Юлия Остапенко
МАВКИНА БЛАГОСТЬ
— Да нет там мавок никаких!
— А я говорю, есть!
— Ты их видал, что ль?
— Не видал, а правду говорю, что есть!
Спорили корчмари рьяно, сверкая очами и погромыхивая кружками по столешнице. Пьяненький мужичок, сидевший у хозяйского стола, подперев заросшую щеку кулаком, сонно и заинтересованно моргал. Иногда щека с кулака соскальзывала, мужичок вздрагивал, и на мгновение его хмельной взгляд прояснялся — тогда он, кажется, прислушивался к спору с особым вниманием.
— Если нет, то куда народ пропадает? Кто б не пошел — поминай как звали! Кто еще, если не мавки?
— Да почем знать! Может, упырь или леший, всё один черт!
— Да откуда тебе леший в оболони? Оболонь — она ж мавок, да русалок, да водяников юдоль.
— Ну, значит, русалки или водяники. Что ты уперся — мавки да мавки?
— Да все знают потому что! И чего бы мужикам туда повадиться, если не мавки? С водяником, что ль, под луной ворковать?
Мужичок понимающе хохотнул и снова соскользнул щекой с кулака. Корчмари на мгновение умолкли, переглянулись, потом продолжили как ни в чем не бывало.
— Тебя послушать, так все мужики только и мечтают, как с мавкой траву помять.
— А ты будто не мечтаешь.
— Тьфу на тебя! На что она мне сдалась? Спереди еще ничего, а сзади-то — спины нет, одни кишки торчат.
— Да кто просит за спину ей заходить, дурень? Только тебя мавка и близко не подпустит. Они знаешь какие… ей надо, чтобы люб был.
— Много ты знаешь!
— А знаю!
— Да откуда, если не вернулся никто еще с оболони?!
— Вправду, что ли, не возвращаются? — наконец вмешался Лаврин. Пьяненький мужичок обиженно вскинулся, будто искренне верил, что представление дается для него одного. Корчмари, напротив, развернулись к молчавшему доселе посетителю с самым любезным видом.
— Как есть, — уверенно сказал тот, что постарше, и выразительно стукнул кружкой о стол, так что пивная пена заколыхалась. — Все, как один. Кто пошел в сторону оболони — поминай как звали. Ни один не воротился.
— И правильно, — оживленно кивнул молодой корчмарь. — Мавка-то, охмурив, сонную болезнь напускает. Очнется поутру добрый молодец — а памяти ему убыло. Что случилось? Как произошло? Уж про корчму-то нашу не припомнит, так и знай! Ну и про остальное тоже, а то пойдет разговоров — мавки, они ж на людях все из себя скромницы, — он подмигнул Лаврину и поднес кружку к губам, окуная усы в пену.
— Откуда же известно, что мавки любят живых мужчин, если никто наутро ничего не помнит? — спросил Лаврин.
Старший корчмарь уважительно склонил голову, молодой посерьезнел. Пьяненький мужичок, ничего не понимая, тревожно перебрасывал взгляд с одного на другого к третьему.
— В корень зрите, милостивый государь, — уважительно сказал старший. — Никак ученый будете?
— Летописец, — не без легкой гордости, впрочем, нисколько не кичась, ответил Лаврин. — Хожу по свету, собираю легенды и сказания.
— А правда-матушка вас не заботит?
— Правда — она ведь каждому своя видится.
— Верно, — кивнул корчмарь. — А я вам вот что скажу: попросту люди болтать не станут. Хотя тут кое-кто. — Острый корчмарьский локоть врезал в тощие ребра младшего товарища, от чего тот охнул, поперхнувшись пивом, и погрозил побратиму кулаком, — поклеп возводит. А только бывают люди, что против чар нечистых выстоять могут. Вот от них-то и сказ весь идет. Верить им, конечно, нельзя… но разве проверишь?
