Андрей Лазарчук
Штурмфогель
Но рваною была нирвана...
НАЧАЛО
Окрестности Кельна, 13 апреля 1934. 07 часов 30 минут
– По-моему, ты от бабы, – принюхался Фриц. – Признавайся, ходок!
Штурмфогель молча выгружал на стол банки консервов, колбасу, кусок копченой грудинки, головки лука и чеснока, лимон, несколько сморщенных зимних яблок… В бумажном свертке, подозрительно напоминавшем формой бутылку, что-то булькнуло; его Штурмфогель тут же спрятал под матрац. Потом аккуратно скатал пустой мешок и сунул его в карман шинели.
– Жрать, – скомандовал он наконец.
Стая невесело заржала.
– Вылет? – догадался Штурмфогель. Внутри радостно затрепетала какая-то жилка.
– Групповой, – кивнул Фриц. – С Гюртнером во главе.
– Ого! А по какому случаю?
– Через неделю нас будет инспектировать фюрер, – с кислой улыбкой сказал Малыш Бюлер, сомнамбулически приближаясь к столу и раскрывая маленький складной нож, где, кроме лезвия, были еще щипчики для волос в носу и увеличительное стекло. – И мы должны будем показать класс. А сегодня по этому поводу нам ставят какого-то болвана. Как бы экзамен…
Он отрезал маленький кусочек колбасы, положил его в рот, закрыл нож и все той же походкой сомнамбулы направился к своей койке.
– Что за болван? – быстро спросил Штурмфогель.
– Неизвестно, – сказал Фриц. – Какой-то сапог из Берлина.
– Не сапог, – обернулся Малыш. – Неужели не чувствуете? Искры сыплются…
– Кто-нибудь его видел? – Наверх запрещено, – сказал Фриц с досадой. – Условия, приближенные к боевым. А здесь… Здоровый кабан. Вот такие окорока. Что еще можно сказать?
– Ладно, – махнул рукой Штурмфогель. – Прячьте это пока, а я в сортир…
В дверях он столкнулся с гауптманом Гюртнером, маленьким, сухим, похожим на хромую обезьянку. В общем-то добрейший человек, для курсантов отец родной, он страдал повышенной раздражительностью и тогда мог изощренно наорать, загнать на гауптвахту или приложить руку. Но на него не обижались даже за это…
– Ку-уда? – уперся он тонким кривоватым пальцем в грудь Штурмфогеля.
– В сортир, господин гауптман!
– Недосрал?
– Так точно!
– Давай быстрее…
В сортире он долго пил тепловатую воду из крана, а потом наклонился над толчком и сунул три пальца в рот, извергая плотный сегодняшний завтрак…
Бедная Трудель, она так старалась…
И зря стая скабрезно усмехалась, все было совсем иначе. Он просто показал этой замученной сорокалетней тетке, какая она есть на самом деле. Вот и все. Одна ночь наверху. В саду Гипноса. Он сразу сказал, что это будет как сон…
Штурмфогель еще раз промыл желудок – до каких-то серых соплей. Потом еще, до чистой воды.
Когда-то и сам он не мог отличать верхнюю явь от сна…
Впрочем, это было в раннем бестолковом детстве. Уже семилетним он все прекрасно понимал. Почему, например, мать иногда запирает его на ночь в шкаф…
По улицам ходили солдаты с красными флагами. Потом другие солдаты и полицейские стреляли в них, пинками отгоняя мальчишек, подбирающих горячие гильзы. Сгорело несколько домов. Это называлось Баварской республикой.
Он стряхнул с себя воспоминания и посмотрел в мутное зеркало. Рожа, конечно, измятая…
Через полчаса стая получила вводную: на территории лагеря находится человек, держащий в уме двадцатизначное число. Найти, проникнуть, запомнить число, вернуться, доложить. Действовать в плотном строю. Ведущий – гауптман Гюртнер.
Состав для перехода в измененное состояние был у каждого свой. ШТУРМФОГЕЛЬ пользовался чистым порошком из сушеных мексиканских грибов: щепоть на полстакана кипятка. Другие прибегали к каким-то сложным смесям, дающим всяческие дополнительные эффекты: длительность, яркость, что-то еще. Он полагал это лишним.
Для взлета каждому полагалось отдельное помещение; на всякий случай присутствовала медсестра.
