…И он к устам моим приник…
Коты, как известно, поют. «Кошачий концерт» — словосочетание устойчивое. И мыслеобраз у всех вызывает один и тот же: весна, ошалелый утробный вопль с улицы, и острая тоска, что живешь не в деревне и со своего пятого-десятого этажа выплеснуть на этого солиста традиционное ведро воды ну никак не получится…
Но порой ситуация выворачивается наизнанку. И однажды такое произошло у меня на глазах.
История это давняя, тому уже лет сорок, не меньше. Однако иные из действующих лиц еще здравствуют, и посему — как говорится, во избежание — подлинные имена называть воздержусь. Кто-то пусть останется безымянным, для главных же действующих лиц псевдонимов да эпиклез вполне, на мой взгляд, хватит.
В те времена я водил дружбу не только с фантастами, но и с поэтами, причем с последними было даже проще: в кругу фантастов volens-nolens приходилось заявлять и отстаивать претензии на какое-то определенное место, тогда как поэты о моей причастности к своему цеху не подозревали, усматривая во мне лишь почитателя своих талантов и более или менее квалифицированного слушателя из сопредельной страны. Собирались то у одного, то у другого, до одури читали стихи — чаще всего с тем непременным поэтическим подвыванием, которое великолепно описал еще Марк Твен в «Приключениях Тома Сойера». Увы, с тех пор ничего не изменилось. По крайней мере, к лучшему. Ну а кроме стихов потребляли изрядные количества кофе, болгарского — самого дешевого — сухого вина и болгарских же (как правило, хотя извращенцы «беломорщики» тоже встречались) сигарет.
В тот вечер мы стеклись в дом к средних лет и таких же литературных достоинств поэту, которого я здесь назову Мореходом. Обитал он где-то (точно за давностию лет не упомню) на Гражданке, в трехкомнатной квартире, в обществе жены-шатенки, дочери-блондинки и жгучебрюнетистого здоровущего кота по имени Серафим (в просторечии — Фима). Чтобы не запутывать вас обилием персонажей, замечу: дамы к нашей истории непричастны вовсе — их и дома-то не было.
Когда первый поэтический пыл мало-помалу выдохся, кофейная гуща в чашках обрела консистенцию глины, три недели ждущей дождя, а уровень сухого вина в организмах на метр превысил ординар, случилось неизбежное — инициативой завладела поэтесса бальзаковских лет, увлекавшаяся Серебряным веком и гордившаяся несомненным (в собственном представлении) сходством с Анной Ахматовой, вследствие чего доброжелатели почтительно именовали ее Ахматессой, а злобные критиканы (и преимущественно за глаза) — Ахматуткой. Признаться, стихи ее были не столь уж плохи — во всяком случае, не хуже иных прочих. Беда в другом: по городу Ахматесса перемещалась исключительно в обществе любимой гитары и творения свои не просто читала, но выводила речитативом под унылый перебор семи струн. Голос ее был могуч, как туманный тифон маяка, и неизбежен, как питерский дождь.
Это знали все.
Кроме Фимы, ибо в его владениях Ахматесса оказалась впервые.
Удовлетворившись подношением шпротов и колбасы, кот задремал на диване, изредка поглядывая в четверть глаза на неумолчных стихотворцев, но не проявляя ни малейшего интереса: не впервой, дело привычное. Однако уже первый из трех аккордов, которыми владела Ахматесса, заставил его не только открыть глаза, но даже сесть и навострить уши. Когда же заработал тифон…
Мореход уверял впоследствии, что Серафим всегда отличался благовоспитанностью. Может быть. Готов поверить. Свидетельствую: кот крепился изо всех сил и сколько мог. Но на третьей — примерно — минуте не выдержал. Задние лапы сами собой взметнули его, будто кузнечика, черное тело мелькнуло над головами и оказалось на столе, не зацепив притом ни единой рюмки или бутылки. Высший класс! Фима уселся, обернувшись хвостом, вытянулся в струнку и безотрывно уставился Ахматессе туда, откуда неслись поразившие котовье воображение звуки.
Польщенная вниманием, поэтесса взяла на два тона выше.
Кот сел на задние лапы, а передние подергивались и трепетали в воздухе — казалось, Фима вот-вот примется дирижировать.
Таких слушателей Ахматесса еще не видывала — и дала себе волю.
Кот — тоже.
Его правая передняя стремительно рванулась вперед, влетела в широко открытый рот исполнительницы и…
…и медленно двинулась обратно, вытягивая за собой Ахматессин язык, в который прочно впились все пять когтей.
Женский язык всегда вызывал у меня восхищение, но я даже не подозревал, что вытягиваться он способен не хуже, чем у жирафа и может становиться почти таким же лиловым.
Мореход ринулся вперед и ухватил кота за шкварник, но даже возносимый ввысь могучей хозяйской дланью, добычи тот не выпустил. Понадобилась помощь еще двоих — кто-то из поэтесс нежно придерживал Ахматессин язык, покуда наиболее решительный из поэтов осторожно извлекал из него когти. Кровь капала на белую скатерть, как болгарское красное вино.
Мореход уволок Серафима и запер в ванной — не первый в России случай, когда за отстаивание эстетических воззрений приходится расплачиваться тюремным заключением. Ахматесса говорить не могла и только шептала что-то невнятное, щедро дезинфицируя язык водкой. А я все пытался рассмотреть, превратился ли ее дивный орган в жало мудрыя змеи. Но нет — он остался все тем же празднословным и лукавым.
И что бы вы думали?
Героическая Серафимова атака произвела на Ахматессу не большее впечатление, чем то самое ведро воды на мартовского кота. Едва залечив раны, она продолжила свои концерты. И лишь всякий раз, направляясь к кому-нибудь в гости, интересовалась, есть ли в доме кот. А при утвердительном ответе тут же вспоминала про какие-нибудь неотложные дела…
Так что собратьев своих Серафим все-таки защитил. Честь ему и слава!
А до рода людского — что ему? Сами как-нибудь разберутся.