентябре прошлого года было опубликовано сообщение Организации Объединенных Наций. И тогда всем стало известно, что в мире уже горит несколько сот Огоньков и с каждым днем число их увеличивается.
Ким, он учится со мной в одном классе, принес тогда домой памятку. Их распространяли во всех городах, там было написано, как себя вести, если увидел неучтенный Огонек, и куда звонить. Там были инструкции — не приближаться, по возможности огородить это явление и следить, чтобы не произошло возгорания. Главное — ни в коем случае не принимать мер против Огонька.
Хотя уже наступила осень и Огоньки начали менять жизнь Земли, для нас, в поселке, они оставались иллюзией, как болезнь орор, — пишут, говорят, а нас не касается. Мы продолжали ходить в школу, и Сесе, это прозвище Сергея Сергеевича, все так же кидал свою папку на стол и говорил: «Здравствуйте, громадяне». Так как все время шли дожди, работать в поле было трудно. Дожди шли везде, и говорили, что виноваты в этом тоже Огоньки — те, что возникли на дне озер, рек и океанов. Они вызывали сильное испарение. Осенью Огоньков было уже так много, что мы почти не видели солнца.
Тогда, в поле, это и случилось.
Был ветер, дождь перестал, и нам не хотелось идти домой в сарай, где мы ночевали. Ребята разожгли костер, пекли картошку, немного пели. Потом пришли Ким с Селивановым, они ходили в магазин за водкой, но водки не достали. Я была рада, потому что уже видела раз Кима пьяным — отвратительное зрелище. А как он может не пить, если у него такие отец и младшие братья?
Даша Окунева начала спрашивать Сесе, что он думает об Огоньках, насколько это опасно. Сесе отвечал, что нельзя недооценивать эту опасность потому лишь, что естественнейшее желание человечества — спрятать голову в песок. Потом Сесе понял, что никто его не слушает, потому что не хотелось слушать о плохом. Я тогда подумала, что мы ведем себя так, будто говорим об ороре. Им болеют другие, и есть специальные люди, ученые, которые занимаются вакцинами и лекарствами. Они в конце концов обязательно догадаются и сделают что надо. А раз мы не можем помочь, так лучше не думать. Легче ведь не будет.
Ким тихо сказал мне, что нужно поговорить. Я знала, о чем он будет говорить. Все знали, что я ему нравлюсь. Я пошла с ним в сторону от костра. Он меня поцеловал, хотел, чтобы мы ушли в кусты, что на краю поля, но у меня не было настроения, а Селиванов стал кричать от костра, будто все видят. Я сказала:
— Не надо, Ким, пожалуйста. Совсем не такой день.
— А какой день? — спросил он. — Дождика-то нет.
Чтобы переменить тему, я спросила, как его мать. Клавдию Васильевну еще на той неделе увезли в Москву, в больницу, у нее подозревали орор.
— Ты не бойся, — сказал он, — я не заразный.
— Я не боюсь.
Мне стало его жалко, потому что многие избегали их дом. Можно сколько хочешь говорить, что орор незаразный, но люди боятся, потому что ведь как-то заражаются.
Я поцеловала Кима в щеку, чтобы он не подумал, что я такая же, как другие. Наверное, он понял. И пошел обратно к костру, ничего не говоря.
Мы стали есть печеную картошку. Даша Окунева сказала:
— Смотрите, к нам кто-то идет.
Она показала в сторону деревни — там загорелся фонарик, будто кто-то шел по полю.
Мы сидели на брезенте, Ким обнял меня за плечи. Мне было его жалко. Я держала его за пальцы, совсем холодные.
Фонарик не приближался. А горел совсем низко, у самой земли. Сесе вдруг поднялся и пошел туда.
Он прошел шагов сто, не больше. Оказалось, что фонарик горит недалеко — просто в темноте не разберешь.
Сесе остановился, сказал:
— Вот дождались.
Сказал негромко, но мы в этот момент молчали и услышали. Я сразу поняла, что он имеет в виду. И другие тоже.
Мы подошли к Огоньку.
Огонек, словно живой шарик, лежал на земле. Он был ослепительно белый, и жар от него чувствовался в нескольких шагах, хотя размером Огонек был не больше детского кулака.
Он был такой легкий, словно воздушный шарик, который прилег на землю, уставши летать, но мы знали, что у этих огоньков очень глубокие корни — тонкие плазменные нити, пронзающие землю на метры. Уже были случаи, когда такой корешок доставал до подземной воды и получался взрыв. Может взорваться что угодно, но Огонек останется тем же, несокрушимым, легким и даже веселым.
Летучая мышь пролетела низко над Огоньком, не сообразив, что это такое. Она исчезла, ярко вспыхнув.