Штурмфогель поболтал ложечкой в стакане и мелкими глотками выпил бульон. Желудок, вопреки опасениям, среагировал нормально. Бульон и бульон. Грибной. Даже вкусный. Правда, без соли.
Потом он перевернул песочные часы и стал смотреть на медный диск, висящий на противоположной стене.
– Вы сегодня бледны, – сказала медсестра. – Наверное, влюблены?
– Пока нет, – сказал Штурмфогель. – Но могу попытаться. Хоть сейчас.
Медсестра захихикала:
– Не успеете. Я превращусь в тыкву. А партия не одобряет вегетофилию.
– А мы представим это как научное исследование.
– Вам надо сидеть спокойно. Доктор отругает меня, если я буду смеяться вместе с вами.
– Героям, уходящим на опасное задание, положен страстный поцелуй.
– Один.
– Да. Но страстный.
– Разумеется… – Медсестра быстро чмокнула его в уголок рта и отстранилась. Салфеткой стерла след помады. – Не надо… – Лицо ее вдруг стало грустным. – Это…
Глаза ее словно застилала пленка текущей воды. И что-то еще возникло где-то на границе поля зрения. Штурмфогель быстро взглянул в ту сторону – легкая тень метнулась по стене, распласталась на полу. Он перевел взгляд на песочные часы. Песок уже почти весь был внизу, выстраивался столбиком. Прорешки во времени – значит, начало прихватывать. Сейчас закружится голова…
Закружилась. Спереди назад, от лба к затылку. Стены и потолок оставались неподвижными, но понятно было, что они стремительно кружатся – просто зрение не успевает уловить это вращение. Руки медсестры легли на его плечи, это он почувствовал и увидел странно разбежавшимся зрением: он видел сейчас почти все вокруг себя, только то, что совсем-совсем за спиной, оставалось темным. Пора, подумал Штурмфогель.
Он сделал то же усилие, какое обычно делал при уходе наверх, но, оттолкнувшись, не вытянулся, а склонился вперед – и понесся к медному диску в стене, который оказался гораздо дальше, чем это мерещилось поначалу, и был уже не диском, а широким отверстием, за которым открывались какие-то непонятные, но очень большие сооружения…
В первый миг его бросило вниз, но он раскинул крылья и лег на воздух.
Справа была неровная, в выступах и впадинах, стена, и слева была такая же стена – не зеркальное отражение, не форма для отливки, – скорее ответ на вопрос. Впереди, вверху и внизу – Штурмфогель охватывал все это единым взглядом – клубился красноватый туман. Если долго вглядываться, то можно было увидеть, как далеко впереди пряди тумана свиваются в медленную воронку, со дна которой изредка проглядывает открытое звездное пламя. Сзади туман был не таким красным, и на его фоне не сразу замечался молочно-белый круг прохода.
Штурмфогель сегодня был первым. Он описал плавный медленный круг. Крыло оглаживало воздух, подобно тому как костяной шпатель мороженщика оглаживает ком мороженого. На воздухе оставались бороздки от перьев. Воздух вздрагивал и пел.
Ему самому хотелось петь.
Полет уже не изумлял его так, как прежде. Но радовал – больше, чем прежде.
Белые длинные крылья с черными кончиками. Изгиб плавный и напряженный…
Когда-нибудь ему просто не захочется менять облик на человеческий.
Из белого туманного диска вылетели еще двое: ворон и сокол. Почему-то совершенно не хотелось вспоминать, кто из них какое имя носит на земле. Гауптман будет аистом – и этого достаточно.
Вот он, аист…
Наконец стая собралась почти вся: аист, ворон, сокол, дикий гусь, орлан, буревестник. Одного не хватало – лебедя-трубача, – но такое иногда случалось: не смог оторваться или, наоборот, проскочил наверх. Вшестером они описали несколько кругов, и наконец аист подал знак: негромкий горловой звук. Потом он скользнул на левое крыло, на секунду опустил лапы и растопырил пальцы – стая тут же сравнялась с ним, сплотилась. Штурмфогель занял свое место: справа сзади. Гауптман повел строй к левой стене, к знакомым зигзагообразным выступам.
