2
Разумеется, я в те дни ни о чем подобном даже не подозревал. У меня были свои неприятности, говорить о которых сейчас не имеет смысла. Для меня эти события начались несколько позже, вероятно, через неделю, а именно в тот незабываемый вечер, когда я, засидевшись в одной компании, где отмечали первый день моего отпуска, несколько разгоряченный общением и одновременно опустошенный бессмысленными разговорами, прождав с полчаса трамвай и потому обозленный, после долгой ходьбы чуть ли не через весь город, свернул в свой двор и вдруг в темном его углу, куда свет редких окон почти не достигал, услышал тихий, но очень явственный стон.
Доносился он от скамейки, перед которой находилось нечто вроде песочницы: деревянный вбитый в асфальт прямоугольный ящик, где пересыпая землю, почему-то называемую песком, возились по утрам дети.
Я замер.
А стон повторился – такой же тихий, но слышимый чрезвычайно отчетливо, горловой, проталкиваемый болью сквозь напряженные мышцы, и неожиданно оборвался на всхлипе, будто стонавшему заткнули рот.
Это меня испугало.
Я потом часто думал, а что было бы, если бы я в тот вечер не остановился, услышав его, не стал бы оглядываться, поскольку не очень-то интересно, а просто пожал бы плечами и пошел дальше. Вероятно, тогда вся моя жизнь была бы совершенно иной. Однако, как уже говорилось, я был разгорячен бессмысленными разговорами, тратой времени, идиотским ожиданием на остановке, а потому, не слишком отдавая себе отчет в том, что делаю, шагнул в ту сторону и присел, всматриваясь.
Он лежал между песочницей и скамейкой, судорожно загребая пальцами серую массу песка, и даже при скудном дворовом освещении видно было, что рубашка на груди у него страшно разодрана, сквозь лохмотья белеет голая кожа, и она тоже разодрана, будто металлическими когтями, и он из последних сил стискивает рану ладонью, и на пальцах его блестит что-то липкое, коричневое и противное.
Причем в ту секунду, когда я с замиранием сердца присел, еще не зная, что делать, человек распахнул глаза, удивительно просиявшие светлым холодом, спекшиеся губы его дрогнули, и я понял, что он меня видит.
– Б… а… с… о… х… – просипел он, выталкивая каждую букву по отдельности.
– Что?
– Басох…
Человек немного скосил глаза, и неподалеку от песочницы я увидел масляную продолговатую лужу, словно на асфальт пролили мазут или черную тушь.
Долетел какой-то специфический запах.
Мне это не понравилось.
– Сейчас, – торопливо сказал я. – Подождите, я вызову «скорую помощь»…
Я уже хотел бежать к ближайшему телефону.
Однако человек медленно повернул зрачки, и от холода, который в них действительно обнаружился, меня бросило в дрожь.
– Нет, – хрипловато сказал он. – Зачем врача? Не надо…
Тон был таким, что я невольно остановился. Невозможно не подчиниться, когда приказывают подобным голосом. А человек, видимо, тут же забыв обо мне, с усилием сел, вцепившись в доски песочницы, дважды глубоко вздохнул, наверное, чтобы придти в сознание, и, немыслимо заскрипев зубами, поднялся, оказавшись почти одного роста со мной.
Опирался он на нечто вроде плоского посоха с крестовидной рукояткой, поблескивающей металлом, его ощутимо, будто колебалась земля, покачивало из стороны в сторону, и он, как кукла, переставляя ноги, двигался не туда, где темнела дворовая арка на улицу, а несколько вбок, словно намеревался упереться лбом в стену.
И опять у меня была возможность пожать плечами и пойти дальше. Я сделал все, что от меня требовалось: предложил помощь и получил недвусмысленный отказ. Больше я никому ничего не был должен. И я, вероятно, в конце концов, так бы и поступил – хочет обойтись своими силами, ради бога! – но в это мгновение человек, движущийся к стене, пошатнулся, закачался на посохе, видимо, не находя равновесия, и если бы я не подскочил и не обхватил его со спины, вероятно, шмякнулся бы во весь рост о твердь асфальта.
У меня было всего полсекунды, и я решился.
– Пойдемте, вам нужно лечь!..
– Куда? – плохо соображая, спросил человек.
– Ко мне. Я живу один, у меня – спокойно…
– К тебе?
– Ну да, пойдемте…
Некоторое время он как бы обдумывал предложение, причем глазные яблоки у него страшно закатывались под веки, а потом поднял руку и вцепился в мое плечо с такой силой, что затрещали кости.
Зубы его дико ощерились.
– Я тебе верю, – хрипло сказал он.
