Моментальное фото
В день ее свадьбы погода была неустойчива.
Она спала нервно, пролупробуждаясь, и видела во сне звезды, вальсирующие под ногами, и кистеперые большие зеркала, и пламенного осьминога со стучащей коробкой яблочного сока в груди, и очень много черноты, которая светилась. Совсем проснулась около пяти; как мышка, осторожно высунула носик из одеяльной щелки – вот холодно, а мне хорошо и я сама хорошая просто до слез; и услышала звуки, редко шлепающие по железке за окном. Открыла форточку и в комнату влетели свежие утренние шепоты. Тучи порхали так стремительно, что хотелось увернуться, волочили мокрые хвосты, вытряхивали парные перины, чесали животики о торчащие предметы местности; тучи шли так низко, что труба напротив была видна лишь ниже пояса снизу, но и дело приподнимала пушистое свое платье, показывая ножку, а мускулистый тополь с короткими ветвями косился в ее сторону, покачивая куцей верхушкой; асфальт глядел на это безобразие любопытными просыхающими лужицами. "Тук-тук", – сказала уже сухая железка и поймала две мокрых звездочки, похожих на генеральские. Как хорошо быть генералом, а замужем тоже хорошо.
В течение дня дождь начинался трижды или четырежды, но лишь под вечер решился и ударил удало и лихо, с размахом, бросаясь рыболовными сетями, пупыря воздух и пуская наискосок медленных и высокорослых водяных призраков. Каждый раз, когда тучи открывали синие чистые провалы, отороченные слепящей белизной, в них нахально вплывала дневная луна с подпалинами, прекрасно видимая четвертушка, контрабандой проникшая в день.
В конце концов она решила, что так не бывает, и перестала смотреть на луну.
Все-таки это был день ее свадьбы. Ей повезло – она выходила замуж по любви.
Особенно запомнилось ей венчание в темной церкви: в церкви она была впервые и удивилась, что изнутри зал больше, чем снаружи; что среди свечей и ликов летает негаснущее эхо; и вечное око будто бы глядит на тебя, как бы ты не повернулась и у какой бы стенки не стала; что лампа висит на цепи; что есть целых три выхода, хотя достаточно и одного; и с острой болью пожалела черную молодую монашку с мертвыми глазами, глазами, как у вареной рыбы – пожалела как раз за ее мертвые глаза в день своей свадьбы – потом их подвели к странно одетому человечку (пальцы Стаса были теплыми), который стал серьезно говорить чепуху, но улыбался по-доброму; а она слышала, как спорят видеомальчики из ритуального бюро – спорят о том, есть ли в церкви электророзетка или нет ее – эхо разносило их спор по гулкой выпуклой тьме и вечное око насмешливо щурилось над всеми и всем. Камеру так и не включили, а жаль, венчалась она лишь красоты ради.
Потом поехали за город, в Рыково, где обитал отец; в большом дворе поместилось человек сорок гостей, по списку двадцать шесть, остальные приблудные; все пили отчаянно, а приблудные к тому же издавали конские звуки и запахи; нужно было держать в руках поднос и не чувствовать себя дурой; кланяться с грацией Василисы Прекрасной, а своего дурачка держать к себе поближе, помогать матери, ловить взгляды подруг и угадывать то, что за взглядами; туфелек натер ногу до волдырей, на мизинце и под косточкой; а старые лужи под забором совсем черны от прелых листьев; знакомая собака по кличке Гавганистан отказывалась от вкусненьких котлеток из вымоченной солонины и с дикой тоской глядела на безобразие, и совсем не лаяла. Гавганистан обычно срывался с цепи, когда видел постороннего, никакая цепь зверюгу не держала, а тут совсем расквасился. Гости пьянели и пели песни, зыбыв, что песен не знают, а петь не умеют. Песни были народными и грустными – чтоб тяжелее стало на душе, чтоб поплакаться, чтоб потом, прийдя домой, взглянуть в зеркало, на жену, на детей и слегка одуреть от горя, потому что жизнь прошла. То, что жизнь прошла, это и так ясно, но данная мысль требует соответствующей эмоции – оттого и пели песни. Она посмотрела в рот ближнего певца и увидела язык, похожий на маленькую подушку; певец вспомнил, что образование имеет высшее техническое и петь перестал. Потом попала под дождь – столы были под тентами, но все равно пришлось идти переодеваться.
Переодевалась в закутке, знакомом с детства, а местный мальчик подглядывал сквозь щель в портьерах – она включила вторую лампу – чтобы лучше было видно местному мальчику: и вообще она никого не стеснялась и чувствовала себя под наркозом. Нашла в углу свою детскую куклу, всплакнула и покрасила кукле пятку авторучкой – и кукла тоже запомнила этот день.
Гуляли до двенадцати, тупо хотелось спать и губам опротивели поцелуи, а в спину вбили кол, на голову надели железный обруч и били по нему молотком, противная очередь пьяных подгоняла одноместный туалет, который так спешил, что не успевал накидывать крючок; пропустили без очереди, учтиво; уже подрались женщины – совсем не знаю кто они; уже поймали на огороде посторонего – обрывал абрикосы, побили и дали выпить – лицо смутно знакомо; на пэршу ночку вам сына та дочку – кричали и она улыбалась и благодарила за пожелание, и щеки устали от улыбок. Потом все-таки включили камеру и стали снимать; когда снимали сзади, она стала чуть-чуть гладить руку жениха, теперь мужа – чтобы увидеть это движение на кассете лет через двадцать и всплакнуть о былых годах и былой любви.
Рука мужа откликнулась – Стас всегда таял от ласки – не трудно будет держать такого на поводке. Тихий противный дождь шуршал по клеенке – хотелось обижаться, кусаться, орать, топтать, рвать или веселиться, на худой конец; сил хватало лишь на обиду. Мать ушла на веранду и тихо плакала там, как по покойнику.
– Ну вот и все, – сказал Стас, когда все закончилось, – ты чего надутая?
– Так.
Он сел на голый стул у стены и остался так сидеть. Делай же что-нибудь Иванушка, мужчина на то и нужен, чтобы что-то делать.
Она посмотрела на голый пол у дорожки и увидела трещину, щель между досками, в два пальца примерно шириной – щель шла через всю комнату, от стены к стене. Ну вот – первая трещина между нами, а мы сидим по разные стороны от нее, и никто не хочет ее переступить, – подумала она и скрестила пальчики, чтобы не сбылось.
– Смотри. Вот и первая трещина между нами.
– Ага. Поживем – починим.
– А если там мыши?
– Конечно, там мыши, – подтвердил Стас дистиллированным голосом.
Она принесла подаренную коробочку с нарисованной на ней роскошной женщиной, небывалой женщиной, плодом воображения рекламного шизофреника:
– Смотри, какие у нее губы. Правда похожи на мои? Нет, ты на губы смотри!