— И проверишь! — возопил вдруг пьяненький мужичок, резво вскакивая с насиженного места. Видно, его вконец разобидело, что господа беседующие не обращают на него ровным счетом никакого внимания. — Еще как проверишь! Я вот пойду и посмотрю! На мавок ваших! И всю правду скажу… как есть!
— Скажешь, — ухмыльнулся младший корчмарь. — Прям в оболони рожей в тину — хлямс! Так и скажешь.
— Не стоит, милостивый государь, — покачал головой старший. — Как бы там ни было, а вправду никто еще с оболони не вернулся. Местных спросите, коли мне не верите — не ходят туда. Мавки — не мавки, а гиблое место.
— Пойду, — упорствовал мужичок, видимо, и в самом деле достаточно пьяненький. Лаврин смотрел на него с помесью любопытства и жалости. В мавок он, положим, не очень и верил, но справедливости слов младшего корчмаря отрицать не мог — упадет бедолага лицом в трясину, еще задохнется, неровен час. Но мужичок, кажется, не на шутку разошелся — вскочил, стал искать шапку, даром что темнело на дворе.
— Пивка хоть глотни на дорожку, — вздохнул старший корчмарь, незаметно подсовывая кружку ближе. — Хорошее у меня пиво… славное! Не раз, бывало, возвращались посетители с дороги, добавки просили…
Мужичок на миг заколебался, потом отчаянно махнул рукой, едва не врезав Лаврину по носу.
— Время не терпит, корчмарь! Мавка меня заждалась!
— Ну иди, — переглянувшись с товарищем, вполголоса молвил корчмарь. И только дверь скрипнула на петлях, побратимы повернулись к Лаврину, оставшемуся единственным посетителем: — А что, может, вы пивка желаете?
— Благодарствую, не пью, — твердо ответил тот.
— Обяжете, — заелозил младший, — сам варил, душу вкладывал. На тысячу верст отсель такого пива не сыскать! Хоть попробуйте!
— Не пью, — совсем уже холодно повторил Лаврин. — Молока дай.
Корчмари помрачнели. Лаврин привык к такому приему: где это видано — чтоб здоровый мужик и не пил? Но он-то знал, как важно летописцу сохранять ясность ума и твердость руки — не менее важно, чем воину. Понаписываешь чего на хмельную голову, а потом окажется, что все это тебе спьяну привиделось — перед людьми потом стыдно, а то еще, бывало, и поверят… В глубине души Лаврин подозревал, что своим появлением в народных пересудах мавки и прочая нечисть обязаны именно хватившим лишку летописцам…
Посидел он еще, молока теплого попил, и уже совсем темно стало, когда дверь шумно распахнулась, и в корчму ввалился давешний мужичок — растрепавшийся, раскрасневшийся, с безумными глазами и расхристанным воротом.
— Корчмарь! — завопил он с порога. — Корчма-арь! Пива!!!
Повторять не пришлось. Засуетились, забегали. Подсунули было лавку, но мужичок не присел — выхватил из протянутых рук полную кружку, выпил залпом.
— Дивное пиво у тебя… дивное! — промямлил он, не глядя бросил на прилавок горсть монет и, шатаясь, побрел назад.
— Эй, сударь! — крикнул ему вслед младший. — Так что, был в оболони? Мавку видел?
Мужичок остановился в дверях, полуобернулся через плечо, так, что видать было только один хитрый глаз, хихикнул. И — поминай как звали.
Корчмари со значением помолчали. Лаврин чесал затылок.
— Дела-а… — протянул старший и принялся протирать опустевшую кружку.
Лаврин бросил взгляд за окно. Тьма стала непроглядной — глаз выколи.
— А что, далеко ли до оболони? — спросил наконец.
— К западу две версты.
