Глава вторая,
в которой я делаю глупости, но вреда мне это не приносит
Уж не знаю, кто мог в такой камере пятьдесят лет прожить. Может, дикий гренландец или исландец, привыкший среди льдов жить, на морозе нужду справлять и снегом умываться. Холодно! Все время холодно, а ведь сейчас теплая ранняя осень стоит. Холод мешал спать, холод не давал думать, холод тянул силы. Хоть бы одеяло какое! Хоть бы одежду оставили!
Первую ночь в камере я не мог даже глаз сомкнуть. Промучился, то пытаясь зарыться в опилки – тогда ледяной пол высасывал из меня тепло, то сгребая все под себя – тогда мучил холод, идущий от каменных стен.
Но, проснувшись, я обнаружил, что в какой-то миг все-таки задремал. Пошел в угол, к воде и сливу, да и наткнулся на что-то круглое и мягкое, лежащее на полу.
Это оказался мой паек. Ползая по камере, я нашел две вареные картошки, маленькую репку, ломоть хлеба и кусок соленой трески. Еда была помятой, видно, ее попросту, без церемоний, скинули через решетчатый люк. Вот и рухнул еще один мой план – подкараулить надзирателя в тот момент, когда он будет разносить еду.
Справив дела и умывшись, я вернулся к своим опилкам. Очистил картофелину – интересно, скоро ли я перестану ее чистить и начну жрать с кожурой? – да и стал есть, вприкуску с треской.
В общем-то прилично кормят. Хлеб черствый, но пшеничный, из хорошей муки. И рыба не вонючая, такую и на воле с удовольствием едят.
А вот супчика наваристого или каши горяченькой мне теперь не попробовать. Это ведь миску потребуется спускать в камеру. Значит, есть риск, что отчаявшийся узник бросится на тюремщика… а риска святые братья не любят.
Вторую картофелину и репку я оставил на потом. Привычно уже сгреб вокруг себя опилки, будто птица, в гнезде поудобнее устраивающаяся, и стал размышлять.
По всему выходило, что своими силами мне не выбраться. Никак. До люка не добраться, подкоп не сделать, затопление устраивать никакого смысла нет. На самый худой конец я оставил попытку дыру сливную расковырять да в канализацию прыгнуть. Наверняка об этом архитекторы подумали, и ждет меня либо крепкая бронзовая решетка, либо труба такая узкая, что не протиснешься. Это та же смерть, только совсем уж позорная – в нечистотах захлебнуться.
Значит, единственная слабина, которую мне искать стоит, – в людях. В тюремщике моем ненаглядном, в человеке с мертвыми глазами. Тщание, но без лишней жестокости… хорошо говорит, как по писаному. Неужели нет у него слабых мест? Корысть, азарт, трусость… Только ведь и подкупить мне его нечем, и не запугать никак. А самое плохое – вовсе он не собирается со мной разговаривать. Даже еду по ночам разносят, вот чего удумали!
Выходит, этой ночью придется бодрствовать…
Спать вроде как и не хотелось. Но я все-таки лег и честно попытался подремать. Получилось, и даже сон мне сниться начал. Снилось, что мы снова бежим по темным, ночным улочкам Неаполя, с опаской поглядываем на Арнольда, что тащит беспамятного Маркуса, одним лишь каменным лицом редких прохожих распугивая… Но в отличие от настоящего нашего бегства, всего три дня назад случившегося, я прекрасно знал – мы прямо на засаду движемся. Знал – и не мог о том сказать. Знал – и шел вперед. Как Искупитель, с апостолами навстречу римским солдатам движущийся…
Вот только Искупитель не зря Богу-отчиму в Гефсиманском саду молился. Минула его смерть постыдная, принес он в мир Слово…
А я что хорошего совершил? Если не брать в расчет прежнюю мою жизнь?
Ну, помог Маркусу с каторги убежать… помог ему новых друзей и защитников обрести… в порту до беспамятства дрался, себя не щадя, лишь бы он спасся…
Неужто и вокруг Искупителя, кроме одиннадцати и одного – еще и другие апостолы были? Те, кто раньше торжества веры погиб?
Я уже совсем проснулся, лежал, уткнувшись лицом в опилки, слабо-слабо живым деревом пахнущие, и думал. Не о побеге. Об Искупителе. О Маркусе. О Святом Слове. О Святом Писании.