На лестнице он окончательно скис, навалился всей тяжестью, и мне пришлось просто волочь его по ступенькам. В лифте же он обморочно оседал на пол и таки осел, стоило мне уже на площадке отпустить его, чтобы отпереть квартиру. Хорошо еще, что никто не попался нам навстречу. А когда я все-таки затащил его в комнату и, как вязанку дров, уронил на тахту, тоже вымотавшись до предела, он и развалился именно, как вязанка дров: голова запрокинута поверх валика, руки разбросаны, точно у неживого, с сапожек прямо на покрывало сочится мазутная жидкость. Подошвы, подбитые гвоздиками, были заляпаны ей весьма основательно. Впрочем, сапожки я с него сразу же стянул. При этом плоский железный, кажется, посох ощутимо брякнулся на пол. Поднимать эту дурынду я, конечно, не стал, при безжалостном электрическом свете человек выглядел еще хуже, чем в дворовом сумраке: лицо и волосы, испачканы тем же самым мазутом, пальцы, будто в вишневом варенье, которое уже подсыхает, ужасные окровавленные лохмотья рубахи, кожаная безрукавка, тоже скользкая на ощупь от крови.
Я попытался осторожненько расстегнуть ее, но человек, не размыкая век, прошептал:
– Не надо… – и добавил, видимо, чудовищным напряжением удерживая сознание. – Просто лежать… Лежать… Больше – ничего…
Он также запретил мне его перевязывать и мучительным движением головы отказался от тканевого тампона, который я хотел подсунуть на рану. Попросил только воды и, постукивая зубами по краю стекла, выпил один за другим два полных стакана.
И все же я, вероятно, вызвал бы ему «скорую помощь». Я просто боялся, что он умрет у меня дома. Объясняйся потом с врачами или, хуже того, с милицией. Но внимание мое привлек тот плоский посох, что брякнулся на пол. Это был, оказывается, вовсе не посох, как я первоначально подумал. От удара о пол металлическая крестовина немного выдвинулась, между ней и тем, что, как я теперь понимал, было ножнами, засветилось обнаженное лезвие шириной примерно в три пальца – слегка выпуклое к середине, нежно-матовое, будто из тусклого серебра, и как бы чуть-чуть дымное, испаряющееся на воздухе. Мне казалось, что по нему пробегают слабые расплывчатые тени. А когда я пугливо тронул эфес, чтобы убедиться в реальности происходящего, пальцы мои точно прикоснулись к раскаленному утюгу.
Ожог был приличный. Я чуть было не закричал.
Это меня отрезвило.
И глядя на туманный клинок, на ножны из гладкого дерева, украшенного серебряными насечками, я понял, что никакого врача действительно вызывать не надо, врач здесь не требуется, здесь вообще ничего не требуется, а если что-то и требуется, то нечто иное – то, с чем я не сталкивался еще ни разу в жизни.
Ночью я несколько раз подходил к нему. Он то ли спал, то ли находился в обморочном забытьи. Скорее всего, второе, потому что дышал он неровно – то мелко, то глубоко, и в груди его на разные лады посвистывало, как при сильной простуде. А где-то ближе к утру он, не размыкая век, поднес ко рту сдвинутые ладони и несколько раз произнес свистящим шепотом: лисса… лисса… – Наверное, бредил. Мне показалось, что поверхность ладоней мерцает, как голубоватый экран телевизора. Но может быть, действительно показалось. Кровь, во всяком случае, остановилась, вишневый сок на руках подсох, затвердел и при движении осыпался малиновыми чешуйками. Я заметил на безымянном пальце кольцо с большим синим камнем. Гладкие грани вспыхивали даже в зашторенном полумраке. Следы мазута с лица исчезли, наверное, стерлись. Но исчезли они также и с покрывала, куда накапали довольно-таки обильно. Я не знал, что думать по этому поводу.
Наверное, он все-таки выздоравливал. Потому что где-то примерно в половине шестого, когда я в очередной раз заглянул посмотреть все ли в порядке, он совершенно неожиданно, будто не спал, открыл глаза и, не поворачивая головы, внятно сказал:
– Вы спасли мне жизнь, сударь. Я – ваш должник…
И, не дожидаясь ответа, снова прикрыл веки.
Я почему-то был горд его словами. Я чувствовал, что в моей жизни что-то заканчивается. Я до сих пор хорошо помню эти долгие ночные часы. Была ясная ночь ранней осени, какие иногда случаются в Петербурге. Звезд на небе высыпало в необычайном количестве. Они горели, как подсвеченный горный хрусталь. Из окна открывался вид на канал и на крыши, уходящие к Исаакиевскому собору.
Картина была просто великолепная.
И я чувствовал невообразимые просторы Вселенной, несравнимые с человеческой жизнью, колючий свет, летящий по холоду от одного ее края к другому, мертвые глыбы внезапно вырастающих астероидов и себя – на искре Земли, медленно истачивающей пространство.
Я чувствовал себя капитаном сказочного корабля, плывущего в вечность.
Правда, в другой комнате, на тахте, застеленной покрывалом, лежал в беспамятстве тот, кто, возможно, и был капитаном, вынырнувшим из далей Галактики.
У меня возбужденно и вместе с тем радостно бухало сердце.
Я заварил себе чай и пил его маленькими глотками.
В окно струился пепельный свет звезд.
Сна не было ни в одном глазу.