Глава восьмая
Тайга была вокруг.
Переплетаясь кронами и корнями, деревья образовывали непроходимую чащу, незаметно для глаза взбирались по склонам пологих Уральских гор, заполняли распадки и ущелья, и лишь изредка в зелени кедровников и ельников серо-коричнево высвечивались гранитные и сланцевые пласты.
— Отсюда и начнем, — сказал Наум Яковлев, сверившись с картой.
— Тебя-то за какие грехи? — натянуто усмехнулся Матросов.
— За компанию, — сухо сказал Яковлев.
Все пятеро были в зимней танкистской форме — утепленные. комбинезоны из чертовой кожи и куртки из этого же материала с поддевками из овчины, на головах меховые шапки, на ногах — утепленные альпинистские ботинки. Советские обувные фабрики такого снаряжения не изготовляли, поэтому ботинки были австрийскими, и это был единственный иностранный элемент в их экипировке. Впрочем, нет, ледорубы были чешскими.
Накануне Яковлев и Матросов имели серьезный разговор. Пришла депеша из Москвы, и касалась она своим содержанием Матросова, хотя эта фамилия не упоминалась в документе ни разу.
— Коллегия МГБ дает тебе необходимые гарантии, — сообщил Яковлев.
— Но мы говорили о гарантиях ЦК, — сказал Матросов. — МГБ пернуть не может без его разрешения.
— Яша, не возносись! — предостерег Яковлев. — ЦК никогда не будет решать судьбу одного-единственного зэка. Ты для них не фигура. А вождь… Он ведь судит по политической целесообразности. Есть польза от человека государству, так пусть он еще поживет, стал вреден — и говорить не о чем. У него присказка простая: нет человека — нет и проблемы, не над чем голову ломать. Абакумов обещал, что после выполнения задания он доложит Сталину все материалы по тебе. В конце концов есть и плюсы. Будучи осужденным, ты выполнял задания в Тегеране, в Индии, в Египте и каждый раз возвращался назад, зная, что тебя ждет лагерь. Это ли не доказательство того, что ты воспринял программу партии, как свою собственную? Скажу по секрету, ставился вопрос о привлечении тебя к акции в Мексике, но потом решили не рисковать. Ты мог запросто сорваться, а неудача прогремела бы на весь мир.
— И тогда обратились к Эйтингону, — кивнул Матросов.
— Испанский вариант был наиболее перспективным, — согласился Яковлев. — А у этих ребят был опыт. С Наномони работали. Теперь ты все понимаешь. Ты согласен?
А куда деваться? — горько удивился Матросов. — Даже иллюзорная надежда все-таки лучше, чем ничего. Знаешь, Наум, последнее время я вспоминаю людей, которых знал и с которыми когда-то работал. Какие люди окружали меня! Я знал Дзержинского и Троцкого, я не раз разговаривал с Лениным, я путешествовал с Рерихами, встречался с Генри Уоллесом, общался с Далай-ламой, Сталин знал меня и относился дружески, я знал Есенина и Маяковского, дружил с Мариенгофом, поддерживал близкое знакомство с Барченко, был влюблен в племянницу Луначарского и даже оставался ночевать у Нинель… Нет, Наум, все-таки у меня была довольно удачная жизнь, не каждому дано было сделать столько, сколько было сделано мной. Да Лоуренс Аравийский по сравнению со мной просто щенок!
— Только его за заслуги не отправляли в лагерь, — заметил собеседник.
— Тут уж виноват я сам, — решительно сказал Матросов. — Не надо было связываться с человеком, чья карта была битой. Вообще никогда не стоит поддаваться светлым воспоминаниям прошлого. Одна ошибка влекла за собой другие — Карл Радек и Преображенский настучали на меня, женщина, которую я любил, следила за мной и докладывала в ОГПУ о каждом моем шаге. Рок, Наум! И эта роковая предопределенность была следствием одной-единственной ошибки — я вернулся во вчерашний день. А в прошлое возвращаться не стоит, будущее мстит за такие непродуманные шаги.
— Завтра мы выходим, — сказал Яковлев.