Может быть, Маркус мне поможет? Ведь что ни говори, а он – новый мессия! Пусть даже еще маленький…
Вроде как не было такого, чтобы Искупитель своим верным слугам не помог! Даже когда одиннадцать проклятых его предали и отвернулись – разве укорил он их? Напротив! Каждому должность немалую предложил, каждому хотел Слово дать. Другое дело, что они в своем заблуждении не раскаялись. Давным-давно я проповедь одну слушал, хорошо священник излагал, даром что брат во Искупителе, а не в Сестре. Как молил Искупитель ослушников: «Истинно говорю вам – я есть Царь Земной и Царь Небесный. Покайтесь в грехах своих, ибо кто из нас без греха? Нынче же будете со мной на римском престоле!» Вот только не покаялись апостолы-отступники. И сказал тогда Искупитель: «Прощаю вам все грехи земные, а грехи небесные не вправе простить. Идите, и больше не грешите!» Обнял верного Иуду Искариота, и ушел во дворец, и скорбел три дня и три ночи…
Ушли они, одиннадцать проклятых. И никто их не сажал в подземный зиндан, чтобы там раскаивались в грехах небесных.
Воззвать бы сейчас к новому Искупителю, Маркусу, помощи у него попросить!
Только не услышит. Мал еще новый Искупитель. Нет у него таких сил, чтобы прийти в Урбис, отворить все двери и вывести меня на свет…
Я даже вздохнул, картину эту представив. И тут же сам себя устыдился. Когда такое бывало, чтобы я, Ильмар Скользкий, лучший вор Державы, на чужую помощь надеялся? Пусть даже на помощь божественную? Сестру попросить, чтобы вразумила, Искупителю о милости взмолиться – это да, без этого никак. Но чтобы на подлинное чудо надеяться – не было такого! Это значит уподобиться святому миссионеру из притчи, который при потопе Искупителю молился, а плот вязать не стал, к проходящему кораблю не поплыл, так и утоп тихонько, в молитве искренней, чтобы потом от Искупителя укоризну услышать: «Разве не дал я тебе бревен и веревок? Разве не послал к тебе крепкий корабль?»
Чудо – оно лишь к тому приходит, кто его увидеть сумеет.
А не увижу – буду грехи небесные во тьме и холоде замаливать…
Интересно, что же имел в виду Пасынок Божий, о грехах небесных мне говоря? То, что убил я святого брата, меня убить пытавшегося, по дороге из Амстердама в Рим? Или тех святых братьев, что покалечил я в жестокой схватке в Неаполе? Может, и убил кого… не докладывали.
Странно это.
Юлий, Преемник Искупителя на земле, вроде как искренне говорил. Без злобы. Не мог он не понимать, на какие муки меня обрекает. За что же отправил в подземную камеру гнить заживо?
Понятно, что для главы Церкви появление нового Искупителя – нож острый. Кто он теперь, когда по земле настоящий Искупитель ходит? Слуга, управитель… Но он же не атеист безумный, в мистическом умопомрачении Бога отрицающий! Что ему оставшиеся недолгие годы земной жизни, если он поперек Искупителя пойдет, на вечные муки себя обрекая?
Значит, было у него свое понятие происходящего. Другое, не как у меня.
Ворочался я, то прилечь пытался, то прыгал и руками махал, чтобы согреться. И все пытался понять свои небесные грехи. Ничего у меня не складывалось. Хоть до конца света думай…
До конца света!
Тут меня таким морозом продрало, что я сел прямо на холодный камень. Схватился за голову.
Искупитель, значит…
Снова к нам пришел…
Как сказано в откровениях грешного апостола Иоанна Богослова, прежде должен прийти в мир ложный мессия, тот, что лишь выдавать себя станет за настоящего. А делать все наоборот. Как Искупитель был сыном простых людей, так антипод его, Искуситель, – дитем знатных родителей. Как Искупитель на римский престол взошел, неся в мир закон и порядок, так его порочный двойник от земного престола отречется. Искупитель в мир принес Слово, давшее великую власть над любыми вещами, а Искуситель захочет над живыми душами властвовать.
И прославится он чудесами и добрыми делами, и победит, и станет властвовать во всем мире, и наступит на земле произвол и беззаконие, пока не придет истинный Искупитель…
– Да нет же… – прошептал я. – Как же так?
