Глава 1. Ретро опять в моде
14 января 2141 года.
Ольгиополь, место экранировано от любых спецсредств слежения и не воспринимается визуально.
Две важных персоны, ровесники.
— …Крюк, отцепись от них. Ты переборщил. На хрена они сдались тебе, Крюк?
— Для надежности.
— Выйдет наоборот. Пережмешь парня, и он засбоит.
— Не засбоит, выдюжит…
Обоим не нравилась эта беседа. Один не желал ее совсем, другой тоже не испытывал восторга, затевая ее…
Два старика сидят друг напротив друга. Оба седые. Оба сухенькие, оба поджарые, как охотничьи псы. Оба крепкие. Цвет глаз — и тот одинаковый. И оба избегают смотреть в глаза визави.
Один — пониже, а другой — повыше, вот и вся разница, если особенно не приглядываться к собеседникам.
Сидят, попивают молоко с малиной. Ее завезли на Терру-2 сорок лет назад, она здесь, по счастью, прижилась, да и местным понравилась… Беседка в саду. Летучая мелочь вьется над блюдцем с ягодами. Солнышко припекает, земля парит после недавнего дождя. Пышные кусты гибридных роз. Из настоящих, земных, не привился ни один сорт… Под тяжкой роскошью цветов ветки согнулись и перечеркнули мраморные перильца зелеными арками.
— Хорошо, Крюк. Что мне с тобой спорить? Я не переспорю тебя. Зачем нам спорить? Отпусти их просто потому, что я тебя очень прошу.
Это был сильный аргумент. Особенно для двух старейших мужчин одного клана. Особенно для людей, когда-то болевших одними странными хворями, от которых земная медицина не ведала, как спасти; людей выскребывавших алюминиевыми ложками пригоревшую кашу из одной миски; людей спасавших друг друга от смерти во всех ее обличиях, не ведя счета, кто кому должен и сколько. Особенно для тех, кто сполна хлебнул горюшка первых пяти десятилетий освоения Терры-2, для тех, кто жил фронтиром, спал с оружием и считал себя покойником круглый год, чтобы каждое новое утро было приятной неожиданностью, если ты еще жив, но ничуть не огорчало твою душу, если ты уже мертв. Они стрелять учились ненамного позже, чем говорить. Для них чужаком был любой, кто принадлежал к другому клану и уж заведомо любой, кто говорил на другом языке. Слово «Женева» тогда равнялось фразе «далекая столица ада». А если приходил настоящий большой голод, кормили только тех, кто еще мог выжить… Это потом стали говорить «герои-первопроходцы», «лихорадка таун-мэйкинга», «на переднем краю…» чего, кстати, на переднем краю? чего край-то? Наверное, какого-то дерьма край…
Одним словом, оба понимали цену прозвучавшего аргумента.
— Нет, Дылда.
— Почему же?
— Нет. И не проси.
— Парень сделал половину дела, ты же сам сказал. Он выкладывается. Чего тебе еще надо?
— Я сказал: нет.
— Твою мать, старшой, ты можешь объяснить? Я тебе не салага, не шестерка и не чужак! За кого ты держишь меня? — Тот-что-повыше злился и ничуть не желал скрывать это.
Тот-что-пониже почесал подбородок, собираясь с мыслями.
— Дылда, он из третьего поколения.
— Не понял?
— Первыми тут были те, кого женевцы привезли на Терру в своих говенных космических баржах. Так? Они, стало быть, не в счет. Они здесь были чужими, нулевыми, по большому счету, а не первыми. Но они родили нас, настоящее первое поколение. Тех, кто повыскакивал из мам года примерно до пятьдесят пятого… Прочные люди… кто не прочный, тот и не выживал. Ничего не боялись. На черта б с ножом любой вышел, появись тут черт.
— Не поминай, дурень…
— Заткнись и слушай. Мы были вроде ковбоев… тех… на Земле еще. Или вроде казаков. Так?
— Допустим, так.
— Потом пришли люди помягче, второе поколение. До восьмидесятого — восемьдесят пятого так примерно года рождения. Тоже рубились-резались вовсю, но уже не ждали драки каждый день и каждую ночь. Так? И они наплодили третье поколение. Эти мягкие, как навоз. А сейчас — четвертое, оно уж совсем… — Тот-что-пониже махнул рукой — Ладно, не о нем разговор. Короче, у меня был один человек из наших, из дубленых. Я послал его, знал: этот — сделает. А его сожрала старость. Всего за несколько месяцев. Бывает… жив-здоров мужик… и вдруг р-раз… и развалина. Так? Другого из наших у меня не было. Отправил из сыновей, — из второго поколения, значит. Толковый, вроде, парень… Это я так думал. А он обосрался. Начал резво, хорошо начал, потом, гляжу, затих. И мне докладывают: из-под бабы эскадрой командует, обленился, ослаб. Кого еще послать? Вот, посчитали-посчитали, вышло — Сомова. Так? Но он-то из третьих, из внучков, из…
— Крюк! Бог тебе детей не дал. Не оттого ль ты чужому потомству не доверяешь? А? Скажи правду?
— Кому бы другому башку открутил за такие слова…
— Не пужай.
— В общем, правду ты сказал. Я им не верю. Нет в них должной твердости. Ни в ком. Оттого и страхуюсь.
