Глава девятая
Они мне сказали: «Ты все это сделал, пытаясь избавиться от собственных комплексов, решая свои личные проблемы, потворствуя своим узкоиндивидуальным интересам».
А я им ответил: «Да, вы правы. Но я отличаюсь от многих тем, что не скрывал и не скрываю этого, потому как не считаю постыдным. Покажите мне человека, который делает что-то, не руководствуясь личными интересами, проблемами, комплексами. Покажите».
Они сказали: «Вот он».
(Собственно, они на латыни сказали, нагло цитируя Священное писание: «Esse homo!»)
А я ответил: «Шалите, друзья. Это не человек. Это — Сын Божий. Сын Бога, которого нет. Но мы-то с вами понимаем, что он просто Владыка Избранный, отказавшийся быть Демиургом, прошедший Весь Путь, чтобы идти дальше. Он отдал Себя людям. А я отдал людям Знание. Именно Знание помогло им стать другими. Я считал и считаю, что был абсолютно прав. Точно так же, как две тыщи лет назад прав был Он. Я себя с Ним не сравниваю. Гордыня — великий грех. Просто у него свой путь, а у меня — свой. У каждого свой путь. Надо только уметь пройти по нему».
И тогда они сказали: «Иди!»
* * *
Диалог этот с Избранными Владыками состоялся на небе, а может быть, на Планете. Состоялся практически сразу после моего ухода с Земли.
А за шестьдесят три года до того я появился на свет в прекрасной Стране Советов, где тогда ещё так вольно дышал человек.
О чем рассказывать? О простом ленинградском дворе-колодце на Владимирском, о самой обыкновенной школе, о ничем особо не примечательных родителях — потомственных питерских интеллигентах, милых и добрых людях?
Светлая голова достается тебе от природы, а родители дают воспитание и образование. Но ещё кто-то третий вкладывает в тебя представление о смысле жизни, об идее, о сверхзадаче. Этот кто-то дает и силы, и хорошую злость для достижения цели. Или не дает. Тут уж кому как повезло. Мне — я так считаю — повезло по-крупному.
С чего все началось?
Может, с реплики соседа по двору Сережки, когда солнечным майским утром собирались гонять в «казаки-разбойники». Все уже посчитались, и тут, чуть запоздав, прибежал я. Ребята вдруг затихли, а Сережка процедил сквозь зубы с улыбочкой нехорошего предвкушения:
— А с тобой, жиденок, мы играть не будем!
Драки тогда не получилось, нас растащили, и, сидя на лестнице между этажами, перед пыльным маленьким окошком, я долго плакал в полном одиночестве. Даже домой идти не хотелось.
А может быть, это началось позже, когда старшая сестра, окончив в Москве МИРЭА и в тот же год разведясь с мужем, вернулась в Ленинград устраиваться на работу. Специальность у неё была такая, что место искать приходилось преимущественно на «ящиках», где всегда сидели кадровиками бывшие смершевцы, переусердствовавшие в свое время, или засветившиеся советские шпионы, высланные со всех уголков земного шара. И эти озлобленные ветераны невидимых фронтов говорили моей сестре Гале: «А что это за фамилия у вас такая? Немецкая? Ах, у вас отчество Соломоновна! А мама ваша, простите, кто? Наполовину грузинка? Ах, как интересно! Нет, нет, вы ничего такого не подумайте. У нас в стране все нации равны. Вы же знаете. Просто в институте сейчас сокращение штатов прошло…»
В общем, буквально как в том анекдоте: «То что бабушка еврейка — это ничего, но то что дедушка — разбойник!..»
«Эх, каб не мой дурак, так и я б смеялась!» — любила повторять моя мама.
А может, все началось ещё позже, когда газеты пестрели новостями с Ближнего Востока, а замечательный наш вечно пьяный сосед дядя Андрон, снимая трубку телефона, дурашливо картавил с одесскими интонациями: «Соломона Абгамовича? А вы не знаете? Он уехал в Израиль». И громко хохотал на весь коридор.
Примерно тогда же в нашем доме стал часто появляться старинный друг отца Маркосич. Звали-то его на самом деле Марк Иосифович, но детям такое отчество давалось с трудом, и кличка Маркосич в итоге приклеилась. Он всегда играл и со мной, и с Галкой, мы любили его, как родного дедушку. (Ни дедушки наши, ни бабушки из-за блокады до внуков не дожили.) Теперь мне было уже пятнадцать, и я стал внимательно прислушиваться к разговорам взрослых. Маркосич оказался убежденным сионистом. Отец поддерживал его лишь частично, и споры их делались порою ожесточенными. Мать примирительно говорила:
— Посадят вас обоих. Ребенка бы пожалели.
А ребенок мотал на ус. И в глубине души отдавал предпочтение Маркосичу.
Впрочем, сионизмом переболел я быстро. Серьезное увлечение этими идеями закончилось, наверное, ещё за чтением Фейхтвангера, а уже все тома «Истории евреев» изучались с известным скепсисом. Правда, скепсис не помешал изучению иврита, который я продолжал упорно осваивать наряду с английским. Тогда же началось быстрое беспорядочное чтение, полный хаос в мыслях, резкий уклон в историю религии, фантастику, мистику и наконец — химия, выбранная как дело всей жизни. Химфак ЛГУ.