— И все-таки я не понимаю, почему вы остановили свой выбор на мне, — сказал Матросов. — При желании можно было найти более хороших специалистов.
Яковлев промолчал.
Матросов слишком долго пробыл в заключении и был весьма высокого мнения о себе, к тому же он жаждал свободы и именно в силу совокупности всех этих обстоятельств не мог отнестись к сложившемуся положению критически — именно такой выбор позволял сделать операцию тайной. Для этого следовало лишь ликвидировать в определенный момент всех знавших суть происходящего. С заключенными было значительно проще. Особенно если исполнителем был назначен человек, хорошо изучивший, каждого из пятерки. Наум Яковлев работал вместе с Матросовым, участвовал в разработке Криницкого и Халупняка, а что касается Чадовича, то личность его Яковлевым была изучена хорошо, он исследовал геолога долго и внимательно, знал его сильные и слабые стороны, а потому полагал, что сумеет с ним справиться в нужный момент.
У всех четверых заключенных, привлеченных к выполнению задания, была одна отличительная черта: сделав шаг вперед, они уже не могли повернуть назад, даже если это диктовалось происходящим. Все четверо не были рыцарями без страха и упрека, у каждого были определенные слабости, на которых можно было сыграть.
И еще одно было немаловажным — все четверо могли исчезнуть бесследно. Именно это им всём и предстояло сделать после успешной операции, а помочь им в этом должен был именно Наум Яковлев, большой, хотя и тайный специалист по таким делам.
Но обременять память осужденных такими печальными подробностями Наум не торопился. Да и отношения со всей четверкой Яковлев старался строить непринужденно. Тот, кто именовался в лагере Матросовым, был опытным подпольщиком, он участвовал в организации террористических актов против немцев на территории Украины, его несколько раз и с большим успехом задействовали для этих же целей в Европе, разведывательная работа, которую он вел в Персии и в Малой Азии, только развивала его интуицию и обогащала опыт. С ним нельзя было играть — в любой момент он мог разгадать игру и придумать для нее новые правила.
Конечно же, он никогда не был Матросовым, хотя и носил множество иных имен, фамилий и кличек. В действительности заключенного звали Яковом Григорьевичем Блюмкиным, он и в самом деле с двадцать девятого года не числился в живых, поскольку официально значился расстрелянным по постановлению коллегии ОГПУ как предатель дела рабочего класса и провокатор, действовавший по Указанию врага номер один советского народа — Льва Давыдовича Бронштейна, которого во всем мире больше знали под его партийной кличкой Троцкий.
Яковлев и Блюмкин знали друг друга еще по Украине. Яковлев много слышал о нем — Блюмкин был членом Украинской боевой организации партии левых эсеров, членом нелегального Киевского Совета, он дрался против Директории, то поднимая восстание крестьян в Жмеринском уезде, то организовывая побеги эсеров и коммунистов из петлюровских тюрем. Около Кременчуга в феврале девятнадцатого года он был задержан петлюровцами, нещадно избит и голым выброшен на железнодорожное полотно. Очнувшись, он добрался до дома путевого обходчика, долго лечился, но, узнав, что его товарищей из ЦК левых эсеров обвиняют в подготовке вооруженного мятежа, сам явился в Киевскую губчека и, шамкая беззубым ртом, сказал, что хочет видеть председателя чрезвычайки Сорина. Яковлев познакомился с Блюмкиным на первых допросах, они друг другу понравились. Яковлев с уважением следил за работой Блюмкина до самого его ареста. Как и Трилиссер, Яковлев считал, что расстреливать Блюмкина неразумно и глупо — революция могла бы иметь с этого отчаянного человека, которого по праву можно было назвать сорвиголовой, немало пользы. Яковлеву очень понравилось, что Блюмкин пришел и сдался сам в надежде защитить своих товарищей, обвиненных в заговоре против власти. Он утверждал, что целью покушения было показать бессилие немцев и заставить большевиков отказаться от позорного Брестского мира, иных целей левые эсеры перед собой не ставили. Усилия Блюмкина были усилиями Дон-Кихота, необходимое решение стоящими у власти было вынесено, но уже одно то, что Блюмкин такую попытку сделал, заставило Яковлева уважать его. Такие люди революции были нужны.