Мы вернулись к нашему костру и затушили его. Картошку доедать не стали — никому не хотелось. Мы пошли к правлению, чтобы позвонить в Москву. Даша Окунева начала плакать. Холмик — лучший математик в школе, хороший мальчик, он мне в прошлом году нравился, пока я не стала ходить с Кимом, — говорил Даше, что ничего страшного не случилось. Уже сообщали, как успешно идут опыты по нейтрализации.
Мы не оборачивались и шли быстро.
В правлении прошли к председателю в кабинет. Председателя не было, его для нас позвали. Председатель был очень огорчен тем, что пропало неубранное поле. Приедут из Москвы, обнесут его колючей проволокой, будут делать опыты, топтать картошку. Теперь никого туда не загонишь убирать…
Председатель нас отпустил, но автобуса или грузовика в колхозе не нашлось, и мы пошли пешком, до станции было шесть километров. Моросил дождь. Мы сидели на влажных скамейках под навесом у кассы. Середина сентября, а казалось, что вот-вот пойдет снег. Холмик разговаривал с Сесе, а я слушала. Ким с Селивановым исчезли — им сказали, что какая-то тетка у станции продает самогон.
За лесом, по ту сторону путей, пылало багровое зарево. Что-то горело. Зарево отражалось в очках Сесе и Холмика. Они казались мне марсианами, которые живут совсем иначе, чем обыкновенные люди. И еще я тогда подумала, может, совсем не к месту: пройдет десять лет, и если мы будем живы, то Сесе и Холмик сравняются. Сейчас между ними большая разница в десять лет, а тогда будет небольшая разница в десять лет. Тем более что оба очкарики.
— Почему мы должны все всегда понимать? — слышала я слова Сесе. — Обезьяна не знает, как работает двигатель внутреннего сгорания, но знает, что ее везут в машине. И ее обезьяньему мозгу не подняться до понимания.
— Но мы же люди, — говорил Холмик. — Мы учимся. Всему можно научиться.
Они разговаривали совсем как равные.
— Научиться с какой целью?
— Чтобы решить задачу, чтобы побороть препятствие.
— Я далек от мысли одушевлять природу, — сказал Сесе, — но я вижу определенную закономерность между нашими усилиями и ее реакцией на них. Пока человек был частью природы и подчинялся ее законам, антагонизма не было. Но стоило ему выделиться из нее, противопоставить себя природе, как началась война.
— Вы нас так не учили, — сказал Холмик, и мне показалось, что он улыбнулся.
— До некоторых вещей лучше доходить собственным умом.
— И вы видите в этом систему? — спросил Холмик.
— Скорее логику. Действие — противодействие. Когда-то давно люди перебили мамонтов. Жрать стало нечего. Но они выпутались — научились пахать землю. Заодно свели леса. Снова кризис. И снова люди выпутались. Последнее столетие мы называем техническим прогрессом. А для меня это — эскалация противостояния. Ты этого не помнишь, а мы учили всеобъемлющую формулу: «Нам нельзя ждать милостей от природы. Взять их — вот наша задача». Не знаю, насколько искренен был Мичурин, когда пустил по свету этот страшный афоризм. Это лозунг грабителя.
— Я помню другой лозунг: «Если враг не сдается, его уничтожают», — сказал Холмик.
— В применении к природе он неплохо действовал.
Из темноты надвинулся ослепительный глаз товарного поезда, пошли стучать мимо темные громады вагонов. Грохот поезда заглушил слова Сесе и Холмика. Я видела, как они сдвинули головы и кричат что-то друг другу.
— Любая система должна иметь средства защиты, — услышала я голос Сесе, когда поезд наконец утих. — Мы двинулись в наступление, будто нашей целью было убить Землю. И наше наступление начало наталкиваться на проблемы, которые были рождены этим наступлением. Видится даже некоторая корреляция. Мы губим леса и реки, уничтожаем воздух, повышаем уровень радиации. Результат — вспышки новых болезней. Рак, СПИД, орор…
— Вы не правы, Сергей Сергеевич, — сказал Холмик. — Это не ответ природы, а наше действие. Мы воздух портим и сами им дышим.
— Ты упрощаешь.
Было очень тихо, и их слова были слышны всем. Все слушали, о чем они говорят.
— Возьми орор, — сказал Холмик. — Сначала его вирус бил исподтишка, выборочно, а потом мутировал. Рак — детские игрушки. Но вирус потому изменился, что его травили лекарствами, а он хотел выжить. Значит, это не природа, а только один вирус. Мы его сделали таким.
— А я думаю так, — сказал Сесе. — Мы бьем по природе, и чем сильнее бьем, тем сильнее отдача. Пока мы не угрожали самому существованию биосферы, а лишь вредили, так и ответные шаги системы были умеренными. Они не угрожали нам как виду. От рака умирают выборочно и чаще к старости. Но как только мы перешли критическую точку, то и меры стали кардинальными.