Почему химия? Да, наверное, просто показалась тогда самой мистической из наук. Атак и получается. Михаиле Ломоносов сказал: «Широко простирает химия руки свои в дела человеческие». И хотя с точки зрения формальной логики фраза эта представлялась мне совершенно пустой, почти нелепой, я вдруг усмотрел в ней смысл сугубо эзотерический. В словах великого русского мужика слышалось предсказание грядущих революций и катастроф, грядущих побед человека над собой и, возможно, грядущего спасения.
Я думал именно о спасении.
С самого детства я размышлял о выходе человечества из тупика. Собственно, нормальные люди только в детстве да юности и размышляют об этом. С годами же обычно понимают, что спасать человечество поздно, невозможно, а главное, и не нужно. Пустое это занятие, хоть по христианской, хоть по коммунистической схеме. Обе эти схемы были тщательно отработаны и опробованы на практике. Ничего, кроме ужасов смертных, людям они не принесли. Потому что любая религия (а коммунизм — это хоть и псевдо-, но тоже религия) пытается вести борьбу с неким якобы существующим мировым злом. А поскольку такого зла на самом деле не было и нет, вся титаническая борьба превращается в подобие мордобоя с бесплотным призраком, то есть в полнейшую паранойю, и путь к спасению оказывается заведомо порочным.
Есть, конечно, и совершенно иные варианты. Буддизм, например, который в своем изначальном виде вообще никакая не религия, в отличие от того же коммунизма. По Гаутаме, спасение утопающих — дело рук самих утопающих, то есть не надо спасать человечество, спаси себя самого, и будет полный порядок. Идея красивая, даже очень. Но тоже, к сожалению, утопическая. Не могут все стать Буддами. Уж не знаю почему, но не могут. Не получается.
И вот на этом-то разочаровывающем фоне и показался особо привлекательным и романтичным сионизм. Все-таки, согласитесь, приятно ощутить себя вдруг не просто человеком — венцом творения, а ещё и представителем избранного народа, то есть венцом венца. Правда, надо учесть, что даже первое утверждение весьма сомнительно, ведь гомо сапиенс, когда приглядишься, не идет ни в какое сравнение в плане совершенства, например, с теми же кошками. Это я абсолютно серьезно говорю.
А тогда юному химику, увлеченному этнографией, построение «коммунизма» для одного, отдельно взятого народа на его исторической родине казалось идеей вполне здравой. Во всяком случае, это был какой-то выход. Откуда? Да отовсюду! Из привычного мира — в новый. Если кому нравится здесь, сидите на здоровье среди этнических распрей, непрерывно переходящих в смертоубийство. А мне давно хотелось найти выход и из нашей «тюрьмы народов», она же «союз нерушимый», и из хваленой Америки, где так давно борются с расизмом, что, кажется, уже пора бы понять — безнадега это; и даже из старой добропорядочной Европы, где несколько веков не могут поделить остров с красивым названием Ирландия и по этому поводу режут друг друга бесперечь. Куда ж деваться бедному еврею? Ну разумеется, только на землю предков. Да, я рвался в Израиль, я мечтал о нем, но быстро, очень быстро понял, как это все наивно.
Во-первых, любой отдельно взятый коммунизм, будь он еврейский, корейский или даже эскимосский, придется тут же упрятать за Великую китайскую стену, или, что более современно, за железный занавес, который на практике выглядит известно как: три ряда колючей проволоки под током, вышки с пулеметами, прожектора и бешеные собаки. Уже приятно. А во-вторых, дурной пример заразителен: арабы, эфиопы и пуштуны тоже понастроят своих маленьких застенных, занавешенных коммунизмиков и вряд ли сумеют сидеть там тихо, никого не трогать и примус починять. Несколько сотен «избранных народов» снова начнут выяснять, кто из них самый избранный, а если все равны, то кто все-таки «равнее». Причем в эпоху реактивной авиации, космической связи и оружия массового поражения никакие стены, разумеется, не помогут.
В общем, я понял: изоляция — это либо совсем не путь, либо путь для очень далекого будущего, если мы до него доживем. Ну, к примеру, сумеем разлететься по разным планетам или придумаем пресловутые генераторы силовых полей, энергетических колпаков, не пропускающих никого и ничего Это было не по моей части, и потому становилось скучно думать над различными физико-космическими вариантами.
Однако корень зла представлялся уже найденным. Я не сомневался теперь, что главное несовершенство земной цивилизации заключено в проблемах национальной розни. Миф о Вавилонской башне, проблема происхождения рас и этнических типов не давали мне покоя. Во всем этом виделся злой умысел или преступная небрежность Создателя.
Чем дальше мы движемся по пути материального прогресса, широкого распространения информации и развития интеллектуальных возможностей, тем все яснее становится: единственной причиной войн и массовых убийств остаются национальные фобии. Ведь если вдуматься, любая религиозная, кастовая, клановая, профессиональная и даже придуманная Марксом классовая нетерпимость — это лишь другая сторона, следствие или уродливое отображение нетерпимости этнической.
