8.30—9.00, а потом 18.00–18.30 в обратном порядке
Москва хороша на пике высоких сезонов: в огненное лето или спелой зимой. В остальное время она, как и всякий недоблагоустроенный мегаполис в умеренном климате, скверна. Южные города корректируют мерзость скученного общежития обилием света; такие уж это места, что под щедрым солнышком битое стекло сходит за самоцветы, а пыль и грязь – за песок, принесенный ветром с пляжа. Север, если он не изгажен обилием промышленности, замазывает обычное городское неустройство чистым снегом, краткое лето столь притягательно, что приходится изо всех сил наслаждаться им, не теряя времени на… всю ту же грязь.
В Москве маловато севера, да и юга совсем немного. Центр власти, первое маленькое кольцо преуспеяния, второе – побольше – промышленности, третье, колоссальное – просто жилья. Отправляясь на работу ближе к центру громадные массы москвичей ежеутренне «переныривают» под землей промполосу. Центр и первое кольцо хороши тем, что там традиционная для всякого крупного города борьба камня и земли давно окончилась в пользу камня – как это и положено для цивилизованного европейского города. Часть каменных поверхностей государственным образом моют, чистят, и это отрадно; в центральной части Москвы почти не бывает отвратительного мегаполисного снега в многообразных разводах дюжинной грязи и радужной химии; так же отсутствует месиво истоптанной глины, выполняющей роль земли. Промзона по определению грязнее, землистее. Смертельно опасные гирлянды изоляторов на проводах. Перекрученное железо, торчащее полуживыми члениками жестоких лапок и жвал, посверкивающее подржавленными хитиновыми латами. Так много здесь площадок, проездов, углов и переулков между обшарпанными корпусами и деревянными бараками, где всякая пядь должна бы притягивать внимание режиссеров, занятых съемками фильмов о криминале или о разрухе 20-х годов! Эти места пугают нежное сердце горожанина потаенной угрозой, смутной тревогой, как будто где-то там скрывается особая, чисто городская нечисть, способная в темное время суток расправляться с зазевавшимися простаками. У самого центра, на Рижском вокзале есть местечко – ряд старых деревянных бараков (склады?), перед которыми ограда оформила длинный, скупо освещенный вечерами проход – так вот в этом местечке все мерещатся Игорю залежи великой лагерной эпохи, да так явно, что жуть пробирает до костей. То же «лагерное» впечатление даруют старые Химки с их обилием угрюмых, временами утробно звучащих режимных зон, огражденных от внешнего страха высокими заборами с колючей проволокой. Длинный переход в метро под Казанским вокзалом особенно мрачен и грязен, он просто обязан привлекать людей с уголовными наклонностями: Игорь не удивился бы, узнав, что распределение городских милицейских сводок о всяческих безобразиях локализует в этом месте узел, нарыв. Спальные районы все еще находятся в стадии численного превосходства земли над камнем. Земля здесь еще активна, она запросто портит обувь, поглощает периферийные асфальтовые дорожки, взрывается воронками гигантских черных луж на подъездах к каким-нибудь скоплениям гаражей или складов, где щебенка, асфальт и прочие изобретения человеческие планомерно разрушаются другими человеческими же созданиями: мастодонтоообразными грузовиками. Да и на обычные внутриквартальные улочки и проездики властям традиционно не хватает того же асфальта, так что зрелая грязная лужа как правило скрывает многослойную стратиграфию тщетных дорожно-ремонтных усилий.
Чем периферийнее место, тем отвратительнее пахнут местные рынки, тем чаще ночью под окнами воют молодые придурки, мешая спать честным работягам, тем больше барышень вооружается датскими догами для безопасных моционов, тем больше мам этих барышень добирается до дому опасливым скореньким шажком, тем больше пьяненьких мужичков обирают в двух шагах от квартиры, дав тяжелым предметом по голове – для безопасности и блезиру.