Наверняка Пасынок Божий Юлий именно это под моими небесными грехами подразумевал. Что помогал я не Искупителю, а Искусителю. Только все это простое совпадение! Не может такого быть! Сестра-Покровительница о пришествии ложного Искупителя вообще ничего не говорила. И священник, у которого в детстве я учился, не раз объяснял: откровения брата Иоанна могут быть иносказанием. Они есть предупреждение верующим, и святые истины надо не только буквально понимать, а постигать суть их через личную молитву Искупителю и Сестре.
Вспомнил я нашего старенького деревенского священника, который, сложив руки лодочкой, обходил прихожан, давая каждому причаститься святой водой из железной плошки (в горстях-то воду носить только Сестра умела), и испуг немного отпустил. Глупость это! Никакой Маркус не Искуситель! Он ведь и впрямь всем добра хочет!
Только пока от этого добра – одно горе.
Весь наш транспорт каторжный спалили, душегубов вместе с моряками и надзирателями – лишь бы тайну сохранить. Преторианцы собственную землю десантом брали, никого не щадя, чтобы Маркуса схватить. Мне суждено в темнице заживо гнить. Правящий Дом лихорадит. Церковь, считай, на грани раскола! По всей Державе народ волнуется – Владетель уже месяц собственного отпрыска ловит и никак поймать не может. Того и гляди, Руссия с Китаем сговорятся, да и войной выступят!
Скверно получается.
Теперь мне понятно стало, почему братья во Искупителе так яростно смерти Маркуса жаждут. Для них это и впрямь – важнее даже, чем Изначальное Слово узнать! Вот братья во Сестре не верят в то, что Маркус – Искуситель. И ловят его, чтобы выведать тайну… соревнуясь в том с Владетелем.
А Пасынок Божий, которому положено два крыла веры воедино скреплять, крутится как может… Вот ведь угораздило старика! Впору пожалеть, хоть он меня и бросил в зиндан.
Я вскочил и заметался по камере, в бессильной злобе колотя по стенам. Сестра-Покровительница, помоги! Научи, как выбраться! Не во мне дело, Сестра! Не в каменном мешке, где мне умереть предстоит в холоде и мраке! Страдать здесь недолго, душа моя быстрее уснет, чем тело состарится, буду по полу ползать, еду подбирая да гадя под себя. Но умирать, не зная, что сотворил, – благо или зло, кому помогал – Искупителю или Искусителю, не хочу!
– Сестра, – прошептал я, цепляясь пальцами в трещину между камнями. – Помоги, дай знак!
Нет, камень под моими руками не рассыпался и не повернулся, тайную дверь открывая. Но сверху, из коридора, послышался легкий шум, и долетел робкий отблеск света.
Я застыл. Если это не знак – так что же тогда знак?
Главное – понять бы, что Сестра мне сказать хочет…
Над решеткой совсем уж посветлело, и в дрожащем свете факела я увидел своего надсмотрщика. То, что я не спал, его явно огорчило.
– Эй, святой брат! – крикнул я. – Мне надо поговорить с Пасынком Божьим!
Пожалуй, с тем же успехом я мог просить самого Господа позвать. Надсмотрщик, не дрогнув ни единым мускулом на лице, достал из плетеной корзины какую-то снедь и стал пропихивать через решетку.
– Я хочу важную вещь Юлию сказать! – вкладывая в голос всю убежденность, произнес я. – Тебе же плохо будет, если весть запоздает!
Никакой реакции. Да и неудивительно – кто из узников, здесь сидящих, подобных глупостей не кричал? И богатства сулил, и тайны обещал открыть, и на влиятельных покровителей ссылался…
На пол мягко упала картофелина. Потом – большое зеленое яблоко. Из-за спины надсмотрщика показалась голова его сынка – он проводил яблоко жадным взглядом. Явно не одобрял папашу, переводящего вкусные вещи на всяких заключенных…
– Ну как знаешь, – вдруг сказал я. Идея в голову пришла глупая, но когда никакой другой нет… – Выпала же мне беда… сторожа-дегенераты.
Сквозь решетку упал кусок селедки.
– Что, приучаешь своего ублюдка узников кормить? – ехидно спросил я. – Это дело. Пускай прислуживать учится. Вы оба такие же арестанты, как я. Только у вас камера побольше. Зато работать приходится.