Да, да, именно так, ведь все остальные фобии преодолеваются и устраняются по мере воспитания, образования, интеллектуального развития и роста материального благосостояния. Национальные же, этнические фобии устойчивы, живучи, непоборимы. Правда, помнится, правозащитник Михаил Казачков утверждал, что на определенном уровне интеллекта и образования национальность не играет уже никакой роли. Возможно, не стану спорить, но в любом случае это опять же разговор о другом. Такой уровень никогда не будет доступен всем. Это опять разговор о буллах и нирване, смешная надежда, что в этой земной жизни каждый рано или поздно станет Львом Толстым. Не станет. Очевидно же. А для среднего, даже очень хорошо воспитанного и умного человека этнические фобии остаются чем-то вроде психологической несовместимости, может быть, даже чем-то вроде аллергии. Биологический уровень. Уровень необъяснимости, уровень бессилия разума перед плотью.
Кому из нас не знакомо совершенно немотивированное раздражение, которое вызывал ещё в школе какой-нибудь противный мальчишка? Он, бывает, ничего и не сделал, ничего не сказал, только улыбнулся своей гаденькой улыбочкой, посмотрел не так, а ты уже готов ему врезать по носу, чтобы брызнула кровь, или сладострастно вцепиться в волосы.
А кому не знакомо извечное интеллигентское: «Нет, я, конечно, не расист (варианты: антисемит, националист, шовинист), но я категорически против, чтобы моя дочь выходила замуж за негра (варианты: еврея, узбека, чеченца, любого нерусского, любого нееврея)». За это даже осуждать нельзя. Или можно? Или даже нужно?
Вопрос остается без ответа. Вопрос поставлен неправильно. Все, что связано с биологией, изменяют не путем осуждения, не путем воспитания, а путем лечения.
Зачем так мрачно? Ну а как еще? Мне тоже в детстве и ранней юности страшно нравился другой вариант решения проблемы — космополитический, предложенный ещё Иосифом Флавием. Но до Флавия я позже добрался, а тогда любимым писателем был Иван Антонович Ефремов. «Туманность Андромеды», «Сердце Змеи». Никаких тебе наций, рас, языков, все здоровые, красивые, смуглые и любят друг друга, потому что общая кровь течет во всех жилах. Потому что много веков назад с какой-то радости (Иван Антоныч не удосужился объяснить, с какой именно) они начали все совокупляться без различия рода и племени. Немножечко грустно было вспоминать о напрочь утраченных национальных культурах, но, черт возьми, там же никто никого не порабощал, никто никого не резал! Ради этого стоило пожертвовать и большим. В мире Ефремовн хотелось жить, но в реальность его я не верил с самого начала. По наивности это приближалось к неплотоядным крокодилам и сладким озерам французских социалистов-утопистов. Помечтать-то можно и о молочных реках с кисельными берегами в лучших традициях русских лентяев, но рассматривать их как серьезный вариант решения продовольственной проблемы!..
Более реальным представлялось деление наций и рас на высшие и низшие, признание первых вторыми, четкое распределение обязанностей, новый свод международных законов, международная, хорошо организованная система подавления непокорных… Такая модель по крайней мере соответствовала каким-то законам природы, вписывалась в общую картину жизни на Земле. Но меня от этой картины тошнило. Да и сколько раз уже пробовали создавать всевозможные империи, а они с утомительным однообразием подгнивали и разваливались.
Итак, повторим: ассимиляция по-ефремовски не проходит, изоляция по-еврейски — тем более, порабощение по-македонски-чингисхановски-гитлеровски тоже никуда не годится, наконец, поголовное выращивание гениев, не ведающих фобий, отпадает как самое несерьезное предложение.
А проблема-то есть, она все острее. Из-за психологической несовместимости редко взрывают бомбы, тем более начинают войны, из-за этнической — все чаще и чаще. И в основе всего — какая-то гадость, лежащая на генетическом уровне. Или ещё глубже.
Ну скажите, кому из нас не знакомо чисто животное отвращение к запаху чужого тела, тела иной породы. Это — биология. Это лечить надо. Или все таки не надо? Старый вопрос. По существу, это основной вопрос евгеники — науки об улучшении человеческой природы, о целенаправленном выведении нового вида людей. Сколько раз называли евгенику буржуазной и даже фашистской лженаукой, пытались подменить её «социалистическим» вариантом генетики, а в футурологических прогнозах — генной инженерией. Но я таки ухитрился раскопать какие-то переводные книжки по любимой теме и все сильнее и сильнее убеждался: нужна евгеника. Если мы сами не начнем менять себя, кто-то другой нас изменит. Этот кто-то уже принялся за дело. Вид гомо сапиенс эволюционирует постепенно, но все быстрее. И не в лучшую сторону. Если этот процесс вовремя не направить, человечество очень скоро самоуничтожится. Вот такая простенькая мысль меня и посетила однажды.
А потом к ней добавилось могучее впечатление от классического романа Станислава Лема «Возвращение со звезд». И хотя автор явно осуждал тех своих героев, которые посмели вмешаться в Божий промысел, лишив человечество агрессивности чисто химическим способом, именно Лем помог мне сделать окончательный вывод.