— Вы имеете в виду Огоньки? Тогда я тоже не согласен.
Кто-то в полутьме хихикнул. Холмик обожает спорить.
— Почему?
— Потому, что Огоньки угрожают не людям, а всему живому.
— Не знаю, — сказал Сесе. — Когда система лишена разума, сопротивляется системе, претендующей на обладание разумом, действия ее непредсказуемы.
— А вот идут две системы, обладающие разумом, — сказал Карен.
По платформе шли Ким и Селиванов. Они шли, упершись плечами друг в друга, изображали пьяных. Я сразу поняла, что им ничего не удалось отыскать. И Сесе тоже обрадовался. Я почувствовала, как с него спало напряжение. Я очень хорошо чувствую людей. Селиванов начал говорить нарочно пьяным голосом, кто-то из мальчиков спросил, чего же они не позаботились о друзьях, а Селиванов сказал, что на вынос не дают. Сесе вдруг озлился и потребовал, чтобы Селиванов перестал говорить глупости.
— Все равно сгорим, — сказал Ким. — Трезвые, пьяные — все равно. Все глупо.
Тут пришла электричка. Она была почти пустая. Мы сели тесно, чтобы согреться — в электричке было холодно и полутемно. В последние недели электричество экономили, некоторые электрички сняли, на улицах горели лишь редкие фонари, а днем в домах отключали свет.
Огонек возле нашего поселка появился в конце октября. Даже странно, что не раньше. Холмик говорил в классе: «Какая-то дискриминация».
Он предпочитал шутить об Огоньках. Это делали многие, у них защитная реакция. Потому что люди ко всему привыкают. Даже к Огонькам. Никто их уже не считал. Загорался новый — сообщали куда следует, потом приезжала команда, обносила место проволокой, ставила стандартную предупредительную надпись, хотя и без нее никто к Огоньку не подойдет. И уезжала. А вы продолжали жить. Как прежде. Потому что сами по себе Огоньки никому не вредили. Не Огонек ухудшал нашу жизнь, а то, что с ним было связано.
У Кима умерла мать, но ее не привозили хоронить — ороров хоронят при больнице. Ким с отцом ездили туда. Раньше Ким сидел на парте с Селивановым, но когда стало известно, что мать Кима умерла от орора, Селиванов отсел от него. Я подумала тогда, что мне надо совершить поступок и сесть рядом с Кимом. Но я не села. Не хотела, чтобы кто-то подумал, будто я навязываюсь.
В конце октября объявили, что в этом сезоне школу не будут топить и потому с морозами занятия прекращаются. Это было крушением. Наверное, в Москве или в Париже люди больше знают и говорят об Огоньках. А у нас это не так заметно. Конечно, свет на улицах не горит, но у нас он всегда горел плохо. И в магазинах совсем плохо с продуктами, даже с хлебом перебои. Но нас ведь никогда хорошо не снабжали. И дожди идут, и яблоки не созрели. Но картошку все-таки собрали. Люди скупали в магазинах соль и спички. Мать тогда сказала: «Как будто война». Я не поняла, а она пояснила: «В России, когда грозит война, всегда скупают соль и спички». Но войны никакой не было. То есть война продолжалась — на Ближнем Востоке, в Африке, а у нас войны не было. Но когда Сесе пришел в класс и сказал: «Ребята, занятия на неопределенное время отменяются», мы сначала обрадовались — не поняли, что это обозначает. Даша спросила: «А как же я в институт попаду?» Но еще глупее была реакция Карена. Он как закричит: «Да что вы! Если мы в этом году десятый класс не кончим, я в армию загремлю!» Кто-то сказал: давай будем рубить дрова. Сначала раздались голоса в поддержку, но потом Холмик напомнил, что у нас в школе батареи центрального отопления — не ставить же буржуйки в классах, как в революцию. Сесе старался быть спокойным и даже оптимистичным. Он объяснил, что перерыв только до весны. Как потеплеет, уроки возобновятся. Сказал, что мы будем заниматься самостоятельно по программе, которую он даст индивидуально, что можно ходить к нему домой на консультацию. Он так горячо говорил, что мы поняли — школа для нас кончилась.
Ким пошел из школы со мной. По улице мело. Мы прошли мимо нашего Огонька. За последние дни он подрос, стал с футбольный мяч, жар чувствовался уже в десяти шагах, воздух стремился к Огоньку.
Ким дошел до моего подъезда. Наш дом двухэтажный, барачного типа, остался еще с первых пятилеток. Мне было холодно. Ким хотел сказать что-то важное. Поэтому закурил. Потом сказал:
— Оль, выходи за меня замуж.
Это было совсем неумно. Бред какой-то.
— Ты что? — сказала я. — Я об этом совсем не думала.
— Я серьезно говорю, — сказал Ким. — Если ты боишься орора, я тебе даю слово, что нам всем — отцу, братьям и мне — в Москве делали анализ, мы не носители.