Наступил черед иллюзий: они летели к стене – а казалось, удалялись от нее. Или же стена убегала, расступалась. Рельеф становился все сложнее и вычурнее. В сущности, стена была изнанкой нижнего мира, но следовала ему не так, скажем, как план следует местности или фотография – лицу, а скорее как описание пейзажа, набранное текстом Брейля, следует самому пейзажу. То есть нужно знать шрифт, нужно знать язык, нужно обладать воображением и фантазией, чтобы из слов составить картинку…
Штурмфогель уже и сам ориентировался в изнанке достаточно уверенно. А сейчас их вел гауптман, для которого такие полеты были примерно тоже, что прогулки в собственном садике.
Вот произошла еще одна перемена. Стена, только что бывшая вертикальной, мягко наклонилась и оказалась под крылом. Дымка закрывала страшно далекий горизонт; туман, розоватый и зеленоватый, заполнял особенно глубокие ямы и ложбины.
Почти неуловимая медленная пульсация где-то там, в толще скал. Даже непонятно, что изменяется: свет, цвет, объем, формы…
Вниз. Вниз. И вот оно – чудо. Цветные пятна, оспины, выступы, впадины, царапины, тени – все это вдруг сливается, становится как бы призрачным рисунком на стекле, а сквозь стекло и сквозь рисунок возникает… что же это такое? Полузнакомое… Башня? Ха, да это же такой резной стакан для карандашей, а стоит он на столе у начальника школы! Вот теперь виден и весь стол, и чей-то локоть, дальше часы на массивном браслете, кисть с толстыми пальцами…
Пульсация ослабевает.
Вираж. Нам в другую сторону.
Штурмфогель ожидал увидеть погон, но нет – исполинское плечо гладкое: пиджак. Вверх, мимо мясистого уха и дальше, над ровной порослью волос. Голова похожа на малую планету. Высокий устойчивый смерч стоит над ее полюсом…
А сквозь кору планеты неясно проступают цифры! Их много. Их не рассмотреть снаружи – но это не требуется.
Стая описывает несколько кругов вокруг макушки и восходящего от нее темного жгута. Слишком уж он черен и расчерчен молниями…
Гауптман дает знак. Стая выстраивается в цепочку и по спирали начинает снижение туда, к основанию смерча.
Рев ветра. Воздух словно насыщается сталью. Крылья вздрагивают.
Не трепещи, Штурмфогель! Можно ли бояться бурь птице с такой фамилией?
Строй рвется, собирается вновь – и вновь рвется. Штурмфогель старается держаться за гауптманом. Тому тяжелее – аист хрупок. Мимо проносится сокол, сложив крылья. Близкая молния ослепляет. Штурмфогель уже один и скользит, подчиняясь урагану. Все силы уходят на то, чтобы держать крылья. Держать крылья. Держать!.. Но круче и круче нитки спирали – и вот его самого словно скручивают в тугой жгут…
Боль в мышцах нестерпимая.
А потом все кончается. Штиль. Тишина – после рева бури особенно оглушительная. Звенящая. Полумрак. Свет идет откуда-то снизу.
Свет серовато-розовый.
Гауптман собирает стаю. Все целы – как ни странно. У кого-то не хватает маховых перьев, но это мелочь. Ворон крутит головой, разевает клюв. Глаза у него обалдевшие.
Вон они, искомые цифры. Светятся зеленовато, как будто написанные фосфорической краской. Триста сорок один… двести шесть… девятьсот девяносто один… триста восемьдесят семь… семьсот двенадцать… сто тридцать… двадцать два. Все. Запомнил.
Аист взмахивает крыльями и начинает набирать высоту. Выход наружу через лобную чакру, это проще всего. Правда, там тоже вихрь, поток рвется наружу… ну да нам не привыкать. На то мы и птицы, сильные птицы!
Вихрь обрушился раньше, чем ждали. Протянувшийся поперек пути, горизонтальный, подминающий под себя, как паровой каток. Что решит гауптман? Вверх или вниз? Вверху до немыслимой высоты – светящиеся ледяные перья и веер молний. Ворон не сможет подняться, да и сокол…
Вниз, к земле! То есть не к земле, конечно, но все равно вниз. Сквозь облака, сквозь туман, мимо каких-то летающих островов; корни свисают, как щупальца медуз.