Да, так называемая демонская «бетризация», помимо агрессивного начала, уничтожила в человеке много хорошего: упорство, целеустремленность и тому подобное. Этого следовало ожидать, лекарств без побочных эффектов не бывает, такую элементарную истину Лем как медик понимал, конечно. Но побочное действие можно и должно минимизировать. Это во-первых. А во-вторых, господа Бонне, Тримальди и Захаров из старого фантастического романа действительно уж слишком резко рубанули по живому — духовная кастрация получилась. И даже не очень духовная: секс, лишенный боли, лишился и страсти.
Я собирался работать куда как ювелирное. Но тоже химией, и только химией, потому что… Напоминаю: «Широко простирает химия руки свои вдела человеческие».
— И все-таки как-то это унизительно, — сказала вдруг Изольда.
— Что унизительно? — не понял Шумахер
— Знать, что ты хороший и правильный только под действием химии.
— Чья бы корова мычала! — улыбнулся Шумахер. — Вспомните классику-то Тоже мне, Тристан и Изольда! Отчего эти двое безумцев гак полюбили друг друга? Забыли? Они же зелья приворотного выпили. Вот так-то. И никакой романтики — сплошная химия
— Ну а король Марк? Он же не пил никакого зелья. — Теперь уже Симон обиделся за романтическую любовь. — Вот у кого было чувство настоящее!
— А это, между прочим, вопрос спорный, — упорствовал Борис. — У знаменитой легенды есть разные версии. Сама же история давняя и темная. Лично мне кажется, что они все трое нализались той замечательной отравы. Могу свидетельствовать как специалист: жидкость такая существует.
— А вы, однако, циник, Борис, — проговорил Давид.
— Я ученый, Давид, просто ученый. И ещё раз повторяю: нам всем глупо шарахаться от химического воздействия и считать его насилием над природой. Даже потребление пищи — это чисто химический процесс, химическое воздействие на организм, а значит, и на сознание. Не говоря уже об алкоголе, медикаментах и наркотиках. Где провести грань? Что можно, а чего нельзя? Красиво говорят врачи: не навреди. А что такое вред, они знают? Ни черта они не знают. А я вот взял на себя смелость разобраться.
Химфака, разумеется, не хватило. Окончил ещё медицинский, занялся фармацевтикой, а этнографию и этнологию изучал самостоятельно, в советских вузах её, мягко говоря, немножко не так преподавали. Армия мне не грозила: здоровьишком не вышел. Близорукость, плоскостопие и хроническая астма с хроническим энтероколитом в придачу. Изобретатель лекарств, называется! Сапожник без сапог. Вот уж действительно «шумахер без шумах». Между прочим, Давид, эту глупость я сам придумал именно тогда. А вы откуда взяли, Бог вас знает, которого нет!
В общем, занимался я наукой, наукой и только наукой. Жил скромно. Но ведь платили же что-то, а цены были, сами понимаете, божеские. Женился, как-то между делом, без особой любви, для порядка. Детей иметь не собирался до поры. Как минимум вначале решил защитить докторскую. И защитил. В тридцать три года. А тут ещё перестройка случилась. Публикации, поездки за рубеж, симпозиумы… Литературы появилось немерено, цензура-то исчезла вдруг в одночасье, ну а из-за границы тем более стало можно привозить что хочешь. Это дало новый толчок моим исследованиям. Не буду останавливаться на подробностях, но к тридцати пяти я стал членкором, а в тридцать восемь — академиком.
Однако важнее, наверное, другое. Еще, должно быть, в университете я стал хоть и тайным, но полностью сформировавшимся диссидентом. При моем-то объеме знаний не сделаться антикоммунистом мог разве что стопроцентный шизофреник с раздвоенным сознанием. Но было мне совсем не до правозащитной деятельности. И уезжать из страны не хотелось. Проще всего объяснить это сегодня предвидением каким-то, предчувствием. Но я-то знаю: не было никакого предвидения. Была, наверное, обыкновенная лень: ведь это ж сколько инстанций надо обежать! Да ещё и не без риска для свободы и жизни. С коллективом института мне более или менее повезло, я работал себе и работал в собственноручно выстроенной «башне из слоновой кости», имя которой — наука. Работал, наслаждался результатами и старался как можно меньше обращать внимания на окружающую жизнь.
При Горбачева с каждым годом это становилось все менее возможным. Но и ехать куда бы то ни было расхотелось совсем. Ведь явно намечался новый грандиозный социологический эксперимент. Я хотел быть в нем активным участником, а не наблюдателем со стороны. Больше скажу, тогда я уже знал, что могу и буду участвовать.
В восемьдесят шестом (ну наконец-то!) познакомился с КГБ. Мимо их внимания не прошел мой интерес к новейшим психотропным препаратам и сильнейшим биологическим ядам — токсинам. Эта область, с позволения сказать, фармацевтики всегда считалась прерогативой спецслужб. Собственно, сначала они надеялись, что я буду на них работать. Потом поняли, что впрямую этот номер не пройдет, и начали меня «пасти», в загранпоездках предлагали выполнять отдельные деликатные поручения, лабораторию нашу взяли под свою опеку, ну а когда возник Советско-американский фармацевтический Центр, понятное дело, там было полно их агентуры. Но ещё интереснее другое. В Америке меня пытались вербовать лихие профессионалы из «Моссад», как это называется у разведчиков, «под чужим флагом» — под флагом ЦРУ. Я как бывший сионист очень быстро их раскусил и вежливо отказался, но вот идея с ЦРУ вдруг увлекла меня, и во вторую свою поездку в Штаты я сам пошел на контакт — «под флагом» деликатных поручений КГБ. Конечно, не тогда я стал их агентом — так быстро дела не делаются, но это был пробный шар и, как выяснилось, очень важный для дальнейшего.