…Тот-что-пониже боялся умереть не вовремя. Придет легкий человек на его место, порушит, не подумав, многое. Он ничего не желал для себя, он отдал бы власть, если бы видел истинного преемника… Вот Древний Хуан был — да, несгибаемый. Но сейчас нет такого, нет человека со стальным стержнем внутри. Нет пока… Дылда подошел бы лучше всех, очень многое понимает. Но ему нельзя. Жаль…
— Послушай, Крюк, то, что с нами было, это несчастье. Одно, брат, сплошное несчастье. И сейчас мы с тобой, да и все старичье, вроде камней ходячих. На добро ли это? Жизнь нам выпала говенная, хотя мир достался красивый… Жизнь нам косточки перебила, души узлами позавязывала. Мы — калеки, молодые нормальнее нас. И ни к чему выдавать наше увечье за достоинство.
— Да от кого я это слышу? Не ты ли своими руками повесил парня, который бросил транспорт с медикаментами и смылся из Песчаных Горок, когда там половину населения повыкосило? Что ж там за дрянь-то была, Дылда, я уже забыл, вот твою мать… а! Трясучая лихорадка. Да… Страшное дело… За двое суток человек сгорал к едреням… А ты, ты не помнишь разве, как тот дурень визжал и в ноги тебе падал, не надо мол, не надо, жить, мол, хочу… Или склерозом вычистило у тебя висельника того, а?
— Надеюсь, Бог меня простит… Крюк, я оттого в монахи и подался… К чему ты мне это припомнил? Уязвимое место ищешь? Напрасно. Тут у меня уязвимого места давно нет… Крюк, сейчас я бы его не вздернул, я бы дал ему жить. Вот и весь разговор.
— Скажешь, время переменилось? — Тот-что-пониже поморщился. Понимает-то он понимает, Дылда этот, а все-таки дает слабину. Вздернул, кстати, правильно тогда. За дело вздернул. Редкой сволочью был тот парень, раз в десять лет такую сволочь встретить — уже перебор. На Терре смертной казни нет… и только если объявят чрезвычайное положение, судам дается право исключительной меры… А его как раз тогда объявили, выходит, все было по закону… — Да хоть бы и переменилось. Спорить не стану. В спорах разная дрянь рождается, только истина — никогда… Все равно мне, кто из нас нормальнее, а кто увечнее. Дылда, знаешь, хрен редьки не слаще, если сахарку не подбавить… А ты как раз подбавляешь сахарку… Я тебе русским языком говорю: нужна сверхнадежность, и больше нечем ее обеспечить. А ты опять и опять свою волынку заводишь…
— Страха в тебе много, Крюк. А нет ни любви, ни веры.
— Болтай…
— А теперь скажи, Андрей Семеныч, скажи, честно скажи, какой бог тебе велел невинных мучить? А?
— Не кипятись, Дылда.
— Есть из-за чего, Андрей Семеныч. Ответь.
И тогда Тот-что-пониже почувствовал: дело неладно. Дылда называл его по имени-отчеству только два раза, очень давно. И оба раза хотел убить. Бывают у добрых друзей такие минуты, когда один жаждет ухлопать другого. Времена — точно — другие стояли на дворе. Не уступи тогда Крюк, как старшой, младшому Дылде, тот и впрямь сделался бы смертным врагом. Но теперь уступать не следовало. Когда у тебя за спиной три миллиарда жизней, даже три миллиарда с хвостиком, и самая настоящая война на носу, уступать нельзя. Никому. Ни при каких обстоятельствах. В Новом Владимире уже был бунт против беженцев с Совершенства. Весь тамошний бидонвиль в щепы разнесли, двадцать восемь трупов. В Рио-де-Сан-Мартине перебои с питьевой водой, и ничего, абсолютно ничего сделать нельзя. Латино и Польский сектор так схватились за клочок побережья на Зеленом море, что как бы стрельбой дело не закончилось… А этот в бабу паршивую вцепился и двух щенят! Тот-что-пониже почувствовал ожесточение. Никто не смеет давить на него. Ни одна живая душа. Иначе… иначе… грош цена всей его власти, грош цена всему порядку на планете.
— Если я тебе их не отдам, Твое Святейшество, чем прижмешь?
— Я не хочу такого разговора. Если я зол был, прости меня. Наговорил глупостей… Но от своего не отступлюсь.
— А все же? Епитимью наложишь? От Церкви отлучишь?
Тот-что-повыше молчал, сжав зубы. На протяжении двадцати лет он числился в столичной Даниловской обители простым монахом. У него было время, чтобы научиться держать гнев и гордыню в узде.
Тогда его собеседник заговорил сам. Заговорил тяжким, мутным голосом, будто вернулся в свою молодость и принес оттуда страшный подарочек:
— Ты! С Богом я разберусь сам. Лучше мне согрешить, лучше мне гореть, чем не дать моим людям хлеба!
И темным пламенем полыхнули его слова. Но второй старец не убоялся, ответил с твердостью:
— Никому из нас это не дозволено. Послушай, мы ведь в дружбе с тобой быть должны. Ты и я. Твоя власть и моя власть. Что ты рушишь! На свете нет правды, ради которой стоит пойти против Бога. Если сомневаешься, спроси хоть всю Терру, пожелает ли она благополучия, если за него надо изваляться в грязи…
— Один я изваляюсь за всех. Приму на свою душу.
Тот-что-повыше вышел из-за стола и опустился на колени.
— Ты знаешь, кто я и кто ты. Молю тебя, отступись. Не с тобой Господь.
— Ты! Ты! — закричал Тот-что-пониже.
— Прошу о милосердии. Дай им милосердия, это важнее всего!
Маслов отвернулся.