– У нее толще.
– Тебе не нравятся мои губы?
– Не выдумывай.
– Я сегодня заходила сюда и никакой щели не было.
– Ты не заметила.
– Я включила две лампы. Я бы заметила.
– Зачем тебе было две лампы?
– Чтоб из окон меня было видно.
– Ну да, ну да, – не поверил Стас.
– Скажи, у нас правда будет все хорошо? – спросила она, – пообещай, что все будет хорошо. И я не хочу никогда-никогда с тобой ссориться. Пообещай, что ты как-нибудь залепишь эту трещину.
* * *
Она вышла в чулан и поискала фонарик; она обязательно хотела заглянуть в щель – не потому, что боялась мышей, а просто потому что. В чулане была лишь крупа, мука, и запах чистого дерева; были еще большие гвозди на подоконнике, гвозди с надетыми шляпками; а за окошком снова висела луна, низкая и коричневая.
Луне было наплевать, играют свадьбу тут или не играют свадьбу, и когда все мы вымрем она с тем же самодовольным равнодушием станет смотреть на черноснежные холмы, смерчи и равнины вечной ядерной зимы. Фу, какой ужас представится.
Фонарика не оказалось и на веранде; она вышла поискать во двор – столы стояли осиротело, Гавганистан лег так, как будто умер и даже запылился. "Гавчик!" – позвала она, но Гавчик не откликнулся, не простив надругательства. На столах было полно вкусных черешен с темно-красным липким блеском, но только не хотелось подходить.
Она вернулась без фонарика в свою, теперь в нашу, комнату. Стас все сидел на стуле как пришитый. Она убила его за это, убила в сослагательном наклонении, потом закрыла дверь, задернула шторы и стала раздеваться. Убитый пошевелился и обратил внимание. Его взгляд был теплым и, как ни странно, она до сих пор стеснялась этого взгляда. Просто я по-настоящему люблю его, а это все осложняет.
– Ты так и будешь сидеть? – спросила она и откинула одеяло. В такой перине можно утонуть. Я любила зарываться в такую в детстве. Или в эту же самую. Я всегда прыгала в нее и пряталась, когда по улице шли цыгане. Цыгане воруют хороших маленьких девочек.
– Нет.
– По тебе незаметно. Принеси мне черешен, ты все равно зря сидишь.
Стас отпоролся от стула, принес черешен в тазике и она стала есть их, не вставая с кровати – сначала так, а потом отвернувшись; переела сегодня, тяжело лежать на левом боку; потом снова увидела звезды под ногами и кистеперые зеркала и пламенного осьминога с яблоком в груди – ей показалось, что настало вчера, но на самом деле уже было завтра и утренняя серость пробивалась между гардинами и утренняя совесть начинала скрестись в душе, и Стас сопел рядом, отвернувшись, и снова хотелось черешен; за стенкой густо храпели, а молодой каштан тихонько скребся в стекло. Пилинь-пилинь-пилинь, – повторяла пташка с таким усердием, будто пилила дрова.
Она заснула снова и увидела во сне щель, трещину, но во сне трещина шла не по полу, а по мягкому светящемуся воздуху, связывавшему ее с ним. Она по-настоящему испугалась во сне, потому что щель расширялась. Она стала звать его, но из щели повалил пар, засверкали электрические разряды; она начала кричать и увидела сквозь клубы, как он отворачивается и уходит замедленной походкой и машет ей кепкой, не оборачиваясь.
* * *
Утром Стас был обижен; она попробовала приласкаться, но с первого раза не получилось, тогда она тоже обиделась, встала и подняла мужа. Сейчас встречу кого-нибудь и он скажет: "что-то рано поднялись, голубки".
– Что-то рано поднялись, голубки, – сказала мать.
Мать с отцом собирались жить здесь, в Рыково, еще недели две. Конечно, это не называется медовым месяцем – среди такой толпы.
– В спальне щель на полу, видела? – спросила она.
Мать сходила и посмотрела на щель.
– Дом старый.
– Дом старый.
– Уже трескается не в первый раз, – сказала мать. – Когда я выходила замуж, была точно такая же щель, но в другой комнате.
– А потом? – она вспомнила утренний сон и звонкая пружинка взвелась у виска.
– А потом как-то починили.
– Заставлю своего починить.
– Заставь, заставь, посмотрим, – обрадовалась мать за всю женскую половину человечества.
Под домом был подпол и Стас слазил туда, вымазавшись в мелу и в курином помете. Рассказал, что щель уже пошла через всю заднюю стену. Сходили к задней стене, нашли щель за лопухами и до самого обеда Стас замазывал ее цементом.
Работать ему нравилось и после обеда он снова полез в подпол. Он даже слепил из цемента никому ненужный водосток и отпечатал на нем свою ладонь – для вечной памяти. Лопухи были в росе, свежи и огромны, похожи на древнетропический лес.
С изнанки на них сидели сырые улитки величиной со спичечный коробок каждая.
Отец сидел на бревнышке и гладил Гавчика. Гавчик заглядывал в глаза, не поднимая головы с человеческих коленей. Гавчик умел быть нежным.
– Может, ты и на меня обратишь внимание? – спросила она мужа.
– Как ты обращала на меня внимание вчера, так я обращу на тебя внимание сегодня, – сказал он.
Она приказала бросить работу, но Стас сказал, что никто не будет ему приказывать; что она сама не знает, чего хочет; и вообще, он старается для семьи. Она согласилась. После того, как уедет отец, дом станет их, и только их: две комнаты больших и две маленьких, веранда и чулан, удобства во дворе, река внизу, за огородом; год назад посадили орех и орех принялся; в конце огорода есть овраг с крыжовником и кленами, в котором все лето в траве шампиньоны, а всю осень – синюшки в листьях. В реке щуки, которых ловят сетью столько, что можно насушить на всю зиму. За рекой лес – такой глухой, что никто толком и не знает куда он тянется. До города семь километров, ходит городской автобус, номер сто пятьдесят четвертый. Совсем неплохо для начала жизни.
На следующий день появились две женщины с портфелем и сумкой. В сумке лежал большой катушечный магнитофон, видимо, очень тяжелый. Старшая женщина была похожа лицом на перезрелую клубнику а телом на яблочный недогрызок; младшая глядела, как испуганная курица. Когда младшая садилась, были видны трусы.