Как теперь выяснилось, к мнению Трилиссера в двадцать девятом году прислушались, хотя нельзя было исключать, что у Якова Блюмкина могли оказаться и совершенно иные ангелы-хранители.
Все это давало возможности для различного рода толкований, и еще неизвестно, какая из версий была ближе к истине. Яковлеву это очень не нравилось, и прежде всего тем, что давало ненужную самостоятельность в действиях, оценка которых зависела от политической конъюнктуры, а ее невозможно было учесть.
Все это объяснять Блюмкину было глупо, поэтому Яковлев промолчал. Наклонившись, он подхватил мешок.
— Ну, пошли, — обращаясь ко всем сразу, сказал он.
Идя друг за другом, они медленно начали спускаться в распадок.
Криницкий шел третьим, вслед за Яковлевым и Чадовичем. Было довольно морозно, но Криницкий этого не замечал. Воля была вокруг, воля, он пил ее тягучими длинными глотками, и от этого кружилась голова. Сам Криницкий к происходящему относился довольно цинично, он не верил особо в то, что свобода достанется им легко. Да и само понятие свободы было довольно относительным, он не раз слушал самые невероятные истории от других сидельцев, поэтому даже полагал, что органы свое обещание в случае удачного завершения поиска обязательно выполнят. Только это еще ни к чему не обязывало МГБ. Свобода могла оказаться временным понятием, освобождение — дьявольской западней. Кто помешал бы органам арестовать их в тот момент, когда они почувствуют себя свободными? Арестовать и напомнить какие-нибудь прошлые и окончательно забытые грехи; а если таких не окажется, то совсем несложно было выдумать новые — вроде клеветнических разговоров о советской власти в поезде к месту следования.
Но все это было лишь в предполагаемом будущем, сейчас же они шли по хрустящему снегу, впервые за много лет ли без конвоиров, никто не предупреждал их о том, что шаг вправо или влево равносилен побегу, и совсем не хотелось думать, чем эта свобода обернется им в недалеком будущем.
— Ты как на прогулке, — сказал ему в спину Халупняк. Конечно же, после зоны и передвижения в строю простужено кашляющих зэков это было настоящей прогулкой, даже тяжесть мешка не лишала Криницкого этого радужного ощущения, а для того, чтобы оно продолжалось как можно дольше, Криницкий готов был пройти Уральский хребет с юга и обратно, заглядывая в каждую норку, которую можно было бы расценить как пещеру.
У большого круглого валуна они остановились передохнуть.
— Теперь твоя очередь топтать тропу, — переводя дух, сказал Яковлев бывшему геологу. Чадович кивнул.
— Мы правильно идем? — поинтересовался Матросов, равнодушно глядя, как Халупняк закуривает. Махорочные папиросы «Север», которые в зоне называли «гвоздиками», входили в пайки, которые им выдали. Матросов и Яковлевне не курили, остальные восприняли это известие с тайной радостью, и это было понятно — за счет некурящих доза дыма для остальных увеличивалась почти вдвойне.
— Да, — сказал Яковлев. — По карте здесь Богатеевская пещера, нам надо проверить ее и выяснить, не соединяется ли она с группой других пещер. А потом мы пойдем по карте. Времени у нас мало, а объектов изучения полным-полно.
— Но вы так и не объяснили, что же мы ищем, — сказал Чадович, перехватывая папиросу у Халупняка и делая жадную затяжку.
— Когда мы это найдем, — туманно сказал Яковлев, — вы сразу поймете, что именно это мы и искали. А пока не задавайте ненужных вопросов. Прежде всего — дисциплина.
Еще в машине он сказал это остальным, коротко объяснив, что по возвращении ему придется писать отчет обо всех их действиях, а ему не хотелось бы давать поведению кого-то из них негативную оценку. Криницкий поначалу увидел в нем обычного стукача, но, посмотрев, как он держится с охраной и водителем грузовика, как разговаривал с замерзшими милиционерами на посту ОРУДа, понял, что в оценке этого неизвестного ему человека он сильно ошибался.