Вот и поверхность. Ниже уже нельзя. Свет проникает откуда-то сбоку и стелется над самой «землей». Все поросло чем-то волнующимся и искристо-белым. Ковыль, плесень, мох?..
Извилистый каньон. Туда! Темный, узкий, почти бездонный. Здесь вихрь слаб, здесь можно лететь; главное – вовремя поворачивать. Как лыжники на крутом извилистом спуске… Изредка Штурмфогель взмывал чуть выше, чтобы схватить картинку пейзажа, и торопливо нырял обратно. Ветер бил сзади и казался обжигающим.
В очередной подъем-разведку Штурмфогель увидел вдали две округлых горы, пока еще далекие. Это были глаза. Там, между ними и выше, должен будет открыться выход, такой же бурный и трудный, как вход. Ну и что? Прокрутит и выбросит…
Если бы Штурмфогель задержался наверху еще секунду-две, его, может быть, и миновала бы общая участь. Но он спикировал в темноту, пристраиваясь вслед за орланом…
Все произошло очень быстро. Примерно так разбиваются птицы о стекло маяка. Только что был гордый силуэт с раскинутыми крыльями – и вот уже ком перьев и обломков легких косточек и брызги. Первым разбился гауптман, разлетающиеся белые перья похожи на вспышку взрыва. Следом – другие… Штурмфогель видел все, но сделать ничего не мог: хоть время и текло медленно, но тело оцепенело и лишь ждало удара. Изломанные птицы висели на невидимой преграде, и вот он сам поравнялся с нею…
Удар был страшный. Не по голове – по крыльям. Это была сеть. От резкого торможения кровь бросилась в глаза. Боль сковала. Сознание билось и металось.
Потом он сильно нагнул голову и вцепился клювом в веревку, из которой была сплетена сеть. Клюв тут же завяз в липких волокнах.
Аист висел неподвижно. Кажется, у него была сломана шея. Ворон бился, пытаясь освободиться; кажется, он запутался меньше всех, во всяком случае, крылья его были свободны. Орлан клювом пытался прорвать сеть. Остальные шевелились слабо и нерасчетливо…
А потом сеть задергалась и закачалась. И Штурмфогель внезапно понял, что это за сеть.
Пауки приближались снизу, из мрака. Даже не пауки, а что-то вроде огромных мохнатых крабов. Их было трое. Клешни-ножницы покачивались перед влажными провалами ртов, обрамленных тонкими короткими щупальцами. Один из них неуловимо быстрым движением отрезал аисту клюв и принялся опутывать тело паутиной. Потом откуда-то из-под брюшка высунулось, подрагивая, жало. Паук пристроился над жертвой и всадил в нее жало, сладострастно двигая толстым брюшком…
Двое других занялись диким гусем. В отличие от аиста, который был мертв или оглушен, гусь пытался отбиваться. Ему тоже отхватили клюв (вместе с половиной головы), выстригли из сети, опутали паутиной и подвесили, как в мешке. Потом тем же непристойным манером один из пауков стал накачивать в него яд. Штурмфогель видел, как чудовищно напряглось спеленатое тело гуся, как вылезли из орбит глаза… Потом вытянутая шея надломилась и упала. Наверное, гусь наконец умер.
Фриц, вдруг вспомнил Штурмфогель. Это Фриц Мейссель…
Пауки, освободившись, направились к нему. Он ударил крыльями, пытаясь вырваться. Правое освободилось, но левое висело бессильно. Уже привычным движением один из пауков сломал Штурмфогелю клюв, а второй, ухватив его за ногу, выстриг запутавшееся тело из паутины. Штурмфогель замороженно ждал, что его сейчас спеленают и убьют, но пауки почему-то медлили. Сеть вновь закачалась, и появился еще один паук, гораздо больший по размеру. Грубая шерсть на его теле была спутанная и седая. Ухватив Штурмфогеля клешнями за крылья, он поднял его перед собой – над собой. Капли крови с искалеченного клюва часто-часто падали на страшную и странную, поросшую редким белым волосом морду паука. Рот и щупальца алчно шевелились, а шесть красных глазок смотрели пристально и почти печально. В них не было насекомой тусклости и тупости. Потом Штурмфогель услышал хруст справа и тут же слева. Страшные клешни перекусили его крылья.