Пацан злобно уставился на меня. Надзиратель негромко сказал, склонившись к нему:
– Каждый узник поначалу склонен оскорблять нас. Особенно в первый месяц своего заключения, и к исходу первого и третьего года. В промежутках узник обращается с жалобами и мольбами, а подлинное смирение следует лишь на четвертый год…
– Учи, учи, – поддакнул я. – Да приглядывай, чтобы он у тебя с тарелки еду не крал. Что-то вас плоховато кормят, хуже чем нас, душегубов!
– Подлинный аскет, – рука надзирателя извлекла из корзины кусок хлеба и стала пропихивать сквозь решетку, – нечувствителен к насмешкам. Ибо насмешки порождены неудовлетворенным желанием, а мы свои желания ограничиваем из любви к Господу… Повтори.
– Ибо насмешки рождены… порождены неудовлетворенным желанием… – буравя меня взглядом, прогнусавил мальчишка, – а мы свои ограничиваем…
– Из любви к Господу! – строго добавил надзиратель, отвешивая сыну легкую оплеуху.
– Из любви к Господу! – От обиды у пацана даже голос стал звонким, детским.
– То-то смотрю, лет десять назад ты не только Господа возлюбил, – высказал я надсмотрщику. – Как это у тебя получилось, страдалец? Какая женщина тебя в постели согрела, крыса подземная? Небось шлюха была дешевая…
Опасное дело – злить своего тюремщика. Уж тем более так злить! Но надсмотрщик и тут не отреагировал, лишь челюсти сжал, да движения стали резкими.
Впрочем, не на него мои оскорбления рассчитаны…
– Душегуб! – злобно крикнул мальчишка. – Моя мать достойная женщина! Моя мать в монастыре живет!
Я захохотал.
– Так ты не от простой шлюхи дитё прижил, а от монашки? Молодец, молодец!
От порывистого движения надсмотрщика хлеб разломился и крошками просыпался вниз. Монах молча сгреб глупого отпрыска и потащил прочь.
Прекрасно!
– Теперь буду знать, куда проштрафившихся монахов да их ублюдков ссылают! – радостно крикнул я вслед. – Аскет! А правда, что невесты Искупителя в постели особенно сладкие и страстные? Расскажи, как она тебя ласкала?
Грохот закрываемой двери – бежали они по коридору, что ли?
Подобрав яблоко, я вернулся на свое опилочное ложе. Усмехнулся, подбрасывая в руке твердый, тяжелый плод.
Вкусное, наверное.
От греха подальше я закопал яблоко в труху и улегся спать с чувством полного удовлетворения. Словно праведник, утешивший в два раза больше вдов и сироток, чем обычно.
Прошло два дня – если меня и впрямь кормили раз в сутки. Порции уже не казались мне такими щедрыми, как раньше, хотя надо отдать должное – надзиратель рацион не уменьшил. Суровый человек, твердый, даром, что глаза у него неживые. К сожалению, приходил он теперь без сына, и насмешки приходилось отпускать лишь в его адрес. Я интересовался, как он замаливал свой грех, не оскопился ли после проступка, и вообще, произнес больше гадостей, чем за всю прошедшую жизнь. Но надзирателя, похоже, пронять было ничем невозможно. Он не отвечал, без лишней суеты пропихивал еду и уходил, оставляя меня во тьме.
На третий день мне повезло.
Я задремал и проснулся от того, что рядом с моим роскошным ложем что-то шлепнулось. Поднял голову и встретил ненавидящий взгляд сына надсмотрщика.
Все-таки выдрессировал его монах! Пацан не попытался лишить меня пайка, он лишь кинул в меня картошкой.
– А, байстрюк… – поприветствовал я его, садясь на опилках. – Что, ты даже кидаться не умеешь?
Следующая картофелина упала ближе. Я лениво пнул ее ногой и сказал:
– Ты, видать, руками привык всякие гадости делать, вот и отсыхают с молодости…
Пацан молчал, тщетно пытаясь придать лицу такую же твердость, как у отца. Потом достал кусок соленой селедки – как же она мне надоела! Смачно плюнул на него и бросил через решетку.
– Водичка есть, отмою, – сообщил я с улыбкой. – Ублюдок клешерукий.
Удачное оказалось словцо! Обидное.
Пацан достал третью картофелину, которой вроде как и не положено было быть в пайке. Попытался примериться сквозь узкие дырки решетки. Я захохотал.
И тогда мальчишка достал связку ключей, злорадно улыбнулся и стал отпирать замок.
