Глава сорок третья
Долгое время спустя – луна уже поднялась, Титус с Юноной спали в объятиях друг друга у гаснущего огня, – впавший в шаловливое настроение Мордлюк, постучавший в дверь и не дождавшийся никакого ответа, залез на каштан, верхние ветви которого обметали окно библиотеки, и, рискуя конечностями и жизнью, боком скакнул в темноте на карниз, успев на лету схватиться за оконный переплет.
Благодаря скорее удаче, чем сноровке, ему удалось сохранить равновесие, не произведя при этом никакого шума – если не считать шелеста возвращающихся по местам листьев да легкого дребезга опускной рамы.
В последнее время он редко видел Юнону. Правда, в те несколько дней, что прошли после неожиданного стеснения его сердца, когда он смотрел, как она идет от машины к дому, Мордлюк время от времени встречался с нею, но, поняв, что прошлого не воротить, даже если он того пожелает, развернул свою жизнь в сторону от Юноны, примерно так же, как мужчина поворачивается спиной к собственной юности.
Что же означает, в таком случае, этот поздний ночной прриход к давней возлюбленной? Почему Мордлюк стоит на подоконнике, заслоняя луну, и смотрит на угли в камине? Потому что его разымает потребность говорить. Говорить без умолку. Облечь в слова десятки поразительных мыслей, буйно рвущихся на свободу, жгущих ему язык. Весь день изнывал он от этого желания. Утро, день и вечер Мордлюк провел, переходя от клетки к клетке в своем непомерном зверинце.
Но как ни любил он животных, он бросил их этой ночью. Ему хотелось другого. Хотелось произносить слова и, обуянный этим желанием, он сообразил вдруг, пока заходило солнце, что на свете есть лишь один человек, в изножье кровати которого он сможет посидеть – выпятив челюсть, распрямясь, с озаренным бесконечной чередой мыслей лицом.
А он-то думал, будто получил от Юноны все, что та способна дать. Они устали друг от друга. Каждый знал о другом слишком много, и вот, нежданно-негаданно, Мордлюк опять испытал нужду в ней. Они поговорили бы о звездах и рыбах морских. О демонах и клочьях пуха на груди серафима. Порассуждали бы о старых одеждах, о страшных болезнях. О летящих ракетах, о странных трудах сердца. Все было подвластно им… все – только выбирай. Беседа ради беседы, ради золотой ее сути.
И Мордлюк, оставив дома дряхлый автомобиль, вывел из зверинца большую, вонючую ламу, оседлал ее и легким галопом поскакал со двора – через холмы, к дому Юноны, по пути распевая песню.
Он не собирался будить кого-то еще из спящих в доме, но поскольку на камушки, которые Мордлюк бросал в окно Юноны, никто не отозвался, пришлось постучать в дверь. Однако и стук не принес результатов, а выбивать дверь или взламывать окно Мордлюк не хотел, вот он и решил залезть на дерево, чьи ветви касались окна третьего этажа. Привязав ламу к стволу каштана, он полез наверх и в конце концов заскочил на подоконник.
Стоя на нем, футах в тридцати над землей, Мордлюк некоторое время вглядывался в угли за каминной решеткой, а после осторожно перебрался через раму и спрыгнул в темную комнату.
Он бывал здесь и прежде, несколько раз, но давно, и теперь комната показалась ему незнакомой. Он знал, что прямо под ней располагается спальня Юноны, и потому начал подвигаться к почти неразличимой двери.
Мордлюк улыбнулся при мысли, какой сюрприз преподнесет он Юноне. Сюрпризы Юнона воспринимала чудесно. Она никогда не выглядела удивленной – просто счастливой тем, что видит тебя – словно только тебя и ждала. Пробуждаясь от глубокого сна, она нередко поражала Мордлюка, поворачиваясь и улыбаясь с почти непереносимой ласковостью еще до того, как открыть глаза. Вот что хотел он увидеть снова, прежде чем из него польются яркие слова.
Первый звук он услышал, когда до двери осталось лишь несколько шагов. Рука Мордлюка, повинуясь рефлексу, приобретенному еще в давние времена, немедля метнулась к карману брюк. Но револьвера там не было, и Мордлюк просто прижал пустую ладонь к телу. Звук заставил его резко обернуться, так что теперь он смотрел на последние пунцовые угли, еще светившиеся в камине.
Что, собственно, он услышал, Мордлюк не понял, однако услышанное вполне могло быть вздохом. Могло и шелестом листвы за окном, да только источник этого шелеста находился, казалось, где-то рядом с камином.
И вот снова – на этот раз голос:
– О, любимый… Любимый, любимый…
Слова были так тихи, что если б они произносились не в бездонном молчании ночи, Мордлюк ни за что не расслышал бы их.
Несколько долгих минут он простоял в этой, видимо, облюбованной призраком комнате, однако ни новых слов, ни звуков не услышал, – кроме долгого вздоха, подобного вздоху моря.
Беззвучно шагнув вперед и чуть вправо, Мордлюк почти сразу приметил пятно тьмы, более сгущенной, чем обступившие ее тени, и наклонился, выставив перед собою руки, как человек, изготовившийся к схватке.
Что за существо могло лежать на полу и шептать? Что за чудище приманивало к себе Мордлюка?
Нечто, освещаемое только тускнеющими углями, пошевелилось во мгле, потом опять – тишина и никакого движения.
Луна, пробившись сквозь тучи, залила сиянием библиотеку, осветив книжную стену, осветив четыре картины, осветив часть ковра и головы спящих Юноны и Титуса.
Медленный, беззвучный проход к окну, перелезание через раму, прыжок к стволу каштана, спуск с ветки на ветку, соскальзывание, ободранное колено, твердая земля под ногами, отвязанная лама, возвращение домой – все это было сном. Реальность же засела внутри Мордлюка: тусклая, унылая боль.