"Убивала бы таких", – подумала она. Гавчик уже отошел после свадьбы и женщин пришлось принимать за воротами. Женщины были инженерами-проектировщиками, геологического профиля, что-то вроде этого. Одну звали Галиной, другую Антониной Степановной. Женщины поглядели на щель в задней стене, уже замазанную и забеленную, и сообщили, что имел место подземный толчок силой в полтора балла; обычно такие толчки не причиняют разрушений, обычно такие толчки ласковы, как котята, они только балуются, но не кусают, но структура почв в данной местности такова, что предполагает аномальную склонность к эрозии, а дальше уж совсем непонятные слова, разбавленные профессиональными жестами и не всегда скромными взглядами. Некоторые из взглядов были длинны. Стас смотрел на ноги Галины, а она на его плечи – черт с ним, правильно, на то он и мужчина, чтобы смотреть. А с ней тоже черт. Вначале она поджарила Галину в печи, потом отрезала ей голову и отдала Гавчику, потом зашила в мешок с бешеными клопами, потом медленно утопила в помойной яме, наслаждаясь булькающими криками и мольбами о совершенно невозможной в данном случае пощаде, потом сказала ей что-то вежливое.
– Кто будет платить за ремонт? – практично спросил отец.
– Здесь проходит несколько важных подземных коммуникаций. Они могли быть повреждены. Горячая вода с электростанции и электрический кабель. Собака у вас страшная, это какая порода? Правда, жарко сегодня? Погода, говорили, будет дождливая.
– Я хотел бы узнать, будет ли кто-нибудь нести за это ответственность. Или это наше личное дело?
– Ой, не до личных дел сейчас, сами видите жизнь какая.
Жизнь была именно такая и все замолчали ненадолго, будто вспомнив умершего.
– Значит, никто не будет.
– Других повреждений не было? Может быть, у соседей?
– К соседям и зайдите.
Когда женщины уходили, Галина виляла задом; "не смотри", – сказала она мужу и поцеловала щеку, немного соленую. "Подумаешь, трещина, – сказал муж, – она совсем маленькая. Постелим половики и ее видно не будет. Я никогда не видел землетрясения. Жалко, что не обратил внимания. Наверное, интересно."
* * *
Ночь была ветренна и дрожали стекла, и хотелось не спать, а только говорить, говорить, говорить, и жизнь была сложна, как написанная по китайски, и радостна, и радостна, как зеленый утренний луч, разбудивший тебя сквозь каштаны и занавески; из щели дуло холодом, хотя щель и накрыли половиками. Зато можно прижаться к твердому плечу; можно даже сунуть голову под мышку и потереться лобиком, как котенок. Наутро у нее ныло плечо и текло из носу, и она отворачивалась от зеркал.
– В вашей комнате спать нельзя, – сказала мать, – я не могу позволить тебе заболеть.
– Не мне, а нам, мамусенька.
– Да, да, вам, – мамусенька имела ввиду ребенка, а не мужа. – Как он у тебя по ночам?
– Не знаю, других я не пробовала. Обыкновенно.
– Ну, совет да любовь.
– Спасибо.
Мать хотела внука, здорового, веселого и вмеру крикливого, мать хотела вспомнить себя молодой и хотела показать молодым пример настоящей материнской заботы. До рождения ребенка сейчас оставалось шесть с половиной месяцев.
Ребенок завязался так быстро и неожиданно, что они со Стасом даже не поверили поначалу. Тот первый раз был в доме матери; она сидела на коленях Стаса, когда мать вышла за хлебом – минут на десять, не больше. Завязался так охотно, словно давно мечтал родиться на свет и только и ждал, когда мать выйдет за хлебом.
– Тогда где же нам спать? В одной кроватке с вами?
– Можно поставить ширму. На чердаке когда-то была.
– Нет, спасибоньки, – сказала она, подумав. – У меня медовый месяц, я не хочу прятаться за ширмой.
– Никто не будет на вас смотреть.
– Я кричу, когда мне приятно, – соврала она, – вы же не будете затыкать уши ватой?
– Тогда можно на веранде, там двойные рамы.
– Она вся стеклянная.
– Мы завесим окна простынями, – предложила мать.
– Пойдем, посмотрим.
Они пошли и посмотрели. Веранда, в принципе, подходила.
Следующие две ночи прошли в восторгах страсти, не вполне разделяемых ею, потом восторги выдохлись и в большие окна веранды стали засматриваться страшные настоящие звезды, и было видно, как они далеки.
– Как ты думаешь, – спрашивала она, – а на звездах кто-то живет? – или другие детские вопросы. Стас обстоятельно отвечал и получал удовольствие от объяснений. Объясняя, он видел себя со стороны и со стороны казался очень умным.
– Как ты думаешь? – спрашивала она, – зачем мы встретились? Так было записано в судьбе или все случайно?
– Как ты думаешь? – спрашивала она. – Что означает слово "кистеперые"? Я не знаю его, но оно мне дважды снилось. Это означает что-нибудь? Как ты думаешь, зачем мы любим друг друга так сильно? Ведь это же тяжело – любить так сильно?
Что бы случилось со мной, если бы я тебя не встретила; я бы умерла, наверное, я без тебя, как без себя – не улыбайся, пожалуйста: что думаю, то и говорю…
– Как ты думаешь? – спрашивала она.
Стас был моложе ее на год. Когда-то они были одноклассниками. Стас ухаживал за ней шесть лет подряд, начиная с девятого класса.
– Почему только с девятого класса? – спрашивала она. – О чем же ты раньше думал?
– В девятом классе я выиграл тебя в карты, – отвечал Стас.
Вот еще глупости. И она гладила его плечи, и левая часть ее лица была освещена луной, а правая – тусклым светом из-за занавески, и Стас никак не мог решить какая часть лица красивее: обе нравились ему одинаково, но обе были совершенно разными. – Как ты думаешь, кто-нибудь еще любит так, как мы? – спрашивала его женщина с двумя лицами. – Почему люди умирают? Для чего родится наш ребенок, если когда-нибудь он все равно умрет? Может быть, он будет жить после смерти где-нибудь вечно на звездах? Мне кажется, что эти две ночи уже не повторятся, как ты думаешь? – спрашивала она.
Стас хотел видеть ее взгляд, но ее глаза были закрыты.
* * *
– Я думаю, у нас еще все впереди.
Он встал и вышел покурить. На ступенях сидел отец Вероники и не курил.
Гавчик положил на крыльцо передние лапы и поскуливал.
– Курить будете? – спросил он.
– Уже два года не курю, – ответил отец Вероники.
– А что так?
– Сердце. Не дает спать. Как лягу, так и начинает. Приходится вставать.
Только матери не говори. А ты что?
– Покурить вышел.
– Ну, кури.
Они помолчали.
– Не нравится мне эта щель, – сказал отец, – не большая радость спать на веранде.
– Это же не навсегда.
– И я о том же. Завтра вставим доску и подопрем снизу. А дальше видно будет.
– Вы валидол не пробовали?
– Лучше помолчи об этом. Свои болезни я лучше тебя знаю.
– Извините.