— Ну, вперед? — спросил Яковлев, вскидывая на плечи мешок.
Умом Криницкий понимал, что с этим человеком лучше не спорить, но все-таки обидчиво сказал:
— Вам хорошо, вы не курите. А тут уже уши в трубочку скатались. Юра, не слюнявь самокрутку, не последний дымишь.
Яковлев выругался, но вновь поставил мешок на снег, дожидаясь, пока курильщики не покончат с цигаркой. Махра в последней трети чинарика была вонючей и едкой, но Криницкий, довольный своей маленькой победой, не торопился втоптать дымящийся чинарик в снег.
Матросов стоял скучающий, только пар маленькими облачками вырывался изо рта.
Чадович опустился на колено, чтобы перевязать шнурки на тяжелых ботинках с толстыми шипастыми подошвами.
А над кучкой людей, над бесконечной тайгой, над ослепительными нескончаемыми снегами, над каменными осыпями покатых гор перевернутой чашей синели небеса, и в густой пронзительной синеве их белел серп луны.
* * *
ИЗ ПРИКАЗА ОГПУ № 242 ОТ 5 ОКТЯБРЯ 1929 ГОДА
"…Осенью 1929 года Блюмкин связывается с политическим центром троцкистской оппозиции и отдает себя в полное распоряжение троцкистского подполья, получив от Л.Д. Троцкого и Л. Сосновского директиву не выявлять своей политической позиции и использовать свое положение сотрудника ОГПУ в интересах контрреволюционной троцкистской организации. Блюмкин берет на себя роль предателя, информируя политический центр контрреволюционной организации о работе ОГПУ.
Весной с.г. Блюмкин, будучи за границей, вступил в личную связь с Л.Д. Троцким, высланным из пределов СССР за антисоветскую деятельность и призывы к гражданской войне. Блюмкин отдал себя и своего ближайшего помощника в полное распоряжение Л.Д. Троцкого, обсуждая с последним план установления нелегальной связи с подпольной организацией на территории СССР, планы организации экспроприации, и передал Л.Д. Троцкому сведения, носящие безусловный характер государственной тайны.
Возвращаясь в СССР, Блюмкин принял конспиративные поручения от Л.Д. Троцкого и вступил в нелегальную связь с остатками контрреволюционного подполья в Москве, пытаясь выполнить взятые им на себя за рубежом обязательства.
Опасаясь ареста, Блюмкин пытался скрыться из Москвы, был задержан на вокзале.
Объединенное государственное политическое управление, стоящее на аванпостах пролетарской-диктатуры, никогда еще не имело в рядах стальной чекистской когорты такого неслыханно предательства и измены, тем более подлой, что она носит повторный характер.
Боевой орган пролетарской диктатуры не допустит в своей среде изменников и предателей, подрывающих дело защиты пролетарской революции, ОГПУ с корнем будет вырывать всех те лиц, которые в деле борьбы с контрреволюцией проявит колебания в сторону и в интересах врагов пролетарской диктатуры.
По постановлению коллегии ОГПУ от 3 Ноября 1929 года Я.Г; Блюмкин за повторную измену Советской власти и пролетарской революции приговорен к высшей мере социальной защиты — расстрелу.
Приговор приведен в исполнение.
Приказ прочесть во всех органах ОГПУ.