У меня чуть челюсть не отвисла от удивления. Я-то надеялся, что за полгода, за год сумею его в неистовство привести. Но дети – они такие чуткие, раньше повезло!
С неимоверным трудом пацан сдвинул тяжелую решетку до половины. Я вскочил и испуганно кинулся в угол. Крикнул с надрывом:
– Эй! Эй, ты чего удумал, мерзавец!
Конечно, у пацана хватало ума, чтобы не пытаться лезть в камеру. Он просто поднял рясу, спустил штаны и принялся мочиться, метясь в мою сторону. Но напора явно не хватало.
– Ты даже ссать не умеешь, – уведомил я.
Пацан торопливо заправил штаны, схватил картофелину и чуть наклонился, целясь.
Вот он, мой шанс!
Яблоко, твердое зеленое яблоко, которое так хотелось съесть, было у меня в правой ладони. Я бросил его одновременно с мальчишкой. Изо всей силы, будто речь о моей жизни шла.
Впрочем, так оно и было. Второй раз пацан бы на эту удочку не попался.
Картофелина больно ударила меня в щеку – мальчишка-то оказался не бесталанный! Но и мой снаряд не промазал – звезданул его прямиком в лоб. Самое обидное было бы, отшатнись мальчишка назад или упади на полусдвинутую решетку.
Но все получилось великолепно!
Он вскрикнул, всплеснул руками, хватаясь за голову, и рухнул прямо в люк.
– Спасибо, Сестра! – завопил я, бросаясь к поверженному врагу. – Господи, да благословенны дети малые, таковых будет Царствие Небесное!
Пацан хныкал, елозя на полу и пытаясь подняться. Он, видно, еще не оценил до конца размеров катастрофы. Я рывком поднял его, встряхнул, заботливо спросил:
– Не ушибся, дружок?
– А… – заныл пацан, сообразив, что попал прямо в лапы к душегубу. Похоже, он был цел, хранила Сестра.
– Не ори, поздно уже кричать, – утешил я его, сдирая с пацана рясу. Хорошая ряса. Крепкая, почти новая. И башмаки крепкие, на деревянной подошве. Штаны оказались похуже, изрядно прохудившиеся и явно послужившие не одному монашку, а рубашка – совсем уж гниль. Отпустив беззвучно разевающего рот пацана, который тут же на четвереньках отполз к моим любимым опилкам, я еще раз прикинул расстояние до потолка – и принялся рвать рясу на полосы. Отчаяние придало мне силы: срывая ногти и помогая себе зубами, я справился за несколько минут. Связал полученные полосы по двое, потом – между собой. Подергал, что было сил. Выдержит?
Будет на то воля Сестры – выдержит…
Я потер щеку – она болела, и вроде как даже вкус крови был во рту. Неужто ухитрился зуб расшатать, паршивец? Нет, похоже щеку прикусил.
– Лопнет веревка! – плаксиво сообщил мальчишка.
– Тогда стану из тебя веревки вить. – Я поднял башмак, привязал к концу веревки. Примерился и бросил в люк. С первого же раза башмак застрял на решетке. Я осторожно повис на веревке – держит…
Малолетний тюремщик с воплем бросился на меня, повис на ноге – я едва успел отцепиться. Его небольшой вес мог послужить той последней каплей, что переполнит чашу.
– Тебя убьют, убьют! – колотя меня кулачками по груди, кричал мальчишка. Тоже мне пророк…
Рукавом рубашки я заткнул ему рот, а порванной рубашкой связал руки и ноги. Накрепко, уж узлы вязать я умею.
Уложил на опилки – зверствовать не к чему, зачем простужать мальца? И вернулся к веревке.
Сейчас – или никогда…
Веревка потрескивала, но держала. Я лез, пытаясь двигаться как можно более плавно, но притом быстро. Решетка немного накренилась, но вроде бы застряла в проеме надежно.
Наконец я смог протянуть руку – и вцепиться в край люка. Еще мгновение – и выбрался в коридор. Голый, грязный, страшный, трясущийся от возбуждения и, чего скрывать, страха.
– Спасибо, Сестра… – еще раз прошептал я, глядя в темную дыру, где едва угадывался ворочающийся на опилках мальчишка.
Факел торчал из выемки в стене и, похоже, собирался скоро догореть. Под ним стояла корзина с остатками снеди – не я один обитал в каменном мешке, валялась связка из трех ключей и благословенное яблоко. Я поднял его, отер о тряпицу, которой были прикрыты пайки в корзине, откусил.