Наутро зашли в сарай и выбрали две подходящих доски; отец вытащил ящик с инструментами; рубанок хорошо, со смоляным запахом брал дерево, стружка выходила гладкая и закрученная как поросячий хвостик. Трещина уже пошла по стене и добралась до крыши. Как странно получается, – думал Стас, – каждый день между нами эта трещина, она все шире и больше. Почему-то получается так, что мы постоянно по разные стороны. О какой чепухе я думаю – вот если бы мы были на льдине и льдина между нами треснула, вот тогда бы это имело значение – но это уже совсем чепуха…
– Я мерял, – сказал отец, – за вчера она раздвинулась на полтора сантиметра.
– Так и дом завалится.
– Никуда он не завалится, обычное дело, – отец говорил спокойно, – когда я женился, тоже поначалу пошла трещина.
– И что же?
– Пробовал ремонтировать, не получалось. Нанимали рабочих, ходили жаловаться, потом отец помогал. Соседи советовали, умно советовали. Так и жили. Вероника уже родилась. Бабка моя, царство ей небесное, уже тогда ходила скрюченная в три погибели, но умна была, даже греческий знала – выучила в монастыре… Гавчик, не лезь… Однажды сказала, что щель надо заделывать вдвоем. Я сперва не поверил. Как-то в праздник мы рано встали и решили ремонтировать дом вместе. Ко второму дню праздника щели уже не было. Сейчас ты даже не найдешь того места.
– Отец говорит, что щель нужно ремонтировать вдвоем, – сказал он жене.
– Только когда сваришь борщ вместо меня, – ответила Вероника, – а потом постираешь нижнее белье четырех человек, уберешь в доме и нарвешь вишен на пироги. Все, вопрос исчерпан.
– Я тоже, кажется в столяры не нанимался. У меня точно такой же медовый месяц, как и у тебя. Совсем не обязательно строить из себя ретивую домохозяйку, еще будет время. Через три недели мне в институт. Я должен хоть немного отдохнуть, я хочу спокойно провести время с тобой.
– Можешь отдыхать без меня, – сказала Вероника. – Спи, если хочешь, в комнате с трещиной, а я буду спать на веранде, но только без тебя. На веранде слишком мало места для двоих. Когда соскучишься один в холодной кроватке, то закончишь ремонт и меня позовешь. Может быть я и прийду, если будешь хорошо просить.
Выходя, он перевернул столик с какими-то катушками. Ее глаза побелели до цвета лягушачьей кожи; так не бывает, подумал он. Он уже во второй или третий раз замечал, какими странными могут быть ее глаза.
Следующие три дня они не разговаривали. Ночами он лежал один, в комнате с трещиной, и трещина росла, особенно быстро по ночам – раздвигаясь, она потрескивала, рвались ее внутренние нити, связи, то, что вечно было вместе и никогда не собиралось рваться. Что может рваться там, в глубине земли, если там нет ничего, кроме жирной черной земной плоти, побуравленной червями? Что может рваться в сердце, если там нет ничего, кроме мяса?
На третий день треснули обе стены и потолок: дом разделился на две, стоящие рядом, половинки. Звонили в город, но город латал свои собственные дыры, воровал, давал взятки, мелкие и непомерные, драл налоги, переименовывал улицы, рассаживал так и этак своих депутатов – чтобы они хоть чуть-чуть в депутаты годились, издавал воззвания и займы, прикарманивал зарплаты уже за четырнадцатый месяц подряд, разгонял недовольных, выпускал на улицы милицейские патрули, размножив их, вероятно, на печатном станке, принимал иностранные делегации – вобщем, жил полнокровной жизнью. А деревня его не волновала.
Однако.
Однако, в один из дней пришли рабочие и настелили на крышу шифер, прибив листы только с одной стороны – чтобы крыша раздвигалась; на чердаке положили листы пенопласта, который скрипел как нож по стеклу; стены снаружи и изнутри закрыли таким же пенопластом.
– Повесите сюда портьеры и все будет окей, – сказали рабочие.
Их было двое; они стояли в солнечном просвете между каштанами и пили яблочный сок из бумажного кулька; увидели Веронику, одновременно повернули головы и проводили взглядом ее ноги. Ну и пусть, – подумал он, – на то она и женщина, чтобы на ее ноги смотрели. Первый рабочий был с остроконечными ушами и клоком седины на лбу; второй за каждым словом повторял: "та ладно!". Второй был в черных очках, совершенно непрозрачных, и, судя по всему, был жизнерадостно туп.
– Она будет и дальше увеличиваться?
– Мы не можем положить эти листы на пол, – ответили рабочие, – потому что они некрепкие. По ним нельзя ходить. Вам нужно соблюдать осторожность.
– Но это же не ремонт. Зимой здесь нельзя будет жить – до зимы дом отремонтируют?
– Собака у вас злая. У Васи, помнишь Васю? – был дог, так он теленка загрыз.
– Я вам задал вопрос, – отец начинал нервничать, – вы можете сказать хоть что-то вразумительное?
– Не злись, папаша. Как твою дочку зовут?
– Она замужем.
– Это не проблема. Распишитесь, пожалуйста, вот здесь.
И он расписался в специальной тетрадке по технике безопасности.
Когда рабочие уходили, то выломали две штакетины и пофектовали слегка, потом сыграли в чехарду, слазили на старую вербу и заглянули в воронье гнездо, и только после этого влезли в кузов грузовика.
– Вы не удивляйтесь, – сказал водитель, – на такую работу только таких и присылают.
* * *
Вечером четвертого дня мать Вероники пригласила его к себе на разговор.
– Я вижу, что у вас не все ладится, – сказала мать.
– Это она вам так сказала?
– Нет, я же мать, я вижу трещину. Я все вижу.
– И что вы видите?
– Я вижу как страдает моя дочь. Ты же клялся, что ее любишь. Ты же шесть лет дарил ей цветы. А теперь, извини, так по-свински. Она этого не заслужила.
– Чего это она не заслужила? – спросил Стас.
– Я вижу, ты настроен воинственно, ну и зря. Ты же теперь женатый мужчина.
– В последние дни я как-то об этом забыл, – намекнул он.
– Ну вот, значит мы друг друга поняли, – сказала мать. – Семейная жизнь налагает определенные обязанности. Мужчина должен выполнять свой супружеский долг. Пообещай, что больше так вести себя не станешь. Это же не по-мужски.
– Как?
– Пообещай, что будешь выполнять свой супружеский долг, с сегодняшнего дня.
Если ты не хочешь, то надо было подумать до свадьбы. Или мы можем сходить к врачу. Сейчас все делается анонимно. Ведь у вас будет ребенок, твой ребенок, значит, с тобой все в порядке. Это просто нервное, это со многими мальчиками бывает. Попьешь таблетки и все восстановится. Вероника ведь настоящая женщина – она даже кричит когда ей приятно. Ей очень тяжело жить одной.
Он вышел из комнаты и столкнулся на крыльце с Вероникой.