Лаврин промолчал. Искушение было сильным. По крайней мере, он воочию видел, что с оболони все-таки возвращаются. Правда, нельзя было утверждать с уверенностью, что давешний мужичок до нее добрался. Может, все это время в десяти шагах от корчмы пролежал рожей в грязи. Хотя нет, грязи-то на его физии Лаврин не заметил, да и на одежде тоже…
Лаврин встал, нарочито решительно, чтобы самому не передумать.
— Пивка, — тут же предложил младший корчмарь. Лаврин отмахнулся.
— Ночка-то лунная, — многозначительно проговорил старший.
— Вижу, — сказал Лаврин и вышел вон.
Ночка выдалась не только лунная, но и весьма прохладная — пришлось поплотнее запахнуть тулуп. Дело шло к осени, ветерок резво гнал по небу мелкие вихрастые тучи, гнул верхушки деревьев. А еще — тянул с запада тухловатым запашком болот. Самая пора с мавками знакомиться — они такие ночки страсть как любят.
Дорога на запад была широкая, но заброшенная — видать, раньше, пока река не заболотилась, тут торговый тракт проходил. Лаврин шагал быстро, что-то про себя насвистывая. Вокруг ни души, даже зверье ночное сидело тихо — еще не наступила его пора, к полуночи дело только шло. Лишь ветер баловался в ветках да шаги Лаврина шуршали в сухой траве.
Пройдя шагов двести и выйдя на освещенный участок, где деревьев поменьше, Лаврин остановился и закурил трубку. Повернуть назад было еще не поздно. Впрочем, случалось ему и не в таких местах ночами гулять. Помнится, когда про ходячих мертвяков писал, пришлось переночевать на погосте, у свежих могил. И правда, ходили там — ленивые и недалекие, орали дурными голосами, все как в народе сказывают. Только потом оказалось, что это местные крестьяне надрались по случаю чьей-то свадьбы да от общей толпы отбились. А был бы пьян тогда Лаврин — небось, и правда бы написал: «Как есть, видал ходячих мертвяков».
Он докурил трубку, потом еще одну, потом филин заухал. «Ну, пора», — решил Лаврин и пошел дальше.
Заболоченная речная пройма была узенькой и извилистой, берега сплошь поросли осокой. Деревья по сторонам реки чахли и подгнивали — этак еще пару годков, и будет тут непролазная топь. Лаврин попробовал землю перед собой, потопал сапогом, боясь увязнуть. Вроде бы твердо, да и кочек много, и недалеко они — если что, перескочить можно. Белая, как гной, луна торчала прямо над головой, заливая оболонь нездоровым ровным светом. Лаврин поежился и в тот же миг услышал тихое, низкое завывание.
«Она», — подумал он, хотя не знал даже, на кого подумал — на мавку, русалку или просто нечисть. Завывание повторилось — медленно, тоскливо, будто бы вопросительно. Выла женщина, причем не сказать что совсем уж неприятно — будто колыбельную ребятенку вела. Только ребятенок — нечистый, и колыбельная — бесовская, а так даже почти красиво, душевно.
— Уууу-уу-у-умммм… — задумчиво протянула нечисть, и тогда только Лаврин ее увидел. Увидел — и не пожалел, что поперся ночью на оболонь.
Мавка стояла в осоке, как есть голая, в траве по бедра, но все было видно и так. Длинные, перевитые водорослями волосы облепляли мокрое тело, впрочем, не очень-то это самое тело скрывая. Груди налитые, талия — что твоя иголочка, вся из себя девка ладная, как березка, лицо — ясно солнышко, от улыбки сердце поет. Может, и правда со спины кишки торчат, но спереди-то, спереди… Загляденье, одно слово. И чего топиться пошла, дура, непонятно.
— УУУУУУ, — повторила мавка и улыбнулась призывнее. — А кто тут забрел в мою оболонь, а-а-а?