Зам. Председателя ОГПУ Г. Ягода
* * *
«…Теза и антитеза. Мне зачитали постановление коллегии ОГПУ, но страха не было. Слишком долго я жил в ожидании смерти. Обидно было, что меня считали предателем. Росчерком пера меня уравняли с Азефом и Малиновским, но между нами была разница. Они предавали, я предательства не совершал. В случае с Мирбахом я выполнял решения эсеровского ЦК, как член партии я не мог не выполнить решения — вот это уже было бы предательством. Что же касается Троцкого… Я работал с ним, я видел его вблизи, и Лев Давидович был для меня живым Богом. Я искренне полагал, что его разногласия с партией большевиков временны, что недоразумения рассеются, заблуждения обеих сторон, доходящие до непримиримости, разъяснятся. Невозможно было представить Троцкого вне революционного процесса. Вот почему, узнав, что Троцкого выслали из страны, я ощутил растерянность и пустоту. Желание уберечь Л.Д. Троцкого от несомненно грозящих ему опасностей было чисто инстинктивным, размышлять я начал уже в Москве, когда привез оппозиции его послание. Но можно ли сказать, что я был связан с оппозицией и можно ли считать серьезной оппозицией балагура Радека и выпивоху Рыкова? Скорее я привез от Троцкого письмо его единомышленникам. И после этого испытал неловкость, понимая, что, будучи членом такой серьезной организации, как ОГПУ, я ни в коем разе не должен поступать таким образом.
Но личность Троцкого слишком много значила для меня, я любил его как вождя, как человека, очень много сделавшего для Революции, и теперь мне предстояло умереть за это.
Несколько дней я сидел в камере и писал воспоминания, на которые истребовал время. Не могу сказать, что эти дни отсрочки укрепляли мой дух, напротив, они действовали на меня разлагающе. Помимо воли меня терзали надежды, они особенно усилились, когда в камеру пришел Трилиссер и стал расспрашивать меня, можно ли использовать в качестве агентурного связника Маяковского, и вообще попросил меня охарактеризовать творческую богему в плане его возможного оперативного использония ОГПУ. Я отвечал Трилиссеру твердо, что Маяковский слишком импульсивен для того, чтобы быть агентом. Психика его слишком нежна, как у всякого поэта, но использовать его можно в темную, отправляя в загранкомандировки вместе с ним кого-нибудь из смешного любовного треугольника, в котором поэту аккомпанировали сразу два секретных сотрудника ОГПУ. В этом я видел смысл и пользу для революционного дела. Трилиссер слушал меня, делал замечания, потом принес загодя приготовленную бутылку вина, и мы выпили. Трилиссер одобрительно сказал, что я хорошо держусь, еще он заметил, что лично он, Трилиссер, и начальник ОГПУ Менжинский были против расстрела, но на расстреле настояли в ЦК ВКП{6), а коли так, то ничего уже невозможно переиграть. На прощание он пожелал мне стойкости.
Я понял, что за мной придут именно этой ночью, и стал собираться с духом, чтобы достойно встретить свой конец. Около десяти дверь в камеру распахнулась, и на пороге показались конвоиры. Я знал, куда они меня поведут, сам не раз присутствовав на этой тягостной процедуре. Кровь, пролитая мною, взывала мщению, и поэтому я был спокоен, старался быть спокойным, пока случайно не увидел свои руки — они дрожали.
— К стене, — сказал начальник конвоя.
Я смотрел на них, пытаясь определить по глазам, кто будет стрелять. Но глаза их были пусты и равнодушны, слишком долго они ходили в исполнителях, чтобы сейчас показывать волнение. Медленно я пошел к стене и на ходу запел «Интернационал», хорошо понимая, что в этом не слишком оригинален.
Обернувшись, я не увидел исполнителей. Вместо них при слабом освещении я увидел Трилиссера с маузером в руке. Мелькнула мысль, что он не сам, не сам, его заставили измараться в смертном прахе, напомнив, что даже заместитель начальника ОГПУ не вправе выступать против решений Центрального Комитета партии.
Раздался выстрел.
Я испытал изумление, когда Трилиссер спрятал маузер, подошел ко мне и, вздернув в усмешке щепотку усиков, негромко сказал:
— Теперь ты мертв, Яков Григорьевич. Ты даже не представляешь, насколько ты мертв!
Приблизив лицо, он все с той же циничной усмешкой продолжил:
— А ты думал, партия и в самом деле тебя расстреляет, не выжав максимум, что ты можешь дать пролетарской революции?»
Я.Г. Блюмкин «Жизнь и смерти контрреволюционного революционера». Рукопись, архив ЦГАЛИ.