– Сейчас разговаривал с твоей матерью. Ты знаешь, что она мне сказала?
Сказала, что я должен выполнять свой супружеский долг! Что отведет меня к врачу, если я не буду этого делать!
Вероника захохотала и оперлась спиной о стену. Гавчик весело гавкнул, принимая участие в человеческой радости.
Заполночь Вероника пришла к нему и села в ногах на кровати.
– Чего ты?
– Соскучилась.
– Ты же говорила, что не прийдешь больше в эту комнату.
– Ничего я такого не говорила. Я говорила, что не прийду, пока ты не уберешь трещину.
– Трещина на месте.
– Ага, я взяла фонарик, чтобы в нее не упасть. Она такая страшная и глубокая. Мне было даже страшно через нее прыгать. Но я прыгнула.
– В нее уже можно упасть?
– Да, особенно ночью.
– Так тебе было страшно?
– Ага. Но я тут.
– Зачем?
– Потому что соскучилась. Подвинься.
Она пощекотала ему подошву и он отодвинул ногу.
– Мне не нравится жить здесь с твоими родителями, – сказал он, – я собирался жить с тобой. Я женился на тебе, а не на троих сразу. Есть вещи, которые я не могу выносить.
– Ты имеешь ввиду маму?
– Ее первую.
– Подумаешь, она неправильно поняла. Хочешь, я пойду и сама ей все объясню?
– Она все равно останется на твоей стороне. Вас трое, а я один.
– Так ты подвинешься или нет?
– Нет.
– Пожалуйста, если не хочешь.
– Пусть сначала они уедут, а потом попробуем все начать еще раз. Сейчас у меня не то настроение.
– Раньше у тебя всегда было то настроение.
– Раньше никто не делал из меня идиота и, тем более, импотента.
– Но они уже скоро уедут.
– Вот скоро и поговорим.
– Так вот, значит, как.
– Именно так.
Стерва. Она смеялась, когда я ей рассказал.
Вероника встала и молча ушла. Он услышал, как щелкнул фонарик, увидел как метнулся слабый свет, которым она освещала себе дорогу. Смотри, не споткнись. Я вам человек, а не мячик, который можно ногами пинать.
Всю ночь он слышал, как противно скрипит пенопласт – это значило, что трещина росла. В эту ночь она росла особенно быстро – от царапающего душу скрипа он не мог неподвижно лежать. Он пробовал закрывать уши пальцами, но звук не становился тише. Когда-то он читал, что некоторые звуки проникают прямо сквозь лобовую кость. От этого звука что-то рвалось и лопалось в душе – как будто через душу тоже шла трещина и тоже расширялась. Возьми нож, подойди к окну, коснись лезвием стекла и быстро проведи сверху вниз; лезвие держи перпердикулярно, обязательно перпендикулярно; если не получится с первого раза, то повтори – и ты узнаешь в каком месте сейчас твоя душа. Судя по боли, душа сегодня жила в глотке и между ушами. Невозможно переносить такой скрип долго.
Если он не прекратится, – я разломаю все эти фиговые листы. Лучше жить на улице или с дырами в стенах, чем слышать такое каждую ночь. Он этого можно сойти с ума. Кажется, была такая пытка звуком в изощренном средневековье, где-то на древнем востоке, умевшем смаковать боль, – и после этой пытки ты был сумасшедшим или мертвецом.
Он закрыл глаза и увидел, как одно за другим из черноты появляются незнакомые лица: одно было даже лицом негра, у другого подергивалась губа при каждом срипе, у третьего не было нижней челюсти. Или я уже сошел с ума, – подумал он.
* * *
Ее родители уехали через неделю. Расставались холодно. Холодный ветер скакал из лужи в лужу, забирался под платье до самых подмышек, трепал косынку, как флаг. Ночью была гроза и где-то выпал град. Несмотря на лето, казалось, что вот-вот может пойти снег. Тучи ползли над полем низко, распарывая себе животы столбами. Она вышла в легком платье и ежилась – руки под мышки. Разве бывает так холодно летом? Все пройдет и снова выйдет солнце. Так же не бывает, чтобы холода навечно. Глупенький, родной мой, обними меня.
– Я совсем замерзла, – сказала она.
Стас стоял рядом.
– Ты и так холодная, сильнее не замерзнешь, – и не обнял.
Стас стал уходить в институт, где он подрабатывал в лаборатории. Она готовила завтраки и ужины, пропускала ненужные обеды, и целыми днями сидела в пыльном кресле, не думая, а просто скучая. Иногда пылесосила, читала приключения драных мушкетеров, еще и залитых яичным кремом. Искала потерянные карты, чтобы погадать себе, или смотрела в стену. Если долго смотреть, то треугольники на обоях будут появляться и пропадать, и опять появляться – это даже интересно. Если закрыть глаза, то мир начинает раскручиваться, как медленная карусель. В детстве я умела пускать ртом пузыри и танцевать еврейские народные танцы. И она пускала пузыри, и она танцевала еврейские народные танцы, и даже пробовала сочинять музыку. День расцветал, потом поднимался, потом садился в вечер. Стас приезжал около шести или семи, ничего не рассказывал, ел, смотрел телевизор, потом ложился спать. Однажды она увидела, что его щека расцарапана, но не спросила. Днями она иногда разговаривала с всепонимающим Гавчиком, а ночами сама с собой. Тепло так и не наступало. Длился август. Ей нехватало тепла.
Однажды она проснулась очень рано, около четырех, и поняла, что должна что-нибудь сделать. Просто сейчас – взять и сделать. Он спит в своей комнате и я ему совсем не нужна. Она осмотрела просыпающуюся комнату, не поворачивая головы, одними глазами. Слегка тошнило. Надо что-нибудь делать. Она села на кровати и зевнула; комната потянулась и открыла глаза, но окна еще оставались сонными, а тень под столом видела десятый сон. Треугольники на обоях склонили верхние уголки. Если не ради себя, то ради ребенка. Мужчине труднее признаться в своей глупости. Одеваться или нет? – нет, лучше в ночнушке, мужчина вернее клюет на несовсем голое тело.
Она тихо поднялась, открыла дверь в его комнату и услышала дыхание спящего.
Трещина была в два шага шириной. Можно перепрыгнуть, это совсем не страшно, как будто прыгаешь через лужу. Можно даже закрыть глаза, когда прыгаешь. Она подошла к самому краю и посмотрела вниз, в черноту. Покачнулась и отступила. Никогда не думала, что наша трещина так глубока и страшна. Нет, сейчас я не могу.
Снова проснулась в семь, и не успела приготовить завтрак. Стас, наверное, нашел что-нибудь в холодильнике. Можно будет, например, за это извиниться. Или еще за что-нибудь. Мужчина всегда выслушает, когда перед ним извиняются. Через двадцать минут ему выходить. Подойдет лестница, которая в чулане.
