Глава семьдесят первая
Вот уж третий день как она ухаживала за Титусом. Казалось бы, юноша просто обязан был хоть раз да открыть глаза – хотя бы из-за близости ее удивительной красоты, – но нет, глаза оставались закрытыми, а если и открывались, то ничего не видели.
Гепара ходила за ним со сноровкой, почти отталкивающей в женщине, столь неотразимой; казалось, ей это давалось так же легко, как подрисовка бровей.
По правде сказать, на второй день его бреда Гепару начала изумлять странная смесь излияний больного – он бился в постели и выкрикивал снова и снова фразы, представлявшиеся едва ли не иностранными от множества чуждых имен и названий; слова, каких она прежде не слышала, и первым из них было… «Горменгаст».
«Горменгаст». Сердцевина и суть всего остального. Поначалу Гепара ничего не могла разобрать, но постепенно промежутки между лихорадочными повторениями этого слова стали заполняться названиями мест, именами, из которых складывалась своего рода картина.
Гепара, девушка ироничная, обнаружила, слушая Титуса что ее затягивает куда-то, в пласт людей и событий, судорожно корчащийся, выворачивающийся наизнанку, движущийся по спирали, но остающийся, в собственных его пределах, последовательным. Ей, ведшей в холодной утонченности жизнь, полную расписанных, точно по нотам, удовольствий, открылись теперь стремнины варварской земли. Мир пленений и побегов. Насилия и страха. Любви и ненависти. И самое главное, спокойствия, лежащего в основе всего. Спокойствия, которое зиждется на твердокаменной определенности и вере в незапамятную традицию.
Здесь, перед нею, потея, мечась в постели, лежала, так ей казалось, частица великой традиции, устойчивая, при всех ее внешних метаниях, в не подлежащем сомнению знании своей наследственной правоты. Впервые в жизни Гепары перед нею предстал человек, в жилах которого текла кровь, куда более голубая, чем ее. И девушка проводила по губам крохотным язычком.
Титус лежал в сумраке зеленой комнаты, и голоса дома звенели в коридорах под ним, и оседланные кони нетерпеливо били копытами в землю.
– Слышишь ли ты меня? О, слышишь ли ты?.. Слышишь ли?..
– Это мой сын?.. Где ты, дитя?…
– Где ты, мама?..
– Там же, где и всегда…
– У высокого окна, мама, вся окруженная птицами?
– Где же еще?
– И никто не может сказать мне?..
– Что сказать?..
– Где в этом мире я…
– Это непросто… непросто…
– Наши задачки никогда вам легко не давались, молодой человек. Никогда.
– О, укройте меня сальными складками вашей мантии господин Кличбор, сударь.
– Почему вы так поступили, мальчик? Почему бежали?
– Почему ты?..
– Почему?.. Почему?..
– Почему?..
– Слушайте… Слушайте…
– Почему ты повернулась ко мне спиной?
– Птицы покрывают ей голову, точно листья.
– И коты у ног, точно белый прибой?
– Стирпайк?..
– О нет!
– Баркентин?..
– О нет!
– Мне не вынести этого… Ах, доктор, милый.
– Я тоскую по вам, Титус… О, как я тоскую… клянусь всяческим отречением, вы превзошли всех и вся…
– Но куда же ты удалился… мой милый?
– Почему ты так поступил… почему?
– Почему ты?..
– Почему?.. Почему?..
– Почему?..
– Твой отец… и сестра, а теперь вот… и ты…
– Фуксия… Фуксия…
– Что это было?
– Я ничего не слышал.
– Ах, доктор Прюн… Я люблю вас, доктор…
– Мне почудились чьи-то шаги.
– А мне почудился плач.
– Привет тебе, Сорванец! Титус замаранный…
– Черт подери, как ты смеешь! Ты с кем разговариваешь?
– Кто это был, Титус?
– Ты не поймешь. Он другой.
– Вечерами он пьет вместо вина красное небо. Он любил ее.
– Юнону?
– Юнону.
– Он спас мне жизнь. Он спасал ее много раз.
– Довольно. Отсеки от себя эту женщину карманным ножом.
– Да сохранит Господь всю доброту твоего железного сердца.
– Значит, все они умерли… все… рыбы, звери и птицы.
– Ха-ха-ха-ха-ха. В конце-то концов, это были всего только твари, сидевшие в клетках. Возьми хоть льва. Ну что в нем такого? Четыре ноги… два уха… нос, один… и одно брюхо.
– Но они убили зверей! Зверей Мордлюка! Оперенья, рога и клювы во всем их смешении. Целый клубок жизни. Львиная грива, вся в крови, потрескивала, распадаясь.
– Я люблю тебя, мальчик. Где ты? Или я досаждаю тебе?
– Он так долго отсутствовал.
– Так долго… Чем занимался ты в этой части мира, почему так промок под дождем?
– Я заблудился. Я всегда заблуждался; я и Фуксия, мы заблуждались всегда. Терялись в нашем огромном доме, где ползают ящерки и плевелы всползают по лестницам вверх и расцветают на их площадках. Кто это? Почему ты не открываешь дверь? Почему мнешься? Тебе не хватает смелости, чтобы открыть ее? Или ты боишься дерева? Не беспокойся, я вижу тебя и сквозь дверь, не беспокойся. Тебя зовут Акрлистом. Король полицейских. Ненавижу твое лицо. Оно все из оловянных гвоздей. И ногти у тебя точно гвозди… но со мною Юнона. Замок уплывает. Стирпайк, мой враг, плывет под водой с кинжалом в зубах. И все-таки я убил его. Убил, и теперь он мертв.
– Приходите, мы будем плясать на зубчатых стенах, Стрельницы побелели от птичьего клея. Он словно фосфор. Возьмите меня за руки, Мордлюк, Юнона, прекраснейшая из всех. И мы шагнем в пустоту. Наше падение одиноким не будет, когда мы полетим, минуя окно за окном, из каждого выставится голова с ухмылкой, как без десяти три. Вуал и Черная Роза, Конц-Клык и Дёрн… а рядом со мной, все время, пока мы падали, летело лицо Фуксии; черные волосы ее застилали мне глаза, но ждать я не мог, я еще должен был найти Ту. Ту. Она жила в древесном дупле. Ульи были в стенах его, дупло гудело, но никто никогда не ужалил бы нас. Она перелетала с ветки на ветку, пока не явились школоначальники, Кличбор, Цветрез и все прочие; их плоские шапочки клонились в тенях. Вырой для них великую яму, спой им. Сплети из алтея цветочных эльфов. И пусти по теченью стручки фасоли, словно сизо-зеленые лодочки. Это поможет им всю зиму испытывать счастье. Счастье? Счастье? Ха-ха-ха-ха-ха. Сычи уже слетаются к Горменгасту. Ха-ха-ха! Прожорливые сычи… сычи… сычонки.