Кислое. И совсем невкусное.
С факелом и ключами в руке, с веревкой вокруг пояса, я пошел по коридору.
Не прекращая грызть яблоко.
На все решетки в коридоре был один ключ. Я открыл одну, за которой заметил шевеление. Позвал. Присел, вглядываясь в темноту и покрепче держась – не поймали бы меня на собственном приеме!
Но человек, распростершийся на тонком слое чего-то слежавшегося, когда-то бывшего опилками, не реагировал. Тупо смотрел на меня, сжимая в руке надкушенный кусок хлеба. Потом медленно повернулся спиной, съежился и продолжил есть. Он весь был в грязи, длинные волосы прикрывали спину до лопаток.
Ему уже не помочь. Его под руку выведи из темницы – обратно поползет.
– Эх, святые братья… – прошептал я. – Лучше бы на плаху… все добрее.
На связке оставалось еще два ключа. Я подошел к двери, ведущей в комнату надсмотрщика, прислушался.
Тихо…
Подобрав ключ, я осторожно провернул его в замке. Ни скрипа, ни шороха – механизм был заботливо смазан.
Готовый и к схватке, и к бегству, я заглянул внутрь. От света трех факелов – четвертый недавно догорел и тихонько чадил – у меня заболели глаза. Да… привыкать придется. Меня сейчас на белый свет выпустить – хуже крота буду.
Надсмотрщик спал. Лежал в одном исподнем на нерасправленной койке, на спине, тихонько похрапывал. Человек как человек, когда глаза закрыты…
Я осторожно обошел комнату. Нашел небольшую дубинку – вряд ли предназначенную для усмирения узников, скорее крыс гонять. Но чем человек хуже крысы?
Подойдя к надсмотрщику, я без лишних церемоний огрел его по голове. Не в полную силу, спящего убить – это грех смертный, а чтобы на четверть часа, на полчаса вырубить.
Оказалось – слабо бил! Монах дернулся, открыл глаза и мгновенно выбросил вперед руку, целясь в шею. Я едва успел отшатнуться, иначе он разбил бы мне горло. И врезал дубинкой еще раз, теперь уж покрепче.
Сознания надсмотрщик не потерял, но обмяк. Я быстро связал ему руки, прикрутил к кровати. Рот заткнул тряпицей, валявшейся на неприбранном столе. Там же был и кувшин с остатками вина. Глотнул чуток – голова закружилась. Крепкое винцо монахи пьют!
Подтащив к койке стул, я уселся и спросил:
– Ну что? Кляп выну – будешь кричать?
Надсмотрщик смотрел на меня своими пустыми глазами и не шевелился. От него пахло спиртным – вот с чего он сынка арестантов кормить послал…
– Подумай, – предложил я. Пошел к рукомойнику в углу, смочил полотенце и обтерся с ног до головы. Остатки воды просто на голову вылил, тщательно рясой надсмотрщика вытерся. Вроде бы и умывался в камере каждый день дармовой водичкой, а все равно кажется, будто грязью с головы до ног покрыт!
В шкафу нашлись еще две рясы, бельишко, пара штанов. С каким же удовольствием я оделся! Это только в постели или на пляже приятно голым поваляться. Накинув на голову капюшон, я подошел к своему тюремщику. Тот уже немного отошел, подергивался.
– Будешь говорить? – спросил я. И уточнил: – Тихим голосом?
Он энергично закивал, и я вынул кляп.
– Душегуб… – прошептал надсмотрщик.
– Очень приятно, Ильмар. Ну так что? Жить хочешь?
– Где мой сын?
Не за себя волнуется… значит, есть у него что-то человеческое в душе.
– В камере. Живой он, живой.
Надсмотрщик кивнул. Что-то уж больно по-доброму я с ним!
– Лежит на опилках, связанный… – добавил я. И приврал: – А сток заткнут. Как ты думаешь, часа за три наберется столько воды, чтобы мальчонку с головой покрыть?
– Ду… – заревел было монах, но я мгновенно прикрыл ему рот ладонью. Через пару мгновений надсмотрщик одумался, перестал дергаться, и я убрал руку. Сказал:
– А еще я думаю, что вовсе не надо трех часов ждать. Вода-то ледяная. Полчаса, час – да и высосет все тепло.
Он молчал. Думал.