Она сходила в чулан и принесла лестницу. Тяжелая. Положила над трещиной.
Трещина была метра полтора в ширину и неизвестно сколько в глубину. Три ступеньки над пропастью. Как далеко все зашло. Только сделать первый шаг.
Главное не оступиться. Он ведь не подаст руку с той стороны, ни за что не подаст. Она шагнула, раскинув руки для баланса, и Стас обернулся, но продолжил одеваться, как будто ничего не происходило. Где-то в глубине пропасти трещали электрические искры – там портился электрокабель. Ну помоги же мне. Разве ты не видишь, как мне тяжело?
– Вот так, ты пришла? – удивился Стас.
– Хочу тебя проводить.
– Что-то на тебя не похоже.
– А сегодня хочу.
– Ну-ну.
– Дай, ну кто так воротник застегивает…
Она поправила воротник и обняла его за талию. Теперь поцеловать.
Поцеловала и отстранилась.
– Ну, теперь уходи, – сказала она.
– Ты что-то хотела?
– Нет, так просто. – Она поцеловала его снова и снова убрала губы от ответного поцелуя. Никуда он не уйдет теперь.
– Ну, я пойду, – сказал Стас.
– А как же я? Ты меня просто так и бросишь?
– О чем ты думала раньше?
– Раньше было раньше.
Она крепко обняла его на мгновение и отодвинулась. Пускай теперь попробует уйти и оставить меня одну на весь день.
– Я опоздаю, – сказал он.
– Конечно, опоздаешь.
– Я правда опоздаю…
– Какое небо голубое!
Она отвернулась и ушла на средину комнаты. Можно прямо здесь, на ковре, ковер мягкий. Конечно, надо будет положить его под низ – мужчина все же мягче, чем ковер. Стас шел за ней. Как привязанный идет, бедняжка.
– Ну? – сказала она и качнулась бедрами назад.
Он повалил ее на пол и стал срывать джинсы. Она не сопротивлялась, подняла руки и удобно легла на ковре. Ах, ты боже мой, какие у нас страсти. Оказывается, достаточно было только подойди и подышать в ушко. Ну, и когда же ты справишься?
Совсем, бедный, забыл, как застежка пришита. Ну вспоминай, вспоминай. Как все просто в жизни, оказывается. А на свою работу ты уже опоздал, вот так! Ей вдруг стало смешно, она хихикнула, а потом захохотала и не могла больше удержаться. Неловкие руки все еще мяли и рвали что-то, потом отпустили – она продолжала смеяться. Стас выругался и назвал ее словом, значения которого она сквозь смех не поняла, ушел. Можно было бы еще догнать. Пусть. Она прекратила плакать и села.
Путь обратно она уже проделала без страха и даже постояла на своем мостике, заглядывая в глубину. В глубине высокое напряжение рязряжало себя синими вспышками. Трещина продолжала расширяться весь день и в половине двенадцатого лестница обвалилась. Я точно знаю, что в доме нет другой лестницы – значит, сегодняшний мостик был последним.
* * *
Этим вечером он не пришел вовремя. Не пришел ни в семь, ни в девять, ни в двенадцать. Если я его потеряю, – говорила себе она, – я не смогу жить. Разве что ради ребенка. Я даже не знаю, смогу ли я жить без него даже ради ребенка.
Ей казалось, что потолок, как в одном старом фильме, начинает опускаться и придавливает в ее к полу. Ей не хватало воздуха. Она была как рыбка в сачке рыболова – сколько не бейся, а сковородка близится. Она падала с нераскрывшимся парашутом. Она тонула, закупоренная в батискафе. Она лежала, прализованная, на рельсах, а поезд надвигался на нее из ночи. Нет пытки страшнее, чем тиканье часов – каждая секунда как игла, каждая секунда как укус, каждая секунда как тромб, который уже начал свое путешествие по артериям, каждая секунда… Дважды длинно бибикнул автомобиль и она очнулась. Выбежала во двор, заперла в сарае уже сходящего с ума Гавчика. Распахнула калитку – бибикалка еще не успела затихнуть в ее голове.
За калиткой была голая степь с шатром из рассыпанных звезд над степью.
Почему звезды безжалостны? – подумала она невпопад; из машины вышли двое мужчин, они несли третьего.
– Что с ним?
Он был просто пьян. Простосправлялиденьрождения. Кого? Левчика. Ну да Левчика. Двое несущих были тоже пьяны. Может быть, вы останетесь до утра?
Останемсяхозяйкаостанемся. С ним все в порядке? Ачто, родилсяуженасвете такойфраер, чтобнашегоСтасикаобидеть? Конечно, где ж найти такого фраера.
Ночью она затосковала и вошла в комнату, где ночевали Стас и его друзья.
Один из друзей, не замечая ее, мочился в трещину. Поднял голову, заметил.
– Хреновая это у вас штука, – сказал.
– Какая?
– Дыра.
– Мне тоже не нравится.
– Если б в моем доме была такая, я б ее сто процентов заделал.
– Ты знаешь как?
– К экстрасенсу сходи, они помогают.
– Уже ходила.
– И что?
– Бред, – ответила она.
– Вот и я говорю, что бред.
Друзья уехали утром, а она приготовила завтрак, села у постели спящего мужа и стала смотреть. Зеленый совсем. Проснись, плохо тебе? В следующий раз помрешь, если так напьешься. Потом пошла мыться.
Она заснула в ванне, от усталости и покоя, от того, что все закончилось хорошо и проснулась чувствуя, что кто-то гладит ее грудь. Во сне это была змея; змея пила молоко из ее груди. Вздрогнула, плеснув водой.
– Уйди.
Он был побрит, вымыт и в наглаженной новой рубашке. Надо же, сам нагладил.
Как на праздник собрался.
– Я уже положил две доски, сороковки, а поверх лист фанеры, – сказал он, – еще нужно сделать перильца и будет совсем спокойно ходить. Она уже не увеличивается. Сегодня начнем ее засыпать вместе.
– Я не хочу, чтобы ты приставал ко мне в ванне, – сказала она.
Дрожь в груди не унималась. Она еще чувствовала ласковое шевеление змеиного тела.
– Я последний раз тебя прошу.
Она плеснула на него мыльной водой и чистая рубашка пристала к телу. Он встал, вышел, дернул за ворот и оторвал пуговицу. Потом перешел через мостик.
Нагнулся над краем и посмотрел вниз. Бросится туда, что ли? Но она ведь все равно не поймет и не оценит. Просто поживет с год, потом найдет себе другого и будет мучить другого, точно так, как мучила меня. Ей на спину нужно пришить объявление: смертельно опасна для мужчин; не подходить ближе, чем на десять метров. Он приподнял доску сороковку и столкнул все сооружение вниз. Внизу что-то взорвалось и из трещины пошел пар. Моста больше нет и не будет. Я бы ее избил, если бы не ее живот. Живот уже виден, правда неизвестно чей ребенок в нем сидит. Не удивлюсь, если он не будет похож на меня. Ну а что потом?