— Я не о том.
— А о чем?
— Мне шестнадцать. Недавно исполнилось. Тебе тоже. Я понимаю, если бы тебе было двадцать, ну хотя бы восемнадцать. Люди никогда не женятся в нашем возрасте.
Я, наверное, говорила очень серьезно, как учительница, и он рассмеялся.
— Ты дура, — сказал он. — Люди не женятся, а мы поженимся.
— Ты мне очень нравишься, — сказала я. — Честное слово. Но давай поговорим об этом через два года.
— Через два года будет не с кем говорить, — сказал Ким. — Потому что мы с тобой будем мертвые.
— Не говори глупостей.
— Ты это тоже знаешь. И трусишь. А я тебе говорю — пускай у нас будет счастье.
— Это не счастье, — сказал я. — Это не счастье — делать то, чего мы не хотим.
— Я хочу.
— Ты глупый мальчишка, — сказала я. — Ты струсил.
— Я не струсил. Я лучше тебя все понимаю. Мать умерла при мне.
— При чем тут это?
— Это все вместе, — сказал он. — Земле надоело нас терпеть. Почему ты хочешь подохнуть просто так, даже не взяв, что успеешь?
— Ты думаешь, если плохо, то все можно?
— Завтра об этом догадаются все. И законов больше не будет.
— Пир во время чумы? — спросила я.
— Конечно. Ты подумай. Завтра я спрошу.
— Уходи, — сказала я. — Мне неприятно.
— Законов не будет, — усмехнулся он. — Только сила.
— И где ты этого наслушался? — возмутилась я.
Тогда Ким ушел.
Я смотрела ему вслед — такой обыкновенный мальчишка. Хорошенький, чернявый, на гитаре играет, в авиамодельном кружке занимался. И мне стало очень страшно, потому что он сказал про силу. Может, это был детский страх, а может — женский. Еще вчера у меня было место, где собирались такие же люди, как я, — школа. И был порядок. Школы нет, а Ким в один день стал не мальчиком. Или я не заметила раньше?
Я не пошла домой. Был день, светло. Только холодно.
Я поднялась по Узкой улице, мне захотелось посмотреть на наш поселок сверху. Дверь в церковь была открыта, и перед ней много людей. Внутри пели. Я никогда не видела столько людей у церкви. А внутрь даже не войдешь. Я вдруг подумала: сейчас по всей Земле люди куда-то идут, только не сидеть дома. Одни — в церковь, другие в мечеть, третьи — в райком, потому что хочется найти защитника.
Я вышла на обрыв. Река рано замерзла, и по ней неслась снежная пыль. Ветер был ужасный. Я вдруг посмотрела вверх и подумала: почему все говорят про летающие тарелочки? Вроде бы их видели. Почему они не прилетают? Именно сейчас они должны прилететь и помочь. Надо бы сказать маме про Кима — может, это смешно? Но потом поняла, что мама страшно испугается. Она каждый день приносит с работы разные истории — про самоубийства, про грабежи. На станции я сама видела военные патрули — никогда еще не было военных патрулей на тихой пригородной станции.
Я не знаю, почему стало так плохо с энергией — это было во всем мире. Но вечерами телевизор еще работал. Через несколько дней после того, как закрылась школа, я увидела по телевизору съемку Земли со спутника — не помню, как называлась передача. Мама тоже была дома, еле живая после дежурства. Она рассказывала, как в больнице делают железные печки. Им привезли дрова — некоторые предприятия закрыты, и все рабочие рубят лес, чтобы не замерзли города. Мы сидели дома и смотрели на Землю сверху. И тогда я поняла, как плохи наши дела. Огоньков на Земле было много тысяч. Они горели точками по всей суше, только неравномерно — в некоторых местах пылали впритык друг к дружке, в других, например в тундре, их куда меньше. Всего их было столько, словно какой-то злодей истыкал иголкой полотно Земли.
Мы с мамой знали, что Огоньки не только плодятся, но и растут.
Мама сказала:
— Еще совсем немного, и они соединятся.
— И тогда будет новое Солнце, — сказала я.
А диктор говорил, какие общие исследования ведут ученые разных стран. Потом — об энергетическом голоде и изменении климата на всей Земле из-за того, что количество кислорода в атмосфере уменьшилось и происходит интенсивное испарение. Поэтому облачный слой почти непроницаем для солнечных лучей и растения не получают света и тепла. Произошло резкое похолодание, и надо ждать сильных бурь. Потом нас призывали к спокойствию и порядку.
Я почти перестала спать. Я видела, что случилось, когда новый Огонек проснулся под домом у станции. Дым был до самых облаков — весь дом сгорел, даже не все успели убежать. И мне начало казаться, что если я засну, то под нашим домом тоже появится Огонек и я не успею убежать.