Он упал на паука, оттолкнулся лапами, скользнул по мохнатой спине и рухнул куда-то вниз, на камни, в колючие кусты, В холодный поток…
Его вынес ворон. Бруно Барт. Лишь через несколько дней Штурмфогель пришел в сознание и узнал, что из всей стаи уцелели только они двое и что фюрер не приедет, разочарованный таким жалким результатом предварительных испытаний.
Бруно как-то зашел к нему в изолятор. Губы его были белее, чем обычно. Он сказал: только что СД забрало гауптмана Гюртнера и троих ребят – прямо с коек – и куда-то увезло, а сам он завтра… в общем, он полетит снова. Штурмфогель пожелал ему удачи.
Потом он лежал и ждал, когда придут за ним. Но никто не пришел. Ни в тот день, ни после.
Бруно вновь стал летать. Вскоре он уже водил стаю. Штурмфогель же, когда вроде бы восстановился и физически, и психологически, взлететь не сумел. Он легко и непринужденно прыгал вверх и вниз, но медный диск больше не становился для него туннелем…
Осенью его исключили из школы. Неделю он провел дома, с родителями, потом устроился почтальоном. В ноябре сам себе принес конверт с красивым бланком, где посредством не очень ровного ремингтонного текста его приглашали на собеседование в Берлин, на Вейлхенштрассе, семь. Письмо было подписано неким Рудольфом фон Зеботтендорфом…
Москва, 21 апреля 1941. Около 4 часов утра
Громко позвонили, а потом стали стучать кулаками: «Откройте! Тут управдом! От вас течет вниз!»
Жилец лениво заглянул в ванную комнату. Да, вода действительно перелилась через край ванны и стояла толстым дымящимся подрагивающим слоем на полу. Два красных колена высовывались из кипятка – и плавала, гоняемая подводными течениями, полузатопленная бутылка из-под коньяка. Отлично, подумал жилец. Через десять минут они расхрабрятся и взломают дверь.
Он еще раз прошелся взглядом по квартире. Добросовестный разгром после оч-чень добросовестной пьянки. Мертво спящий под столом летчик. На разметанной постели – полуголая толстая девка, то ли чья-то секретарша, то ли буфетчица. Тоже до полудня не проснется, а когда проснется, не сможет ничего вспомнить. Анализы кое-что покажут, но…
В случае чего сделает аборт. Впервой ли?
Как говорится, погуляли. Ночь перед арестом. Он встал у окна и посмотрел в щель между занавесками. Под окнами глупо таращились трое.
Заливает, значит? Соседей снизу? Это которые сверлили дырочки в своем потолке и просовывали в них трубочки стетоскопов?
Хорошие соседи. Тихие и невредные.
Он отошел от окна, подхватил чемоданчик-балетку и стал ждать. Дверь уже ломали всерьез.
– Гражданин Волков! Александр Михайлович! Ворвались сразу трое: два офицера с малиновыми петлицами и околышами и штатский, в шляпе и даже в пенсне.
– Волков! Сопротивление бесполезно!
Это он знал и без них. Только дурак сопротивляется подавляющей силе. Умный – уступает, а когда нападающий проваливается, бьет его в затылок.
И даже не слишком сильно. Зачем? Все равно ведь – насмерть…
– Не трогать здесь ничего!
Разумно. Поскольку главное – в расположении предметов. Что ж, это они еще кое-как понимают…
Вот побежали в ванную. Ну-ка, ты, в пенсне! Повернись, я хочу видеть твое изумленное личико. Или разъяренное. Ну-ка…
Отлично. Злость. Чистая неприкрытая злость. Конечно, ты умный, ты кричал: брать, брать немедля! А твой недотепа начальник цедил: слежка, контакты, разработка…
Теперь у тебя на него есть хороший материал.
Можно сказать, что я пристрелил кого-то из вас. Может, тебя, может, его. Вы мне оба одинаково противны.
Главным образом своим посконным идиотизмом. Вам не представить себе, что есть кто-то настолько умнее вас, что вы рядом с ним не более чем вши. Гниды.
Вы так и не поняли, кто я такой. И не поймете никогда. И – плевать.
Тот, кого знали как Волкова – впрочем, он и был когда-то настоящим Сашей Волковым (круг замкнулся…), – последние полгода был занят только и исключительно тем, что готовил свою смерть. Поскольку в государстве тотального контроля истинно свободным мог быть лишь мертвец. Который лежит под надписанным камнем и которого не нужно искать.