Примерно через год после попытки стать цээрушником я стал Посвященным. По тривиальной схеме: семеро, собравшись вместе в Особый день, узнали мое имя. И обалдели. Тридцать пять, почти тридцать шесть лет. Типичный случай запоздавшего, поздно-обращенного, да ещё членкор АН СССР, химик-медик-фармацевт шизанутый. По-моему, они элементарно опасались меня. Явились не полным составом, только две девушки и парень, причем все трое евреи. Я начал хохотать: за кого же они меня считали? А может, просто время было такое? Действительно, нередко оказывалось: евреи только друг другу и могли довериться.
Мне вполне хватило тех троих, чтобы понять все. Они стали для меня достаточными окошечками в космос. И собственное Знание вошло в мозг быстро и легко.
А потом началось самое интересное.
С некоторым удивлением я выяснил для себя, что позднообращенные не задерживаются, как правило, в этом мире, то есть на Первом уровне бытия. «Как правило — хорошее горбачевское словечко, — отметил я про себя и подумал злорадно: — Шиш вам, ребята». Я собирался жить очень долго и именно здесь, на Земле.
Мы просидели с ними за разговором целую ночь. Они курили, и сначала я просил выходить на лестницу, потом — выдыхать дым в окошко, потом перестал обращать внимание и наконец не заметил, как закурил сам — это при моей-то астме! В общем, под утро никакой астмы уже не было.
Так начинались чудеса.
Но я — то уже понял, что никаких чудес тут нет. В философском смысле чудес вообще не бывает на свете. Все объяснимо. А я просто слишком давно готовился к приему новой информации, я был открыт — закрытой оставалась дверь туда. Эти трое — я даже не спросил их имен — принесли мне ключик. И знания, принадлежащие Второму уровню бытия, потекли в распахнутый проем свободным потоком. Они исправно заполняли все те пустоты, которые накопились в моем образовании за долгие годы.
Обычный Посвященный получает сугубо компактное Знание, необходимое ему для понимания сути происходящего. И все. Далее — по вкусу. Хочешь — учись у Владыки, хочешь — сам разбирайся, хочешь — вообще ничего не делай.
Владыка получает враз весь объем знаний, предписанных Демиургом.
Избранный Владыка вообще становится Избранным лишь на следующем уровне бытия. Там он получает доступ к Тайному Знанию, к запретной части Канонических Текстов, и, постигнув высшие истины, решает сам, двигаться ли ему дальше.
Я оказался не тем, не другим и не третьим. Как потом объяснил мне Шагор, я — Избранный не-Владыка. Первый и последний в истории. Я решительно не собирался никого ни во что посвящать, ни с маленькой буквы, ни с большой. Я строго по Третьей заповеди вознамерился учить только себя. Вот тогда-то и обнаружились мои уникальные возможности. Я мог качать со Второго, а как позднее оказалось — и с более высоких уровней любую информацию о Вселенной, и не Демиург, а я сам выбирал, что именно запросить для обдумывания или практического использования.
Первые, самые необходимые порции знаний я перекачал подсознательно. Уже в ночь Посвящения я научил свой собственный организм руководить протекающими в нем процессами. Я победил не только астму, но и все прочие свои болячки. Отсюда и родилась идея лекарственных препаратов принципиально иного типа. Но только теперь я уже не торопился. Торопиться было нельзя — надлежало все хорошенько продумать.
В стране-то назревала революция. Мир снова балансировал на краю обрыва — обрыва в эпоху непредсказуемых бурь и грандиозных перемен. Этот процесс не хотелось спугнуть, в него надо было органично влиться. А тут ещё и между Посвященными началось черт знает что, ну прямо как в дурдоме во время грозы. Один плачет, другой поет, третий на стенку лезет. Владыка Урус сбежал в Америку. Не ожидал от него. И другие не ожидали. Потому было тревожно. Не от страха же, в самом деле, он убегал. Такие люди не ведают страха. И Комитет госбезопасности почуял неладное, они лихорадочно спешили использовать последний шанс, выпавший им, и по-крупному наезжали на Белую Конфессию, Черная же Конфессия, о которой в КГБ, кажется, и не догадывались, пыталась этот процесс контролировать.
Наконец, доходили слухи о появлении абсолютно неординарных экземпляров Посвященных. Честно скажу, значимость всего, что происходило с Давидом и Анной, я в ту пору недооценил. Да и кто бы мог оценить это? Я же тем более был весь в проблемах земных.
Пятое управление, их хваленый специальный отдел и лично товарищ Наст прохлопали мою «посвященность». Очевидно, потому, что я у них в КГБ совершенно по другому ведомству проходил — конкретно Второй главк вел разработку меня как агента ЦРУ. И, признаюсь, вел грамотно, я ведь и был уже тогда американским агентом. Если б не путч, если б не Давид, если б не Глотков со всем своим ГРУ и шарками в придачу, дело могло бы закончиться для меня трагически, и вся земная цивилизация повернула бы в какую-то другую сторону… Я не преувеличиваю.