Потом налетела первая из больших бурь. Она началась ливнем. Ливень сожрал снег, на реке появились полыньи. Ливень не прекращался, а ветер становился все сильнее. С некоторых домов сорвало крыши. Мать оставалась в больнице — их перевели на казарменное положение. Бензин выдавали только «Скорой помощи» и милиции.
Я как-то пробралась к маме — очень проголодалась. Дома все кончилось, я думала, у мамы должна быть какая-то еда. Больные лежали в коридорах и в холле. Некоторые просто на полу. Мать вынесла мне тарелку супа, и я съела его, сидя у горячей печки. Мама была совсем худая, глаза красные, она сказала, что у них больше всего сердечников и астматиков — люди умирают от перепадов давления и недостатка кислорода. Еще там было много покалеченных и даже с огнестрельными ранами — мама шептала мне про то, как милиция сражалась с бандой грабителей и было много убитых и раненых. Она велела мне переехать в больницу — тут спокойнее, а дома опасно. К тому же в больнице не хватает санитарок, от меня будет польза. Потом она рассказала, что возле госпиталя был Огонек, но он погас — это было так странно, что приезжала комиссия из Москвы. Они ничего не нашли, даже следов Огонька.
Когда буря немного улеглась, я пошла домой, чтобы собрать вещи, и встретила Холмика. Я его давно не видела. Холмик сказал, что он в дружине — собирают в магазинах и на складах продукты и теплые вещи, свозят в стационарные склады, потому что их охраняют солдаты.
— Каждый должен делать полезное.
Мы с ним стояли совсем близко от Огонька, что горит во дворе дома. Я к этому Огоньку привыкла. И каждый день смотрела, как он понемножку растет.
Холмик был возбужден, ему казалось, что он делает что-то нужное. А я, насмотревшись на больных, сказала ему со злостью:
— Ты хочешь, чтобы мы умерли на неделю позже?
— Я хочу, чтобы не умирали.
— У тебя есть надежда?
Я спросила, потому что хотела, чтобы меня кто-нибудь успокоил.
— Да, — сказал Холмик. — Потому что Земля больна оспой. А каждая болезнь проходит.
— Это ты сейчас придумал?
— Это только образ.
Мы отошли под стену, где меньше дуло. Я спросила, кого из наших он видит. Холмик сказал, что с ним в дружине Селиванов. Я удивилась, потому что Селиванов тупой и бездельник.
— Люди меняются, — сказал Холмик. Потом подумал и добавил: — У нас тоже не все ангелы. Некоторые берут для себя.
Но не стал объяснять, относилось это к Селиванову или нет. И еще сказал:
— Вчера вечером расстреляли трех мародеров. Только я не пошел смотреть.
— А Кима не видел?
— Нет. Селиванов говорил, что он уехал в Москву.
— Спасибо.
— Ты за что благодаришь?
— Неважно. А как Сесе?
— Ничего, — сказал Холмик, но так сказал, что я сразу же стала настаивать: что случилось?
— Он болеет, — сказал Холмик.
— Чем болеет?
— У него орор.
— Не может быть!
— Почему?
— Ты сам видел, сам?
Я поняла, что все могут умереть или заболеть, а Сесе не может, не должен, потому что это несправедливо!
— Да, — сказал Холмик. — Я его видел.
— Он в Москве? В больнице?
— Нет. Он дома.
— Почему?
— В Москве больницы переполнены. Ты не представляешь, что там делается. Теперь у кого орор, остаются дома.
— Я скажу маме — его возьмут к нам в больницу.
— Не возьмут. И он сам не согласится. Он же понимает.
— Что здесь можно понимать?
— То, что в больницах еле справляются с теми, кому можно помочь. Орорным помочь нельзя, ты же знаешь!
— Но ведь говорили про сыворотку!
— Оля, я пошел, ладно? Некому сейчас делать сыворотку.
Он убежал, а я пошла домой. Я думала, что надо навестить Сесе. Кто за ним ухаживает? Ведь он жил один, рядом со школой.
Я вернулась к Огоньку. Он был такой же, как вчера. Ведь он живой или почти живой. Он растет. Он хочет всех нас убить. Или он не знает, что убивает? Между мной и Огоньком был железный столбик — его поставили, когда огораживали Огонек. Если стоять, прижавшись щекой к углу дома, то край Огонька касается столбика. Коснулся, мигнул, отодвинулся. Снова коснулся… Уйди, говорила я ему, пожалуйста, уйди… Долго смотреть на Огонек нельзя — болят глаза. Оспа Земли, повторяла я про себя. Оспа, которая может покрыть всю кожу, и тогда больной сгорит. И это случится очень быстро. Если бы я знала, что я сейчас умру, но мама будет жить, и Холмик будет жить, и Дашка, — это было бы плохо, но не так страшно, честное слово. Но если я знаю, что вместе со мной умрут все, даже самые маленькие ребятишки, и вместо всех домов и церквей, музеев и заводов будет только огонь, — это страх непереносимый.