Обеспечить себе замену в мире живых оказалось не так уж сложно.
Уже полтора месяца в его квартире беспробудно жил командированный из дальневосточного леспромхоза снабженец Фрязин, пьяница и беспутный тип, ростом, комплекцией и цветом волос похожий на Волкова. Они познакомились в пивной на Сивцевом Вражке, почти подружились; Волков, пользуясь своими знакомствами в Bepxax, помог Фрязину решить какие-то не совсем решаемые проблемы. Фрязин закатил для него долгую роскошную пьянку.
Две недели назад Фрязин как бы уехал обратно на свою станцию Ерофей Павлович… На самом же деле, «вспомнив» что-то по дороге, он вернулся в Москву и ночью постучал в дверь квартиры Волкова. Глаза его были страшные. Волков его впустил и больше не выпускал.
А буквально на следующий день Волкова обложили по-настоящему. И он понял, что успел чудом. Впрочем, к чудесам он привык. На чудесах он и держался все это время – с самого начала своей безумной службы.
Собрав двадцатого на свой день рождения побольше друзей, приятелей и случайных собутыльников, он позаботился о женщинах, выпивке, большом шуме и даже драке, спровоцировав спор о том, пристойно ли коммунисту так напиваться в Пасху, при этом закусывая водку крутыми яйцами. Он прекрасно знал, что все его гости пройдут через руки НКВД или НКГБ и там сделают все, чтобы получить от них подробные показания, И показания будут свидетельствовать, что хозяин квартиры остался с женщиной и одним – а может, двумя или тремя?.. да нет, одним – упившимся гостем… Хозяин был хмелен, весел и хлебосолен.
Он действительно был весел и хлебосолен, но хмель не брал его абсолютно.
Проводив гостей, он разжег в титане огонь, для пущего правдоподобия роняя щепу и чурбачки и просыпая уголь. Потом, поимев пьяную до соплей буфетчицу, он тычками поднял на ноги Фрязина, раздел его догола, заставил забраться в ванну, дал в руку бутылку коньяка и пустил теплую воду. Потом подержал некоторое время его голову под водой, пока снабженец не перестал дергаться. И тогда – закрыл холодную воду.
Пламя весело гудело в титане…
Струйка кипятка текла из крана прямо на лицо утопленника. Ванна наполнялась и наполнялась. Отклеившаяся от бутылки этикетка залепила сливное отверстие, и вскоре вода полилась через край.
Через полчаса за ним пришли…
Очень отстраненно и незаинтересованно Волков смотрел, как его квартира наполняется разными людьми, в форме и в штатском, как санитары достают из кипятка разварившееся тело и укладывают на носилки, как пощечинами и нашатырем поднимают несчастную буфетчицу (или все же секретаршу?) и, не позволяя ей надеть ни трусы, ни юбку, тут же начинают допрашивать, а она не понимает ничего…
Осторожно, стараясь никого не задеть, он пробрался к выходу, спустился по лестнице вниз, на парадной пропустил торопящихся навстречу ему двоих – шпалы властно взмерцнули в петлицах – и вышел на холод и склизь ненадежной предутренней весны. Четыре машины стояли в ряд у парадной, и еще по одной – в концах переулка…
Чтут тебя, Волков, подумал он и, подняв воротник, неторопливо пошел в сторону Пречистенки. Двери у машины были пригласительно открыты, и всего лишь два опера с наганами охраняли ее. Даже опер и оперша.
Это была слишком грубая приманка – на дурака или на паникера.
Неторопливо он прошел мимо, ловя запах будто бы свежелопнувших березовых почек. Девочка-опер была симпатичная, пусть и жестковатая; в другое время и в другом месте он бы ее не упустил. Знаешь ли ты, бедняга, как пахнут настоящие французские духи?..
По Пречистенке он дошел до Зубовского, хотел остановить таксомотор, но передумал – пошел пешком. Почему-то хотелось пройтись. Он не любил Москву, больше того, он ее терпеть не мог, но вот – не хотелось расставаться навсегда…
На вокзале он еще посидел в буфете, жуя пережаренную котлету с горошком и потягивая средней паршивости пиво. Потом сел в киевский поезд, забрался на верхнюю полку и спокойно уснул.