Однако обстоятельства складывались, как пасьянс, точнее, как детский пазл со множеством элементов. Я воспринимал целое, а отдельных фрагментов мог и не разглядеть. И вы, ребята, были для меня тогда не более чем фрагментами. (А мальчик Симон Грай вообще учился в седьмом классе). К тому же моя собственная исключительность — как Посвященного и не только — разучила удивляться чему бы то ни было.
И все-таки я пытался помочь тебе, Давид. Наверное, не зря?
— В жизни Посвященных не бывает случайностей, — глухо отозвался Давид. — Не нами сказано.
— Ты прав. Так я продолжу? Кажется, мы все сегодня выворачиваем душу в первую очередь для Симона.
— Кажется, мы все сегодня выворачиваем душу в первую очередь для себя, — возразила Изольда.
— Или… — начал Давид.
— Не надо, не говори вслух, — попросил Шумахер. Но Симон понял. Ведь он уже сам догадался обо всем.
— Рассказывайте дальше, — попросил он.
— А уже совсем немного осталось. Развязка близка. Я как раз дошел до того важного и торжественного, чего никто на Земле не знал и не знает. Понимаете, рецептура всех моих препаратов, включая хэдейкин, была готова уже к девяносто третьему году, но я ещё четыре, даже почти пять лет посвятил оценке возможных последствий того, что задумал Нет, я не спрашивал об этом Шагора, хотя уже знал, что могу пообщаться с ним на Земле Я чувствовал: это было бы нарушением правил игры, установленных кем-то. Может быть, им, Демиургом, может, мною самим, а может, и кем-то третьим. И уж тем более казалось недопустимым советоваться с людьми. Это было не на уровне логики — скорее интуиция подсказывала я не должен раньше времени преступать Третью заповедь Я хотел нарушить её лишь однажды. Но… Что там у нас Анечка рекомендует: один оргазм, зато какой!.
Прежде чем окончательно поставить точку в технологии синтеза хэдейкина, я прокрутил в голове и в компьютере десятки различных вариантов воздействия и распространения нового препарата. Вспомнилась даже давняя, чуть ли не в школьные годы посетившая меня завиральная идея: хеморегулирование этнических признаков на стадии внутриутробного развития. То есть, говоря по-простому, дать возможность родителям выбирать национальность своего ребенка по вкусу. Идея, прямо скажем, годилась разве что для фантастического романа. Ведь этнические признаки — это все-таки не пол (хромосомой больше — хромосомой меньше), тут факторов как минимум на порядок больше, и кто бы знал, как это делать. В юности мне и в голову не приходило, что я, лично я, буду знать, как это сделать. Теперь же действительно и такое стало мне по плечу.
Но компьютер на непристойный вопрос, каких же национальностей после этакой революции станет на Земле больше, а каких меньше, подумал-подумал и ответил, что вероятнее всего — никаких. В процентном отношении все примерно так же и останется, причем ни о какой ассимиляции и говорить не придется, этническая рознь лишь обострится, что неизбежно приведет к страшным побоищам, голоду, мору и семи казням египетским.
Второй завиральный вариант — полное этническое выравнивание всех вновь рождающихся землян, создание расы космополитов, граждан Вселенной. Но в этом случае неизбежный как минимум тридцатилетний конфликт между поколениями приводил к ещё более катастрофическим последствиям.
Вообще должен заметить, что в моем распоряжении находились теперь не только методы современной науки, я мог применять и препараты, механизм воздействия которых сам не сумел бы объяснить, то есть, строго говоря, привлечь силы магии. Ведь магия — это не более чем очень далеко ушедшая от нашей наука. Вот только чем сложнее и глубже воздействие, тем непредсказуемое последствия. Что, впрочем, очевидно. А рисковать не хотелось. Потому в конечном итоге я и остановился на веществе, всего лишь подавляющем этническую нетерпимость.
А в качестве ширмы главного воздействия я выбрал именно обезболивающий эффект. Наверное, тут повлиял мой российский менталитет. Ведь в студенческие годы я за компанию со всеми баловался портвешком и очень хорошо помнил, как мерзко по утрам раскалывается голова. Любые самые современные и дорогостоящие средства от этой боли не спасали, равно как и от многих других болей. А если спасали, то это уже были химикаты пострашнее всякого алкоголя. То есть стандартный вариант: от бутылки — на иглу. А так мечталось утречком глотнуть чего-нибудь абсолютно безвредного, и чтобы все — как рукой. В фантастике о таких таблетках часто писали. Вот я и осуществил попутно свою юношескую мечту. Одним выстрелом — двух зайцев.
А поскольку сама идея активного использования внутренней энергии организма была необычайно хороша, я и придумал до кучи ещё несколько лекарств, наиболее популярными из которых оказались биорезервин, резко снижавший утомляемость, и гипер-дефектоза, заметно продлевающая молодость. Про антиинфекционные, противовоспалительные, общестимулирующие и прочие средства я уж не говорю. Они действительно не имеют никакого отношения к национальным и социальным проблемам. Я открыл принцип, я открыл новый класс медикаментов, и другие после меня уже достаточно напридумывали в том же роде. Лекарства вошли в обиход, сделались привычными. И осчастливили многих, кстати. Так что памятник свой я, думается, честно заработал. И статьи во всех энциклопедиях мира — тоже заслуженные.