– Хочешь жить сам и сына спасти?
– Мне уже не жить… – бесцветным голосом сказал монах.
– Неужто святые братья казнят друг друга за провинности?
– Кто в чем повинен, тот такое же наказание и примет… – прошептал тюремщик.
– На мое место попадешь? – понял я.
Надсмотрщик размышлял.
– Тебе решать, – сказал я. – Мне все одно. Так и так в бега уйду. Получится – хвала Сестре, схватят – живым не дамся. От тебя одно зависит, что с тобой и твоим сынком станет.
– Мне не жить… – вяло сказал надзиратель.
– А ты до этого жил? – почти весело спросил я. Вроде и торопиться мне надо было… но сидела внутри какая-то злобная жажда поглумиться над поверженным врагом.
Монах посмотрел мне в глаза и вдруг кивнул:
– Нет. Я уж лет десять, как умер. Твоя правда, вор.
Все желание издеваться над ним пропало.
– Объясни, как бежать отсюда, – сказал я. – Тогда сток открою, будет жить твой сын. И тебя не трону, связанным оставлю – и все.
– Разве ты моим словам поверишь? – тяжело спросил монах. – Да и объяснить это… ночи не хватит.
– Тогда прощай, – сказал я. Потянулся за кляпом.
– Про сток ты наврал, – неожиданно сказал монах. – Знаю, что наврал, глаза тебя выдают. Жив мой сын?
Я бы ему и так сказал, что ничего ребенку не грозит, конечно…
– Живой он, – признался я.
– Убей его, душегуб.
– Что? – Едва я руку удержал, чтобы не огреть его дубинкой за такие речи.
– Вина на нем, душегуб. Я с ума не сошел, чтобы послать сына волков кормить. Видно… видно, понял, что я пьян. Или над тобой поглумиться решил. Найдут его в камере, меня здесь… все поймут. Меня в монастырь на севере, за недосмотр. Его – в камере и оставят. Лучше убей его, Ильмар-вор. Пусть этот грех на мне будет.
– Что ж вы, святые братья, способны такого мальца в зиндан упечь? – Я не поверил своим ушам.
– Он не малец, он святой брат, как все мы…
Вот уж не было печали!
Когда бежишь, когда дерешься – тут все едино. И если б пацан шею сломал, в камеру падая, принял бы я этот грех. Но вот так, уйти, зная, что мальчонка сгниет заживо в каменном мешке!
– Не смогу убить, рука не поднимется, – прошептал я. – Вор я, а не душегуб! Понимаешь? Вор!
Надсмотрщик застонал. От той боли, что разрывает сердце, а не от ударов моей дубинки…
– Как тебя звать? – спросил я.
– Йенс.
– Йенс, я развяжу тебе ноги. Доведу до камеры. Прыгнешь туда. Подашь мне сына. Его я оставлю здесь, на койке. Объяснишь ему… что сказать, чтобы на нем вины не числили.
Монах смотрел на меня с растерянным недоумением. Потом спросил:
– Зачем тебе это?
– Да затем, что не душегуб я!
– В шкафу пол двойной, – помолчав, произнес Йенс. – Подними доску, под ней тайник. Там нож есть и немного железа. Нож плохой, и монет немного… но тебе все равно сгодятся.
– Спасибо, – теперь растерялся я.
– Не благодари. Я тебя об одном прошу… когда схватят тебя – заколись. А то на пытке расскажешь, как все взаправду было.
– Уверен, что схватят?
– Уверен, – коротко сказал надсмотрщик. – Снимай с ног веревки.
Через пару минут мы уже подходили обратно к моей камере. Йенс шел впереди, чуть покачиваясь, вряд ли от похмелья, скорее от моих ударов дубинкой. Я шел следом, с ножом в одной руке и дубинкой в другой. Когда мы остановились над люком, пацан радостно замычал, дергаясь на опилках. Видно, решил, что его отважный отец душегуба скрутил да и ведет обратно. А как увидел, что на самом деле я с оружием, затих.
– Не поднимешь на меня руки? – спросил я монаха. Тот посмотрел вниз, в вонючую темную дыру, кивнул:
– Не подниму.
– Нет уж, святой брат. Клянись! Сестрой-Покровительницей, Искупителем, верой своей клянись! Что не попытаешься мне вреда причинить или в камеру обратно спихнуть!