«Сейчас гребень попросит, волосы чесать, — лихорадочно припомнил Лаврин. — Надо ей гребень отдать. Дам — и бежать. Все, видел. Сказание напишу. Или целую повесть! Сейчас попросит и…»
— А иди ты ко мне, добрый молодец, — посмеиваясь, сказала мавка и потянула к Лаврину белые руки. Добрый молодец растерялся — гребень девку явно не интересовал.
— Так это… — как все летописцы, Лаврин, особенно в ответственные моменты, был малость косноязык. — Так я ж…
— А иди ты ко мне и потешь девоньку, — пропела мавка и двинулась ближе. Лаврин дал бы дёру, но ноги будто в землю вросли, а мороз кожу сдирал живьем. Мавка плыла к нему над осокой, кажется, не ступая даже ногой на грешную землю, и до того она была хороша и так улыбалась Лаврину, что ему почти расхотелось бежать от нее за тридевять земель, хотя знал, что надо.
— Сгинь, — прошипел он. — Чур меня, нечистая, сгинь… пошла… Хочешь гребешок?
— Хочу-у, — пропела мавка. — Ой, да развяжи завязочки на портках да покаж мне свой гребешок, родимы-ый…
Белые руки коснулись заиндевелых мужицких плеч, и пропасть бы тут летописцу Лаврину с концами, если б мавка вдруг не изменилась в красивом лице и не отскочила назад, как-то неуклюже для нечистой силы.
— Ай! — взвизгнула она — визжать, оказывается, умела не хуже, чем выть. — Это что?!
— Где? — рассудительно спросил Лаврин, приходя в себя.
— Вот! Ты! Ты кто такой?!
— Я?.. Лаврин-летописец… сказания собираю… пришел вот глянуть на мавку…
— Я спрашиваю — ты кто такой?! Чьих рук творение?!
— Божеских, — совсем уж растерялся Лаврин.
— Врешь! — пискнула мавка. — Не человек ты! Людского духу от тебя не чую! Говори, кто такой!
— Как не человек?! — опешил летописец. — А кто ж я, по твоему?!
— Почем мне знать? Может, ты нежить какая!
— Сама ты нежить! — обиделся Лаврин. — Чего ты меня боишься тогда, ты ведь тоже от черта?
— А вдруг ты упырь! Ай! Не подходи! — мавка юркнула назад в осоку и присела, только испуганные глаза блестели среди травы. Ларвину стало неловко — ни за что ни про что напугал девушку.
— Да живой я, — успокаивающе сказал он.
— Как живой, если духу людского нет? Не буду я любиться с нежитью!
— Что значит — духу людского нет?
— А нет! Все мужики-человеки, что ко мне приходят, одинаково пахнут. Пряно так, духмяно, хмельно… А ты нет! Ты незнамо как пахнешь. Не подходи!
— Да я… — Лаврин едва не плакал. Хороша ведь девка, как маковка, и гребень не просила, и любить хотела — вишь, запах ей не понравился! Нежная какая!
Хотя… что-то кольнуло Лаврина изнутри — так всегда бывало, когда ему на ум особенно хорошая мысль соизволивала заявиться.
— Погоди-ка! — ахнул он. — Дух, говоришь, людской да от всех одинаковый? Пряный да хмельной?
— Кисло-сладкий, — жалобно уточнила мавка из осоки.
— Так это ж пиво! — хлопнул себя по лбу Лаврин. — Они ж все надираются для смелости, прежде чем к мавкам тащиться! А ты, бедняга, небось дальше своей оболони нигде и не бывала?
— Не бывала, — застенчиво подтвердила мавка. Лаврин вздохнул.
— Ну а что, коли запахло б от меня людским духом, взяла бы мой гребешок? — многозначительно спросил он. Мавка совсем засмущалась, даже глазенки потупила — блестеть перестали. Молвила тихонько:
— Взяла бы… только ты ж нежить… чур меня…
— Сама нежить, — беззлобно повторил Лаврин. — Жди меня, девица, скоро вернусь.
И, насвистывая, бодро зашагал к тракту.