А последствия… Ну что ж, последствия, разумеется, оказались не совсем такими, как я ожидал. Результат, как говорится, превзошел ожидания. Больше всего поразила скорость, с которой произошли все изменения в геополитике. Никаким расчетным данным скорость эта не соответствовала, причем на порядок. Ну а что именно получилось, не мне вам рассказывать, Симон.
— Постойте, Борис. Я действительно хорошо представляю себе тот мир, в котором живу, хотя некоторые неясности ещё остаются. Но я хотел спросить о другом, пока не забыл. Вот скажите, вы же химик, такие вещества, как сорботан, гроуруберит, биошелк — тоже изобрели, черпая информацию со Второго уровня?
— Оригинальная мысль! — Шумахер ошарашенно почесал в затылке. — Мне бы такое и в голову не пришло. Поразительное неверие в научные способности своих современников!.. Но теперь-то я понял, господа: пластиковые бутылки для воды (они когда появились? Году в девяностом, что ли?) тоже изобрел кто-нибудь из наших безумных братьев, и не без помощи дьявола, заметьте!
— Да ладно вам, Борис, смеяться. Спросить нельзя.
— Можно, конечно, можно, Симон. Не обижайтесь. Я понимаю, вы же химфака не заканчивали, для вас все это — магия. Правильно?
— Но есть ещё один вопрос, — не унимался Симон.
— Валяйте.
— Почему никто, кроме Клюева, не догадался о вашем замысле?
— А никто и не мог догадаться. Клюев тоже не догадался. Если внимательно читать его скандально знаменитую статью, в ней же просто сделаны правильные выводы из неправильных предпосылок. Правильных предпосылок никто сформулировать не мог. На то была у меня маленькая хитрость, была… Это уж, конечно, от лукавого, это по-научному объяснить трудно. Но что оставалось делать? Иначе вся затея рушилась.
А мог ли я позволить, чтобы человечество, как в романе Лема, разом осознало, что с ним сделали, чем его накормили. Да это же опять Содом и Гоморра, да нет — это хуже, чем конец света.
Легко же было догадаться, что вместе с национальной нетерпимостью исчезнет и национальная гордость, а вот с этим дражайшим чувством мало кто пожелал бы расстаться. Уж вы мне поверьте. Выбирая между головной болью и утратой национальной гордости, большинство идиотов, населяющих этот мир (по себе помню, сам таким был'), выбрало бы головную боль, пусть хоть ежедневную. Что мне оставалось делать? Вы бы что посоветовали?
В общем, я таки обратился за помощью к Демиургу. Демиург ничего не ответил. Конкретно — ничего. Но кто-то внес ма-а-аленькую поправочку в существующее мироздание. А вы ничего и не заметили. Вот это, если хотите, и можно называть Заговором Посвященных.
— Что значит «если хочу»? А на самом деле?
— А на самом деле не было никакого заговора.
— Как это? — обалдел Симон.
— Ну вы же книжку до конца прочли?
— До конца.
— Что там про заговор написано?
— Не помню, — растерялся Симон.
— И я не помню, — странно ответил Шумахер. — Вы только послушайте меня ещё совсем капельку. Я не случайно про скорость общественных процессов в двадцать первом веке упомянул. Сдается мне, что дьявольская эта скорость оттого и возникла, что я рискнул добавить толику магии в хитрую и без того формулу хэдейкина. Ну посудите сами. Макроинтеграция: Америка уходит обратно под юрисдикцию Англии, Китай и мусульманский мир сливаются с Россией, африканские страны спокойно разбегаются на две империи — что это? Как это?! А полная ликвидация всех видов оружия массового поражения, единая компьютерная сеть, два мировых языка, две великие культуры, объединившие вокруг себя все прочие, две супердержавы нового типа — не тюрьмы, а университеты народов!.. И тут же — неожиданно острое противостояние двух половинок Ойкумены.
Я ожидал более беспорядочного, даже более кровавого, но в итоге и более утопично-прекрасного варианта.
Ну как, как оно все могло произойти за каких-то шесть — восемь лет? Только из-за того, что евреи полюбили арабов, белые — негров? Не верю. Режьте меня — не верю!
— Резать не будем, — строго сказал Давид, — но пожурим. Ты, Борис, все со своей химией возился да с нехорошими болезнями. А надо было историю внимательнее читать. Макроинтеграция шестого года ничем не чудеснее всего предыдущего. Ну обожди, как могло быть, что какой-то лысый придурок сто лет назад заразил полмира бредовыми идеями, да так заразил, что люди ещё лет семьдесят, даже больше во всю эту ахинею верили и десятками миллионов друг друга уничтожали во имя светлого будущего. Это тоже от лукавого? А в девяносто первом? Да ни один хваленый американец, со всеми компьютерными мозгами, не сумел предсказать, что Советская империя в течение полугода развалится, как карточный домик… Слушай, Борис! — Давид аж подскочил, изображая истовое озарение. — А может, ты нам всем тут голову морочишь? Не было никакой тайной силы у хэдейкина. Просто люди перестали болеть головой и резко поумнели? А?