– Клянусь, что не причиню тебе вреда и в камеру не брошу. Искупителем и Сестрой его клянусь тебе в том, Ильмар.
Теперь у него и голос стал мертвым, как раньше глаза. И то сказать, он сейчас смотрел в камеру, где теперь ему придется жизнь доживать.
– Хорошо, – сказал я. Рассек ножом веревку на руках, отступил на шаг, готовый ко всякой беде. Йенс медленно растер запястья. Посмотрел на меня, спросил:
– А откуда ты знаешь, может, я время тяну, ужасами тебя пугаю? А сейчас придет сменщик, да и конец тебе?
– Тогда это судьба, – сказал я. – Только не зря же Сестра сказала: «Не знаешь как поступить, поступай по-доброму».
Йенс скривился в странной улыбке. И прыгнул вниз.
Я подошел к люку. Подождал, пока надсмотрщик развяжет ревущего пацана, вытрет ему сопли и отвесит оплеуху. Сказал:
– Давай, подавай наверх.
– Подожди! – резко отозвался Йенс. Заговорил с сыном, тихо и быстро что-то ему объясняя. Один раз пацан попробовал вякнуть что-то поперек, получил затрещину и стих. Потом, подхватив мальчишку под мышки, Йенс подошел к люку. Поднял пацана на вытянутых руках.
Тот еще брыкался, сволочь! Не хотел, видишь ли, свободу из рук душегуба принимать!
Пришлось тоже подзатыльник для успокоения применить. Крепко держа мальчишку за руку, я сказал:
– Ну что, Йенс. Не держи зла. Прощай.
– Схватят тебя… – произнес монах. И вдруг посмотрел на меня с какой-то искоркой жизни. – Хочешь выведу?
– Не желаешь тут гнить? – спросил я. – А с чего мне тебе верить?
– Не с чего.
Несколько секунд колебался я, проклиная себя за нерешительность. В одном Йенс прав – даже в одеждах монаха трудно выбраться из Урбиса. Не знаю я здешних порядков, приветствий, даже дороги не знаю.
– Привязывай! – Я протянул пацану веревку. – Йенс! Выдержит тебя веревка – твое счастье.
Сопя и снова хныкая, мальчишка привязал веревку. Плохо привязал, скользящим узлом. Я покачал головой, но вмешиваться не стал.
Йенс осторожно взялся за веревку. Посмотрел вверх. Глотнул – качнулся под кожей кадык. И стал взбираться. Быстро, рывком.
Узел все-таки выдержал, а вот веревка затрещала. В последний миг Йенс успел выбросить руку, уцепился за решетку, повис. Решетка накренилась, медленно опускаясь в люк. Пацан взвыл, схватил отца за запястье, попытался потянуть.
– Уйди… – прохрипел тюремщик. – Уйди, дурак!
– Да чтоб вам в аду леденеть! – крикнул я и, нагнувшись, потащил Йенса вверх. Понимая, что делаю глупость. Что ему сейчас стоит схватиться за меня и утащить за собой в камеру? А сынок приведет стражников…
Рыча, сжимая зубы, Йенс выкарабкался из люка. Отполз на шаг.
– Страшно там? – спросил я.
Йенс молчал. А сволочной пацан попытался пнуть меня под коленку. Хорошо, что этой пакости я ждал, отвел ногу – и вмазал ему очередную затрещину.
Следующую он получил от отца.
– За добро не платят злом… – прошептал Йенс.
– Он душегуб! – пискнул пацан. – Отец, тебя накажут!
– Он вор… – тихо сказал Йенс. – Идем.
Снова вооружившись дубинкой и ножом, я пошел за ними. Впритык, чтобы не успели дверь в коридор захлопнуть.
Но они не пытались это сделать.
В комнате Йенс дал пацану ночную рубашку, а потом собственноручно связал сына. Крепко связал, я наблюдал. Сказал:
– Ты спал. Ничего не знаешь. Проснулся, когда душегуб тебя ударил и связал. Понял?
Пацан ревел.
– Не ори, тебе ничего не будет, – сказал Йенс устало. Взял тряпку, что и ему кляпом послужила, заткнул сыну рот. И все – больше даже не посмотрел в его сторону. Оделся сам, потом подошел, несколькими движениями оправил мою одежду. Трудное дело – в рясу облачаться без опыта… Обронил: – Капюшон… и нож спрячь. Иди не спеша. Молчи.
И двинулся к двери.