И у меня в сердце была такая боль, что я забыла о Сесе. Холодно-холодно и тошнит.
У самого дома меня вырвало. Может быть, потому, что я долго не ела, а тут целую тарелку супа в больнице. Может, от ужаса. И сколько мне жить в этом ужасе? Мама говорила в больнице, что у них много самоубийц, которые не сумели себя убить. Оказывается, больше половины самоубийц остаются живыми.
Я включила телевизор, но он не включался.
Снова начался ливень, он бил по стеклу, словно кулаками. Стало темнеть, и дали свет.
Я экономила свет, у меня горела только одна лампочка в большой комнате. Ливень стучал в окно, и я не сразу поняла, что там — человек, который тоже стучит. Я не подумала, что это может быть Ким, и открыла. Мне было не страшно — мне было все равно.
Это был Ким.
Он был в кожаной куртке и кожаных штанах. Совсем пижон. И кепка у него была черная кожаная. Он отпустил черные усики.
— Привет, — сказал он. — Где мать?
— В больнице, — сказала я. — А мне сказали, что ты в Москве.
— Я в Москве, — сказал он. — Там все лучшие люди.
Я поняла, что он пьяный.
— Ты чего приехал? — спросила я.
— Ты помнишь наш разговор?
— Кимуля, — сказала я. — Неужели ты об этом можешь думать? Я сегодня была в больнице. У мамы. Ты бы посмотрел. И Сесе болен.
— Пустые слова, — сказал он и глупо засмеялся. Он сел в кресло и вытащил из-за пазухи пистолет, настоящий, черный, блестящий, словно мокрый.
— Видишь? — сказал он. — Пир во время чумы. Предлагаю участие.
— Дурак ты, Ким, — сказала я.
— Я на тачке приехал, — сказал он. — Дружок ждет. Мы славно живем. Делаем дело и уходим. Москва большая.
— Ну чего ты выступаешь? — сказала я. — Меня ты не удивишь.
— Ты не поверила? Смотри.
Ким засунул руку в верхний карман куртки и вытащил оттуда горсть каких-то ювелирных бранзулеток.
— Хочешь? — сказал он. — Все твое!
— А зачем? Кому это теперь нужно?
— Находятся чудаки. Даже не представляешь сколько. Меня тут поцарапало — перестрелка случилась с патрулем.
Мне было с ним очень скучно, словно он — мальчик на сеансе про американских гангстеров, а я — взрослая зрительница.
Он поднялся, и я спокойно смотрела на него.
Ким поигрывал пистолетом.
— Пошли, — сказал он. — Я в самом деле про тебя думал. Все время. Я тебе все достану — все, что ты хочешь. И шмотки, и жратву. Ты будешь моей королевой, честное слово. Меня в организации уважают. Я двух милиционеров пришил, честное слово. У нас знаешь сколько баб — а я к тебе.
— Ты еще маленький, — сказала я.
Он поднял пистолет и прицелился в меня.
— Олька, — сказал он, будто играл роль, — у тебя нет выбора. Ты моя.
— Уходи, — сказала я. — Мне собираться надо, я к маме в больницу переезжаю.
Он пошел ко мне, не выпуская пистолета, а я стала отступать, мне все еще не было страшно.
Вдруг он отбросил пистолет и схватил меня.
— Я докажу! — повторил он. — Я сейчас докажу.
Он стал валить меня на диван. Он разодрал мне на груди платье и оцарапал шею. Если бы я тогда испугалась, я бы, конечно, погибла — он бы сделал все, что хотел. Но я не боялась, и мне было скучно и противно, словно я смотрю со стороны. Я думала: как сделать ему больно? Простите, но я укусила его в нос. Это как-то неприлично звучит. А он закричал, и я поняла, что правильно сделала. Я побежала к открытой двери на улицу, хотя знала, что там его дружок.
Я выскочила на улицу. Там в самом деле стояла «Волга», за рулем сидел парень, но он не смотрел в мою сторону. Я не могла звать на помощь — была такая буря! А услышат — кто посмеет выйти?
Ким выскочил с опозданием и не видел, куда я побежала, но к тому времени его дружок опомнился и показал.
Я обернулась и увидела, как Ким прыгнул в машину. «Волга» рванула с места.
Я забежала за угол и чуть не попала под «газик».