— Перестаньте, Давид. Вы грубо перебили меня и сводите все на шутку. А мне не до смеха. Я вот вернулся сюда к вам и словно заново понял, что натворил.
— Был такой анекдот, — опять не удержался Давид. — Приходит Карл Маркс на советское телевидение году так в восьмидесятом. Просит разрешить выступить перед народом, буквально на два слова. Вопрос долго согласуется (мол, какой-то старый еврей лезет в эфир, в программе он не значится, не член КПСС, вообще иностранец — сомнительный тип, одним словом). Но кто-то, однако, вспоминает прежние заслуги старика, и Маркса выпускают между программой «Время» и хоккейным матчем. Появляется он на голубом экране и говорит: «Пролетарии всех стран, извините!» Вот так. Привет тебе от основоположника, Боря!
— Все сказал? — Шумахер даже не улыбнулся. — Теперь послушай. Наверное, я что-то доброе все-таки сделал для людей. Наверное, это хорошо, что меньше стало терактов, государственных границ, глупого гонора, малоинтересных в культурном отношении языков, затрудняющих понимание, существенно меньше сделалось притеснений, унижений, издевательств, а геноцида не стало вовсе. Наверное, все это хорошо. Но, Давид, Анна, Симон, я ведь потом занялся политикой, я же в парламентах сидел я выдвигал законопроекты, их даже принимали, и не раз, предложенные мною законы… Боже мои, которого нет, они же после «нобелевки» по химии дали мне ещё одну — премию мира, и там, в Стокгольме, я пытался им что-то сказать, объяснить что-то, но они же ни черта, ни черта не поняли!..
И я не понимаю, почему теперь русские ненавидят британцев, то есть русские монголы ненавидят британских французов, а британские японцы ненавидят русских поляков, я не понимаю, чего они вообще хотят, почему опять воюют. Их ненависть, их нетерпимость просто перетекла в иные формы, но она сохранилась, она снова зреет, крепнет, и поскольку я не понимаю, на чем это все основано, я и сегодня представить себе не могу, чем оно может кончиться. Тогда тоже не мог, за что меня, наверное, и пристрелил этот псих, ни разу в жизни не глотнувший хэдейкина…
Зачем я вернулся, Анна? Зачем ты вытащила меня сюда? Я ведь не понимаю и не люблю людей. Может, и вправду им нужно было отрезать что-нибудь более существенное от их уродливого генотипа? Или совсем не стоило их трогать?…
— Второе вернее, Борис, — заметил Давид. — Но думаю, это было невозможно. Ни для вас, ни для человечества. Не-воз-можно. И потом. Вы уже сделали то, что сделали. Имейте мужество не рыдать. Ничего особо оригинального с этим миром не произошло. Все старо до оскомины.
И он вдруг продекламировал по-английски:
— And enterprises of great pitch and moment with this regard their current turn away and lose the name of action.
— Перевести для не знающих языка? — ядовито поинтересовалась Анна. — «И начинания, вознесшиеся мощно, сворачивая в сторону свой ход, теряют имя действия». Цитирую по повести братьев Стругацких «Трудно быть богом». (Которого нет.) Москва, «Молодая гвардия», тысяча девятьсот шестьдесят шестой год. Давид цитировал по тому же изданию.
— Пришел поручик Ржевский и все опошлил, — обиженно надулся Давид. — Поручица Ржевская. А может, я вытащил эти строки из «Гамлете» в академическом собрании Шекспира, вышедшем в Лондоне в одна тысяча…
— Не лги мне, любимый.
А Шумахер уже не слушал их. Он как-то тупо, механически повторял:
— Я не сворачивал, не сворачивал я. Никуда я не сворачивал, правда, не сворачивал…
* * *
И тут оно бабахнуло. Громко так, неприятно Стекла тренькнули, эхо раскатилось, и даже в ушах зазвенело. Все четверо замерли, а потом бабахнуло ещё и ещё раз.
— Ну вот, — сказал Давид, — кажется, мы очень вовремя завершаем нашу дискуссию о профсоюзах. Это бомбы, что ли, бросают?
— Да нет, — сказал Симон, единственный военный человек в компании, — это тяжелое танковое орудие.
— Ах, вот как!.. — только и произнес Шумахер, с этими словами вставая и давя в переполненной пепельнице последний окурок.
Двое других гостей Симона поднялись следом.
— Куда же вы? — машинально спросил Симон, но думал он о другом.
Танки на улицах Метрополии. А кто-то обещал ему, что танков не будет. Или… Ах, ну да это же только завтра Микис Золотых будет уверять его, что происходит революция совершенно другого рода… То есть как «завтра»?! Вот так раз! Опять начались эти завихрения времени.
— Куда же вы?
Никого уже не было в комнате. А может, их вообще тут не было? Никогда?
Симон хотел выйти в коридор, кликнуть Хомича или его зама, в конце концов броситься вдогонку, если есть за кем, но подумал пристыженно, что ему подчиняется весь личный состав охраны отеля и ещё много-много бойцов, ощутил ответственность за людей и не стал дергаться. А потом наконец вспомнил главное: Микис же просил его дождаться.
И вот тогда штабс-капитан жандармерии, поручик ОСЛО, Посвященный, Белый Орел Симон Грай ощутил страшную усталость. Разделся и лег спать.