Московская периферия еще не скоро станет единым массивом. Она рассечена железными дорогами и пустырями точно так же, как средневековая Москва на территории нынешнего центра естественным образом расчленялась на несвязанные друг с другом слободы.
Никакой шумной и пачкотной ж/д в окрестностях дома, где жил Игорь, слава Богу, не было. От подъезда до станции метро вели асфальтовые дорожки разной степени исправности и чистоты (в среднем шесть). Пешком десять минут – для окраины совсем неплохо. Сначала компакт высоток. Затем рощица. Надо полагать, лет пятнадцать назад это была очень приятная рощица. Как аутентичный житель мегаполиса Игорь не знал, названий деревьев, из которых она состоит; некоторые из них, судя по белым стволам, – березы. Сырой осенью особенно уныло смотрятся серые московские тополя. Здесь явно были не тополя, эти цепкие паразиты городского изоконного пейзажа, потому что поздний тополиный лист – это бесцветный ошметок измочаленной дождями и ветрами растительной плоти, а рощица звучно хвалилась тысячами золотых корон, сотнями византийских пурпурных одеяний. Ей было чем подразнить тупой кубо-конструктивизм и промышленную антиэстетику. Игорь жалел рощу, зная подлые повадки мегаполиса. Городская громада, можно сказать, набила руку, цементную свою металлокерамическую бесформенную руку, осеряя маленькие празднички первобытного естества. В таких делах бывало по нескольку отработанных стадий: чаще всего начиналось со «шпионов», расширялось «миссионерами» и заканчивалось «танками». На шпионскую службу нанимались по большей части собачники, спортсмены, алкоголики и романтические кретины. Роль всех этих типажей состояла в протаптывании тропинок и творении кострищ. О, как прекрасно погулять с любимым ласковым волкодавом по лесу, как славно утречком поделать ушу с группой энтузиастов на полянке, как мило истребить поллитру в обществе критически мыслящих личностей на бревнышке, оставив руины пикника в дар безответной рощице (локально это будет не меньше шести), но лучше всего дуэтом с молодой самочкой повыть под гитару на языки пламени (для органов слуха – восемь, не лучше ведра с грязной водой и половой тряпки). Тропинки и кострища – бреши в хрупких стенах маленькой желтолиственной твердыньки; их уже так много, и так постарела от этого нежная рощица; пятнадцать лет назад на лице ее не было морщинок. Миссионерами работают коммунальные благодетели, которым только дай закатать тропинки в асфальт! Парк – уже не лес, вернее лес, но только испохабленный, а после первого изнасилования, как водится, церемоний уже не допускают. Приходят рычащие гусеничные чудовища, роют котлован под жилплощадь для нездорового избытка младенцев, которые стали взрослыми людьми.
Он еще раз проверил свои ощущения. Нет, никакой тошноты от корней деревьев не происходило; чувство реальности этих самых узловатых скоплений древесного мяса ничуть не угнетало и даже радовало. Игорь не раз слышал от знакомых: живу-де как во сне, совсем не так было в детстве – каждую травиночку чувствовал, каждый лучик, а теперь, кажется, одну сотую от всего. Так вот, все то, что окружало его, Игорь видел и чувствовал с такой же отчетливостью, с таким же «плотяным», таким же вещественно-звучным чувством, как и в архейскую эру детского сада. Он каждый миг заключал договоры с камнем на дороге, голубем в полете и собственной рубашкой, а если не мог, если было в них нечто неправильное, – вел с ними мысленную войну; в таких случаях у него оставалось ощущение, будто их приходится останавливать, не допускать куда-то, покуда не получат пропуск или не примут надлежащий вид. Вот если с корня была содрана кора – Бог весть, каким человеческим артефактом – тогда сумма подпрыгивала на балл, а то и на два. Появлялась жалость, как к уродливому калеке. Правильно жалеть калек, но от этого они не перестают быть страшными и омерзительными.
За рощицей тротуар по кривой длиной метров около двухсот плавно огибал пустырь и упирался в каменный мост над высоким оврагом с несоответственно жалким ручьишком на дне.