Что-то громко шипело в трещине. Наверное, лопнула подземная труба. Пусть все летит к черту.
У него была другая женщина, любившая так же сильно. Другую женщину звали Валей и она работала в его же лаборатории. Толщину спектральных линий измеряли на картинке, даваемой проектором, в темноте. Измеряли обычной линейкой, как будто сейчас не конец двадцатого века, а чертичто, конец всего, конец всему, полный конец – да, это точно, теперь уже полный конец. Валя стояла совсем близко, как всегда. При каждом вдохе он ощущал теплые толчки ее тела.
– Не толкайся, – сказал он.
Ну давай, коснись еще раз.
– Я же вижу, что тебе нравится, как я толкаюсь.
Нет никакой разницы ты или другая. Но этого я тебе не скажу, а сама ты не увидишь.
– Как это ты видишь? – спросил он.
– Я же женщина, все-таки. Может, ты об этом вспомнишь?
– На работе я не помню, что такое женщина.
И дома не помню тоже. Разве что на улицах, где полно женщин; мне стали нравиться порочные. Вот сегодня: такая вся маленькая, противная на лицо, сразу видно, что гадина, и сразу видно, что на все готова; с большим задом, на ногах что-то вроде сапог, зашнурованных до колен, стоит и чешет одной ногой другую.
– Я тебе рассказывала, как плакала в день твоей свадьбы?
Рассказывала четыре раза, и каждый раз мне нравилось. Можешь рассказать еще раз, я послушаю.
– Рассказывала.
– Ну тебе же точно нравится, – она положила руки ему на плечи.
– Сейчас сюда войдут, – сказал он.
– А теперь тебе нравится еще больше. Обними меня, почему я должна делать все сама?
Он обнял и стал смотреть через ее плечо на закрытую дверь. Так просто не войдут. Сначала позвонят, конечно. Мы ведь проводим эксперимент, для которого нужна темнота. Никто не войдет без предупреждения.
– Знаешь, мне очень плохо, – сказал он.
– Знаю. Это она?
– Она.
– Она тебя не любит.
– Нет, любит. Очень любит. Страшно любит. Если бы так просто. Это другое.
Это трещина.
– Мне бы не помешала любить никакая трещина. Ты мне только разреши. Ты уже мне разрешил, правильно? А жена у тебя просто дерьмо.
– Да, она просто дерьмо, – согласился он и стал рассказывать, на ходу придумывая подробности. Валя слушала, прижавшись к его груди. Он чувствовал спиной, как шевелятся ее пальцы. Чувствовал ее бедра, все тверже и ближе. В конце рассказа он совсем заврался. – Нельзя так плохо говорить о женщине, которая тебя любит, – сказала Валя, – она не может быть такой плохой.
– Она еще хуже, у меня просто нет слов, чтобы правильно рассказать.
* * *
Вначале сентября снова приехали ее мать с отцом. Вначале сентября ей было совсем плохо, но она уже отвыкла говорить кому-то о себе и ничего не рассказала.
– Ну как вы тут? – громко спросила мать.
– Нормально.
Мать посмотрела на трещину.
– Я бы тебя ремнем отстегала за это.
– Отстегай, сделай милось, только не кричи, голова болит.
– Не поможет.
– Не поможет.
– А как здоровье?
Мать волновалась о здоровье, потому что ждала ребенка. Ждала, как своего.
– Здоровье в порядке.
– Тогда завтра начнем копать картошку. Уже третий день копают.
Здоровье не было в порядке. При мысли о картошке ей стало совсем плохо.
На следующий день начали в шесть утра и копали до темноты. Она ходила и носила ведра с картошкой. Разве они не понимают, что мне нельзя? – думала она.
– Они поймут только если я умру или если будет выкидыш. Если сорву себе сердце или упаду сейчас в обморок – не поймут. Никто ничего не собирался понимать.
Никто никогда никого не понимает. В сердце завелась беспокойная птичка, которая временами превращалась в молотобойца. Потом снова в птичку. Пусть бьется бедное, все равно мне долго не прожить.
– Что-то ты бледная, – сказала мать.
Заметила наконец-то, и года не прошло.
– Просто не загорала летом, – ответила она.
На следующий день повторилось то же, только погода была с мрякой и холодным ветром. На третий день градусник показал тридцать восемь и смертельные семь, но она никому об этом не сказала и даже обрадовалась, и старалась на поле больше всех. Иногда ей даже хотелось умереть – но не от усталости и боли, а чтобы показать им всем кто они есть. Можно простить все, но не это, – думала она. – Все равно простишь, поплачешь и простишь, – думала другая она, спрятанная внутри первой.
После обеда ноги перестали держать ее и она села у мешков, закрыла глаза – пространство вращалось как волчок и набирало обороты.
– Что с тобой? – спросил муж – заболела?
– Нет, просто скучно стало. Не видно, что ли?
– Работать надо лучше.
– От работы кони дохнут, – она открыла глаза и оперлась обеими руками о землю, чтобы не потерять равновесия. Струйка пота стекала по спине.
– Скучно? – спросила мать. – Вы бы сходили куда-нибудь. В театр или кафе.
– Спасибо, мне очень хочется в театр и в кафе, – сказала она и встала, и снова взялась за тяжелое ведро.
Она не помнила, как уехали мать с отцом. Она мало что запомнила из тех дней. Температура не падала и с каждым днем все сильнее болели почки; начался кашель, негромкий, но мучительный. Так плохо ей еще не было. Она лежала и ничего не делала, даже не ела. Она не знала какое сегодня число, растеряла дни недели, забыла месяцы и лишь помнила, что наступила вечная осень.
– Привет, – сказал муж однажды, – у меня сюрприз.
– Почему ты на меня кричишь?
– Я не кричу, это пар шумит.
– Какой пар?
– Прорвало какую-нибудь трубу. Теперь они точно приедут и залатают эту трещину.
Глупости, эту трещину можно залатать только вдвоем, – подумала она.
– У меня билеты в цирк, – сказал муж.
– Какой цирк?
– Ты же хотела куда-нибудь поехать!
– Почему ты не работе?
– Сегодня воскресенье, проснись!
– Хватит на меня орать, я не пойду не в какой цирк, я больна!
– Я специально поехал в город, чтобы купить для тебя билеты! Никакая ты не больна! Тебе просто нравится издеваться надо мной! Это единственное, он чего ты получаешь удовольствие!
– Хватит кричать! – выкрикнула она. – Ладно, едем в цирк.