Это был зеленый «газик» с красной звездой на боку. Я отскочила к стене и увидела напряженное лицо солдата за рулем. Тут же «газик» затормозил — чуть не столкнулся с «Волгой». Ким открыл дверь и начал стрелять по «газику». Оттуда выскакивали люди. Они тоже стреляли. Один из солдат упал, головой в лужу. Был грохот и крики, а мне казалось, что это ко мне не относится. Потом все кончилось. Я видела, как солдаты заносили своего в «газик», а Кима и его дружка положили в «Волгу». Туда сел солдат, и «Волга» уехала. Офицер из «газика» в мокром плаще подошел ко мне и спросил:
— Других не было?
— Нет, — сказала я.
— Ты иди домой, — сказал офицер. — Иди, тебе здесь нечего делать.
Лил дождь, а лужа, в которой раньше лежал солдат, была красной.
Я пошла домой, но не дошла, а остановилась возле Огонька. Мне не было жалко Кима, потому что это был чужой Ким.
— Вот видишь, к чему это приводит, — сказала я Огоньку.
Я была совсем мокрой, в рваном платье. И тут я увидела, что за то время, как я не встречалась с Огоньком, у него появился младший братишка. Я смотрела на железный столбик. Мой старый Огонек еще больше подрос, край его залез за столбик, а малыш был совсем маленький, как мухоморенок рядом с мухомором.
Идти в таком виде к маме в больницу — только пугать ее. Я вернулась домой и почти сразу заснула — такая у меня была реакция.
Ночью я просыпалась от страха. Я задним числом перетрусила. Мне казалось, что кто-то пробрался в дом и сейчас он со мной что-то сделает, а может, убьет, но я не могла отогнать сон настолько, чтобы проверить, заперта ли дверь.
Я проснулась поздно. Было тихо. И я целую минуту лежала совсем спокойно, в хорошем настроении и думала: почему не надо идти в школу? Потом минута прошла, и я все вспомнила. Я попыталась включить телевизор, но он не работал. Было полутемно, хотя часы показывали девять часов. Я выглянула в окно — над улицей нависла почти черная туча — вот-вот выплеснется. Я стала быстро собираться. Кожаная кепка Кима лежала на полу. Я выкинула ее в мусорное ведро. Потом собрала свою сумку — только самые нужные вещи, словно собиралась на экскурсию. Я решила, что отнесу вещи, а потом схожу к Сесе. Обязательно. Ведь я не боюсь заразиться?
Но в больницу я не пошла. Я подумала, что, пока я буду ходить в больницу, Сесе может умереть. Я оделась потеплее, перерыла всю кухню, пока нашла полпачки сахара, — даже странно, что не видала ее раньше. Больше мне нечего отнести Сесе.
Я поспешила к Сесе, пока не началась новая буря. Воздух был тяжелый, и я сразу запыхалась, пришлось перейти на шаг. Сесе жил в трех кварталах, рядом со школой, у него свой маленький дом — это дом его отца, который когда-то был директором нашей школы, но умер.
У дома я встретила Шуру Окуневу, старшую сестру Даши. Она спросила, не видела ли я ее Петьку. Петька убежал на улицу, а она волнуется. Я сказала, что не видела. И спросила: Сесе дома? Это был глупый вопрос.
— Ты что, не знаешь? — спросила Шура. — У него же орор, может, он помер.
— А ты к нему не ходила?
— Ты что! У меня ребенок. Мне бы его сохранить.
— Я к нему пойду.
— Олька, — сказала Шура убежденно. — Нельзя. Он все равно что умер. А это верное заражение, ты у любого спроси — сегодня орор хуже чумы.
— Я пойду.
— Тогда больше ко мне не подходи и вообще к людям не подходи! — закричала Шура.
Я понимала, что она психует: в такие дни иметь ребенка — это вдвое хуже.
Шурка побежала дальше, крича своего Петьку, а я пошла к Сесе.
Дверь к нему была открыта.
Я спросила, есть ли кто дома.
Сесе не ответил, и я вошла.
Он был совсем плохой. Страшно худой — скелет, а на лице и на руках красные пятна. Руки покорно лежат на одеяле, и сам он покорный.
Он увидел меня — глаза расширились.
— Здравствуйте, — сказала я, — я пришла, может, надо что?
— Не подходи, Николаева, — сказал он. — Нельзя.
— Ничего, — сказала я, но осталась стоять у двери. Я даже не подозревала, что человек может так измениться. Я понимала, что он скоро умрет.
На столике стоял пустой стакан.
— Вы пить хотите? — спросила я, чтобы не стоять просто так.
— Не надо.
Я прошла к кровати, взяла стакан и пошла на кухню. На кухне было запустение, но кто-то здесь недавно был. Значит, кто-то ходит. А я боялась.
У плиты стоял газовый баллон, и в нем еще оставался газ. Я включила его, поставила чайник, достала сахар. Вернулась к Сесе.
— Вот видишь, — тихо сказал Сесе. — Не повезло.
— Ничего, — сказала я, — вы еще поправитесь.
— Спасибо.
— А кто к вам приходит?
— Ты не знаешь?
— Нет.
