Глава пятьдесят восьмая
Итак, пока капли сочились со сводчатого потолка этого темного места, в нем образовалась тусклая арена и сошлась толпа зрителей – одни заново наполняли свои лампы, другие держали в руках свечи, третьи – факелы, некоторые же притащили с собой зеркала, чтобы те отражали свет, и скоро уже все вокруг поплыло в подобье миазмов.
Если б не боль в плече, за которое сцапал его Вуал, Титус вполне мог бы задуматься, не снится ль ему все это.
Вокруг ярус за ярусом (ибо середина арены находилась заметно ниже ее окоема, отчего это место приобретало сходство с темным цирком) стояли или сидели неудачники земли. Попрошайки, проститутки, шулера, беглецы, побродяжки, моты, бездельники, шалопаи, отщепенцы, отребье, поэты, подонки, мелкая сошка, никчемники, пустомели, молчуны, дармоеды, простофили, снобы и просто пустые люди, парии, изгнанники, ветошники, мошенники, распутники, падшие ангелы, повесы, нечестивцы, транжиры, банкроты, мечтатели и прочая мелкая сволочь.
Никто в этом колоссальном конклаве перемещенных лиц Титуса прежде не видел. И каждый почитал таковое неведение личным и только личным своим недочетом – уж больно обширно и скученно было местное население.
Что до Вуала, его многие знали в лицо, многие признали эту паучью походку, пулевидную головенку, безгубый рот. В нем чуялось нечто несокрушимое, как будто тело его состояло из вещества, которое не ведает боли.
Он приближался, и тишина, такая же осязаемая, как любой из звуков, пала на арену, уплотнив самый воздух вокруг. Происходящее проняло даже самых пустопорожних и невосприимчивых из собравшихся здесь персон. Ничего не ведая о причинах схватки, они тем не менее трепетали, наблюдая, как сокращается расстояние между противниками.
Каким образом новость о предстоящем поединке достигла самых отдаленных окраин и принесла сюда, едва ли не на крыльях возвратного эхо, такое скопище людей, сказать затруднительно. Но к этой минуте в Подречье не было уголка, в котором не знали бы о происходящем.
Голова за головой, выстроившиеся в длинные вереницы, – скученные, многочисленные и уплотнившиеся, точно россыпь рыжеватых крупинок сахара с физиономией на каждой, – сидели и стояли, не шевелясь, зрители.
Отвести взгляд от любого из этих лиц значило потерять его навсегда. То был делириум голов: бесконечное их изобилие. Конца ему не предвиделось. И какая же стремительная, изменчивая, бьющая струей изобретательность присутствовала в этом изобилии. Всякое телодвижение тонуло в нем, тонуло, оставляя смутно саднящее чувство насильственной утраты, и обращалось в ничто.
И всюду – свет ламп, отталкиваемый зеркалами. Неглубокая лужа в центре круга отражала длинные потолочные балки; отражала мокрую крысу, лезшую вверх по скользкой подпорке, отражала проблеск ее зубов и настырную настороженность ужасного хвоста.
Где-то в гуще толпы сидел Швырок. На недолгое время он забыл о жалости, какую питал к себе, – столь живое участье пробудило в нем положение юноши.
Сплетя в глубинах карманов руки, Швырок смотрел вниз, на сырую арену. В нескольких футах от него (хоть оба и потеряли друг друга из виду) горбился Шуллер. Не отрывая взгляда от Титуса, он покусывал кулаки и гадал, что сможет сделать безоружный молодой человек.
Футах в тридцати-сорока от Швырка и Шуллера стоял Трезвозник, а на другом, дальнем краю арены держали друг дружку за руки старики – Иона и его «белочка».
Треск-Курант, обыкновенно столь неприятно веселый, сидел, задрав кверху плечи, будто какая-то продрогшая птица. Щеки его обвисли, рот приоткрылся. Он стискивал ладони, и хоть никакого его участия в стычке не предполагалось, ладони были холодны и влажны, а пульс бился неровно.
Рактелка, прикованного к узилищу книг, притащили на арену прямо в кровати. Кровать, когда ее оторвали от пола, оставила после себя прямоугольник глубокой и пышной пыли.
В тишине слышался голос реки, приглушенный, едва заметный и все-таки вездесущий и опасный, как океан. Не столько звук, сколько предостережение вышнего мира.