* * *
Они поехали в цирк, от буквы Ц запахло детством, как будто тебя наказали за то, что ты переела мороженого; задача: сколько лет я не ела мороженого, если каждый месяц с ним равен десятилетию? Как выглядят подруги? – за десятилетия они состарились или умерли; а вот круглится тумба с теми же несмываемыми афишами: столетней давности молодежная группа приглашает на дископрыгалку столетней давности молодежь. Я тоже была молодой когда-то и не знала зачем дают молодость.
– Зачем дают молодость? – спросила она.
– Чтобы вспоминать ее в старости, – ответил Стас.
Всю дорогу Стас молчал, а ей было странно и чудно ехать в троллейбусе – как в лейбусе для троллей, как в сказочном экипаже; она совсем отвыкла от города.
Город подпрыгивал на дорожных неровностях и при каждом толчке рвота чуть-чуть поднималась – как ртуть в градуснике под мышкой. К счастью, они сели. Напротив тоже сидели люди, люди обыкновенные, люди с загорелыми лицами, люди улыбающиеся, люди спорящие дружелюбным матом, люди косящиеся на контролера и на глазок прикидывающие степень его свирепости. У всех людей нормальные жизни, до жути нормальные. Она смотрела как дрожало колечко на ручке зонтика, потом рука, державшая зонтик, умно поднялась и почесала ручкой зонтика хозяйское ухо.
Человек человеку волк, палач и дракон. Так, примерно, сформулируем.
Стас все смотрел на женщину с двумя детьми; нет не на женщину, на ее детей, особенно на маленькую девочку. Годик, наверное. Умеет говорить только «мама» и "дай". Девочка была в шапочке, которая налезла на глаза, из-под шапочки виднелись только губы. Губы гримасничали, примеряя выражения. Если представить ее взрослой, то каждое выражение будет что-то означать. Удивление. Сомнение.
Призыв. Счастье. Снова удивление. Сомнение. Проклятие. Плач. Мать серая от усталости. Пепельная. Пламя – угли – пепел – прах – и новая жизнь, прорастающая из праха. Все-таки она пустила на свет эту живую душу и тем горда
– а зачем? Зачем рождаться на свет, если всю жизнь проживешь вот такой серой?
Девочку положили в коляску и она скривилась; братик пощекотал пятку – замахала руками, скривилась снова; потянулась к матери и поцеловалась с громким чмоком, опять скривилась; мать дала ей свою сумочку, положила на животик – ух, как крепко схватилась, и какое блаженство на лице – держись крепче, не упусти.
Только собственность нас никогда не предаст; люди – яблоки счастья, полные ядовитых червей внутри. Радуйся, маленькая, пока можешь.
Уже у самого цирка (цирка был похож на большую кепку, брошенную на площадь) их чуть не сбил автомобиль. Автомобиль резко затормозил и развернулся, из багажника торчали несколько пластмассовых букв – достраивали надпись на магазине: …витеньси…
Голова прочти прошла, но тошнота с каждым шагом и толчком подступала к горлу, слово …витеньси… извивалось червем в мозгу и прогрызало извилистые ходы, как древоточец; кто-то орал, клоуны, должно быть, кто-то качался на трапеции, кто-то ездил на лошади по кругу, кто-то укротил трусливого тигра и кланялся по этому поводу, показывая беструсый зад – женщина, еще года три сможет притворяться молодой; кто-то направлял в глаза прожектор, и это было так, словно тебя обливают холодной водой в мороз – глаза перестали различать белый свет и видели вместо него синий. Я или сошла с ума, или серьезно заболела – думала она, успокоившись и смирившись. Мне не жарко и не холодно, мне и жарко и холодно сразу.
В антракте она увидела мальчика с мороженым и сразу влюбилась в мороженое. Мороженое было розовым и, наверное, пахло летней ягодой. Я тоже хочу такое; я хочу, два таких или десять, я хочу объесться мороженым и умереть от мороженного, пусть тогда меня наказывают, но за дело. Если я не съем мороженого сейчас, я встану и уйду и упаду под ближайшим забором. Она попробовала подняться, но не смогла – перед глазами поплыли хлопья серого снега.
Серая вьюга мела по арене наметая серые сугробы. Если из такого снега вылепить бабу, она будет с черепом и косой.
Стас сидел каменный.
– Стасик, – сказала она и улыбнулась виновато, – мне очень хочется мороженого. Пожалуйста, мне очень хочется.
– Как ты хотела идти со мной в цирк, так я тебе и мороженого принесу, – сказал он и отвернулся, и стал снова смотреть на арену.
На выходе смешной человек в клетчатой кепке предлагал мгновенное фото.
У него был фотоаппарат величиной с чемоданчик. На ящике пальмы сидела злая обезьянка. Ее обязанностью было пожимать каждую руку, которая протянет деньги.
– Как, сразу будет готово? – заинтересовался Стас. – А в чем состоит процесс?
– Да, молодые люди, пройдите сюда, улыбочку…
– Понимаете, я работаю в лаборатории. Судя по вашему оборудованию…
– Вот так, хорошо.
Она прикрыла глаза и склонила голову на плечо мужу – ей тяжело было стоять иначе. Щелкнул затвор и фотограф протянул карточку. Она с удивлением посмотрела на себя – на фотографии она, бесконечно влюбленная, томно склоняла голову на плечо бесконечно любящего мужчины.
– Это не просто фотография, – сказала она. – Пусть сделают еще одну.
* * *
Две этих фотографии будут иметь долгую историю. Вероника будет хранить свою в конверте, а конверт в сумочке. Когда ее сыну будет три с половиной, она выйдет за толстого старца с больными легкими и еще семь лет прождет смерти мужа.
Старец будет умерено богат и обеспечен жильем. Она так и не родит второго ребенка. Первый, его она назовет Арсением, будет расти злым и драчливым.
Однажды он порвет конверт с фотографией, порвет на клочки. Когда Арсению будет двенадцать, он ввяжется в драку с двумя пьяными и ему проломят череп. Она будет жить совсем одна в большой квартире и в ясные вечера сидеть у окна, гадая, на какой из звезд сейчас ее сын, и видит ли он ее. Зачем мы встретились? Так было записано в судьбе, или все случайно? Зачем люди умирают? Зачем умирают люди друг для друга? Стас женится на Вале и сумеет раздуть в себе постоянно тлеющее чувство. Валя окажется хорошей и мягкой под его руками – он вылепит из нее ту фигурку, которая ему понравится. Фотографию он спрячет между страницами книги, а книгу поставит на полку и полку завесит желтой тканью. Однажды будет вечер, около половины двенадцатого, он станет искать на полке словарь иностранных слов – и одна из книг выпадет. Он поднимет фотографию (жена и дочь будут досматривать шумный сериал в соседней комнате), сядет на софу и будет долго смотреть на женщину, которую всегда любил и всегда будет любить, но которая уже совсем затерялась во временах и звездных пространствах, а потому превратилась лишь в символ святой и вечной любви.