— Холмов.
— Холмик? А мне он ничего не сказал.
— Это опасно. Вы, ребята, не понимаете, как опасно.
— Все очень опасно, — сказала я серьезно. — Потому что меняются люди.
— А как там Огоньки? — спросил Сесе.
— Вчера новый родился за нашим домом, — сказала я. — Совсем маленький.
Он закрыл глаза, потому что ему трудно было говорить.
— Я буду у мамы в больнице, возьму лекарств.
— Не надо, — еле слышно сказал Сесе, — они нужны живым.
Чайник закипел, я сделала сладкий напиток. Потом напоила его.
Сесе не разрешал, но он был такой слабый, почти невесомый, и я его все равно напоила. Мне было бы стыдно этого не сделать. Он немного попил, но больше не смог. Он закрыл глаза, а я ему что-то хотела сказать и никак не могла придумать что.
И я сказала ему, как я его люблю, как я всегда его любила, потому что он самый красивый и умный. Еще с седьмого класса любила. Он вдруг начал плакать — только слезами, лицо было неподвижно. Он велел мне уйти.
На улице меня поймал такой ливень, какого я еще не знала.
Было темно, как глубокой ночью, и я даже заблудилась. Я шла и все время натыкалась на стены. Я плохо соображала. Но тут я увидела наш Огонек. Я добралась до угла дома, стояла там и смотрела на Огонек с ненавистью, как будто он был виноват в болезни Сесе.
Было все еще темно, но дождь вдруг ослаб. Я поглядела на железный столбик — и увидела, что край Огонька не достает до него. А маленький Огонек не увеличился.
Я стояла и глядела на Огонек, словно загипнотизированная. Не знаю, сколько простояла. И тут услышала далекий крик. Почти сразу большой Огонек съежился, а второй, малыш, мигнул и исчез.
Я обрадовалась. Значит, правда они могут исчезать.
Потом забежала домой, взяла сумку и пошла в больницу.
По дороге встретила Шурку Окуневу.
Она поднималась от реки, еле живая, словно ее палками побили. Она тащила на руках Петьку — Петьке уже шесть лет, тяжелый, она запыхалась. Увидела меня и начала кричать, словно я была виновата.
— Я же звала! — кричала она. — Я же звала — и никого!
— Нашла? — спросила я. — Вот и хорошо.
— Ты не понимаешь. Холмик утонул! Он моего Петьку вытащил, а его унесло! Я сама видела!
— Где? — Я бросила сумку и побежала к реке.
Вслед кричала Шурка, потом она бежала за мной, она не замечала, что Петька тяжелый и мокрый, она все время повторяла:
— Я же не могла… Он за бревно держался, он Петьку вытолкнул, а река — ты же знаешь… Я Петьку тащила…
Река была вздувшейся, громадной, по ней неслись бревна, какие-то ящики… ни на берегу, ни в воде не было ни одного человека.
— Может, его выбросило на берег? — Я просто умоляла Шурку подтвердить, а она не смогла.
— Я видела — его голова там, на середине, появилась — и все…
Я взяла у нее Петьку, он устало плакал.
Мы по очереди несли его на косогор. Уже наверху я спросила:
— Ты кричала?
— Ой, как я кричала! — ответила Шурка.
Я отдала ей Петьку.
— Согрей его, — сказала я.
— Я кричала — и никого, — повторила Шурка и ушла.
И тогда я решила, что к маме пока не пойду. Мне нужно поговорить с кем-то серьезным, который захочет поверить.
Дошла до станции. Уж не помню как.
На станции были люди. Солдаты и дружинники вытаскивали из вагонов мешки. За путями, у стрелки горел Огонек.
Я увидела того лейтенанта, который говорил со мной вчера.
— Мне надо в Москву, — сказала я. — Обязательно. Может, я ошибаюсь. Но если я не ошибаюсь, тогда есть надежда.
— Поезда не ходят, — сказал он. — Ты же знаешь. И в Москве такие пожары…
— Тогда я вам скажу.
Его позвали, но он посмотрел мне в глаза и крикнул:
— Погоди, без меня!
А мне сказал:
— Говори, девочка.
И я ему сказала про совпадения. Про то, как увеличился Огонек, когда пришел Ким, про то, как он чуть-чуть уменьшился, когда я пришла от Сесе, как погас малыш, когда Холмик вытащил Петьку, а сам не смог выбраться из реки.
Мы с лейтенантом добрались до Москвы на его «газике».
И я все это повторила здесь.
Я знаю, что есть надежда. Никто раньше об этом не догадывался, потому что не искал связи между нами и Огоньками. Если нет надежды, ее надо искать там, где не искали.
Нет, я не смогу остаться здесь. Холмика нет, и некому даже напоить Сесе. Вы просто не представляете, какой он человек.
И мама, наверное, уже с ума сходит.