Московские пустыри в целом, и этот в частности, всегда казались Игорю местом, менее пригодным для жизни человеческой, чем темный лес или какое-нибудь жутковатое болото с фантастическим пейзажем земноводной эры. Жизнь бывала здесь сожжена кислотой строительства. Песок, глина и щебенка, перемешанные безжалостной толкушкой в беспорядочное пюре, от дождей все больше и больше оплывали, превращая холмы в твердые барханы, а колеи, наезженные грузовиками, в овражки. Изредка трава мелко пробивалась по откосам этих овражков, робко колонизируя территорию катастрофы. Так в фильмах-антиутопиях зверообразные люди в кожаных куртках понемногу осваивают пустыни, оставшиеся после мировой войны или экологического краха человечества. Игорь даже в страшном сне не хотел бы зайти на пустырь. Со стороны здесь самое меньшее можно было оценить на семь. Победительно скалящееся ржавое железо, врытое в землю корыто с застывшим цементом, раскиданные колоссальной черной лапшей трубы, рваная арматура, торчащая из строительных блоков, повсеместная цепкая ярко-оранжевая грязь… Как апофеоз всего – брошенный давным-давно бело-голубой пикап с маркировкой какого-то гидронадзора на капоте; внутренности выпотрошены энтузиастами автодела; многолетняя короста грязи. Возможно, и на пустырях водилась нечисть, но особая, непохожая на традиционную городскую. Во-первых, надо полагать, она умела нападать не только ночью, но и днем. Во-вторых, ее жертвы бесследно исчезали, как бы взятые в плен маленьким смерчиком, микроторнадо, и никто никогда этого не видел.
Слава Богу, мост. Мост как мост, слой асфальта на бетоне, металлоконструкции. В меру грязно, в меру ржаво. Вечный ветер. Мост во все сезоны года неизменно бывал на уровне среднего московского фона – пяти. В этом вполне можно было жить, по этому можно было ходить. Если, конечно, не заглядывать под мост. Туда Игорь не заглядывал даже из любопытства, но воображение легко дорисовывало неизвестные подробности. Мелкий вонючий поток воды, бетонные быки – все в «Спартаках», рэпах, дураках-Гайдарах и нет-коммунистам; от сырости потерявшая форму тропинка с узором кружевных подошв, с жирными шматами серой грязи, вырытой ботинками молодых на края, на запытанную травку. Вероятно, внизу шпана мучила свои жертвы, насиловала зазевавшихся девиц и т. д. Игорь, конечно, и знать не знал о подобных деяниях. Но место столь откровенно подманивало темные подвиги аурой мерзости, что время от времени в сладостные его обязанности должно было входить удушение криков боли шумом проезжающих машин. Если бы Игорю взбрело в голову изнасиловать кого-либо, от чего Господи упаси, то уж никак не в грязи, не в сырости, не на глазах у толпы кретинов. Какое удовольствие? Поразительно, поразительно, какое удовольствие может от этого быть? Разве что, удовольствие молодого агрессивного злодейства…
В жизни не так уж много традиционных мышеловок: когда тянешься за сыром, а получаешь придавление лап. Игорь искренне считал, что намного больше капканов, в которые приходится идти по собственной воле, ясно понимая, что железо вот-вот со шлепком расплющит мозг или с хрустом разрушит кости. Однако идешь, поскольку обойти нельзя, нет реальных способов, тут все-таки лишь искалечат, а отказаться от движения – верная гибель; некоторые смельчаки расчищают путь кулаками, гранатами, сильным словом и т. д. – меньшая часть прорывается, но значительно больше все-таки получает свой смертный металл… ну, костыли ввиду того же придавления лап (в лучшем случае). Таких ловушек – море разливанное, они спрятаны ловкой рукой на каждом буквально шагу. На лестничной клетке, у начальника в кабинете, в постели, в магазине, просто на улице.
За мостом метро распахнуло жерло совершенно явной, но не очень страшной ловчей ямы как раз из числа добровольных и ежедневных. Ловушка работает без притворного гостеприимства и без ритуального злорадства: она вбирает в себя попавшихся, немного мучает и отпускает. Уже сам факт спуска в подземное царство неприятен (баллом выше). Кроме того, как и во всяком месте вынужденной людской скученности, в метро агрессивность заметно возрастает. Агрессивность толп в среднем намного сильнее агрессивности каждого человека в отдельности, это очевидный факт. Ранним утром и поздним вечером станции метро почти дружелюбны. К тому же, подземный город всегда чище, а иногда и просторнее города наверху. Но в часы, когда массы устремляются на работу или возвращаются с нее, общий фон приближается к нестерпимому. Хорошо, если шесть. Но бывает и семь. И восемь. При восьми Игорь долго не садится вагон, стараясь угадать, когда густота толпы нечаянно схлынет и приоткроет брешь в сторону семи. Может даже пойти на небольшое опоздание: его репутация выдерживает такую нагрузку. Если этого не происходит, он входит в вагон и считает минуты до своей станции.
Ловушка метро – плоть от плоти колоссальной ловушки денег. Ее можно избежать, только поменяв на иную ловушку. Ездить в комфорте, на машине (двумя-тремя баллами ниже), но отказаться от служанки или сделать кардинальные изменения в обеденном рационе. Получать больше (чтобы хватало на все), но больше и работать, уничтожая собственность на время, отвоеванное у работы. Найти такую работу, чтобы она ликвидировала все слабые стороны разом, организовать собственное дело – в нынешних условиях маловероятно, а потому неразумно: есть риск потерять уже полученное.
Есть какое-то глубокое искажение во всеобщем вагонном равенстве. Низшие и высшие отвратительно сближаются, превращаясь в единое многочленное мясо. Убийцы и насильники нелогично смешиваются с нарушителями правил дорожного движениями и карточными шулерами. Каждый получает законное право оскорбить каждого: обругать, толкнуть, пихнуть, наступить на ногу с улыбкой полной победы, почти что ударить кулаком или нанести пощечину. Дешевенькие пластмассовые пуговички сыплются на входе и выходе так же бодро, как и их высокомерные коллеги с многотысячных Нин Риччи, Пьеров Карденов и т. п. Слепой без стеснения пачкает грязной палкой брюки юношей и стариков, рвет колготки красавиц и уродин. Дачник с одинаковым остервенением молотит древней сумкой на колесиках всех вокруг. Торгаш даже норовит выпустить заряд злобесной энергии в возможно большее количество громоотводов – без разбора чинов, заслуг, полов и возрастов. Когда толпа прессует индивидов, словно слои ватных прокладок в гигиеническом тампоне, их никак нельзя классифицировать на таланты и посредственности, на богатых и бедных, на красивых и безобразных, на слесарей и моряков. Они естественным образом делятся на четыре группы. Всеми ненавидимая элита сидит; отдельные энергичные личности занимают места у металлических поручней сидений, блаженно опираясь на них спиной или седалищем – у кого какой рост, причем сидящие гневно борются порою с подобного рода нависанием, но по большей части без успеха; крепкий середняк получает право держаться за другие поручни – прикрепленные к потолку, или же подпирать спиной одну из двух проходных дверей в начале и конце вагона; наконец, отбросы должны полагаться на крепость своих собственных ног, им нет помощи, поскольку все достойные места под солнцем уже расхватаны. Текучесть вагонной иерархии колоссальна, зато и воспроизводимость не меньше.
В сущности, население метровагона в час пик представляет собой концентрированную злобу и недовольство.
Сегодня было семь, крепкий середняк, одежда и обувь целы.
Эскалатор неизменно баллом-двумя ниже. Все-таки статичная система, не позволяющая сгусткам омерзения (заблеванный алкоголик, хулиган со взглядом садиста, злобная красотка с острыми локотками прочь-от-меня, банда даунообразных футбольных фанатов) материализоваться из ничего и почти мгновенно в опасной близости. Нет особого движения, нет мгновенных материализаций. Фон агрессии моментально падает. На эскалаторе люди отдыхают душой, фиксирует переход из межеумочного состояния транспорта в состояние основного потока жизни, целуются, развернувшись друг к другу лицами, кто ниже – на верхней ступеньке. Лишь смердят прорабские голоса злобных дежурных из прозрачных будок при входе на эскалатор. Всякое тщетное желание человека стать Богом несколько смердит, но бессознательный порыв ни на что не годных пожилых женщин в этом же направлении смердит втройне. В ряде случаев до крепкого восемь.
У выхода из станции метро, в подземном переходе обнаружилось три побирушки. Традиционно их и бывало от одного до трех. Как правило, все те же знакомые персоны, распланировавшие график эксплуатации места по каким-то своим внутренним правилам. Игорь в этом слегка криминальном бизнесе разбирался слабо, но слышал подробности работы побирушек от знакомых. Самый жуткий вид являл худой старик лет с тонкой козлиной бородкой. Весь в царапинах, язвах, со всклокоченными волосами и обрубком руки, который бросал самой сущности человеческой плоти вызов дико-неестественным цветом, будто на глазах разлагался. Запах – не обычный, нищенский, а настоящее дерьмо, он что, прятал кусок в кармане? Это было подлинное девять, Игорь проносился мимо него почти бегом. «Афганец» (или из Таджикистана, Чечни, Молдавии, кто знает) в форме и военными значками. Тележка, костыли, безмятежный взгляд морально уничтоженного человека. Неправильность пребывания в таком месте и за таким делом военного человека могла быть хотя бы смягчена: Игорь давал деньги, давал много. Но «афганец» занимал место довольно редко. Сегодня не было ни старика, ни «афганца». В наличии оказалась бабуля в платочке, персонаж традиционный. В ее арсенале был крестик на асфальте, сгорбленная спина, имитация нервного тика: голова мелко-мелко и часто-часто поворачивалась влево-вправо. Бабуля испускала классический кислый аромат немытого тела, от которого в голодные и кризисные годы под сводами московского метро просто спасу не было. Такие же бабули на коленях вымаливали подаяние при Ленине, Николае II, Петре I и Иване Грозном. Худой старик, быть может, играл бы четыре столетия назад роль юродивого, да тип его разложился, нет сильной религиозности, откуда ж взяться юродивым? А вот бабуля сидела здесь, кажется, вечно. Ей подавали скупо, но подавали, с каким-то удивлением исполняя почти что обязанность – подавать. Рядом стояла женщина лет пятидесяти. Ее вооружение сводилось к скорбному взгляду и плакатику, где сообщалось, что побирушкой стала «жертва психиатрических репрессий», которой «не дают работать» и «не разрешают выехать». Родители Игоря умерли в один год, сначала отец, а через десять месяцев мать. Из этих десяти месяцев вдова провела девять в психиатрической лечебнице, выносив-таки собственную смерть. Игорь навещал ее регулярно (одиннадцать! одиннадцать! одиннадцать!), поэтому имел некоторое представление о том, как примерно могли бы выглядеть жертвы психиатрических репрессий. Женщина не имела ни малейшего сходства. Она ничем не пахла. В тексте плакатика составитель не сделал ни единой трогательной орфографической ошибки. Явно, у нее не было способностей к ремеслу побирушки. Третьим нищим, ненадолго, видимо, сделался молодой парень. Он сидел на замызганном махровом полотенце, обмотав голову шарфом так, что виднелись только глаза, да ноздри. Для сбора денег парень приспособил обувную картонную коробку. Ни грана профессиональных навыков. Либо это настоящая беда, и ему пришлось унизиться, чтобы спастись от чего-то серьезного, либо (что столь же вероятно) водка, наркота, пари, журналист на вольных хлебах… Интересно, что говорил он милиционерам?
Слава Господи, офис, где работал Игорь, был в двух шагах от большой «М» на столбике.