— Сто девяносто пять, сто девяносто шесть, сто девяносто семь, — подвел черту Федот-корчмарь. — Трех монет для ровного счета не хватает.
— И то неплохо, — сказал Яшка-пивовар, любовно сгребая свою долю в кошель. — Прибыльный выдался месячишко. Хоть и народу было мало.
— Да уж. Все пиво твое, Яшка. Ох и славное пиво…
— Не только оно, не только, — посмеиваясь, ответил тот. — Мавке спасибо скажи — пили б они, коли не она…
— А кто его знает, — корчмарь пожал плечами. — Может, и пили бы, а может, и не пили. Тут дело такое — может, просто пиво хорошее, а может, действует…
— Никак ведь не узнать, — вздохнул Яшка и, успокаиваясь, потряс монетами. — Звук-то сладостный…
— А то… — ухмыльнулся Федот, и тут в корчму вошел давишний летописец. Глаза у него блестели так, как обычно блестели глаза у тех, кто забегал в корчму с оболони.
— Пива! — гаркнул он.
— Ах, чудоньки! — всплеснул руками Федот. — Созрели, милостивый государь? А мы уж и не чаяли! Ну как, видели мавку?
— Пива! — угрожающе повторил летописец, и Яшка сунул ему полную кружку. Мужик выдул залпом, даром что щупленький на вид, смахнул с губ пену, рыгнул.
— Чудное пиво, — пробормотал он, кажется, о чем-то своем, — дивное пиво… эх, мавка… подумать только…
— Еще? — услужливо осведомился Яшка.
— Еще!
Было потом «еще» и «еще», раза четыре.
— Хватит, — внезапно протрезвел летописец. — Сколько с меня?
— Три монетки всего-то, милостивый государь.
— Живодеры. Дорога ты, мавкина благость… — проворчал тот, отсчитывая требуемое. Его уже пошатывало — с непривычки, видать. До двери он как-то добрался, ну а дальше — только молиться за него.
— Сто девяносто восемь, сто девяносто девять, двести, — удовлетворенно пересчитал Федот и бросил одну монету Яшке. — Лови.
— А чего одна только?..
— Про Ксеньку не забудь.
— А-а…
— Вот тебе и «а-а». Иди лучше, деньги спрячь, а то опять спьяну потеряешь.
— Да когда это я спьяну деньги терял?
— Прошлой весной. Запамятовал уже?
Корчма была пуста, карман — полон, а корчмарь с пивоваром — довольны сверх меры. Потому когда через четверть часа в закрытую на ночь дверь настойчиво постучали, не покрыли припозднившегося бранью, а любезно отворили.
— Заходи, Ксенька, обогрейся, — радушно сказал Федот. — Я уж и беспокоиться стал.
Голая девка неземной красоты заскочила в избу, дрожа от холода, лязгнула зубами.
— Холодрыга! — пожаловалась она. — Дайте хоть срам прикрыть, ироды! А вы тоже хороши — двух подряд посылать!
— Вот, Ксенечка, держи, — подоспевший Яшка, ухмыляясь, накинул на точеные девичьи плечи тулуп. Девушка подбежала к огню, плюхнулась на скамью, подобрала под себя пиво босые ноги и принялась энергично вытряхивать водоросли их распущенных волос.
— Что, замучил тебя летописец? — участливо спросил Федот.
— Какое там? — фыркнула Ксенька. — Я ждала, ждала, в осоке сидела, вся издрожалась. А он приперся, улыбнулся глупо — и рожей в тину. Дрыхнет лежит! Ну, я его на спину перевернула, чтоб не задохнулся, и домой.
— Добрая душа, — хмыкнул Яшка.
— Оно и лучше — проснется, решит, что я болезнь сонную на него напустила.
— Ну дык, как всегда…
— А ты не ухмыляйся, Яшка, налей лучше девице, — посуровел Федот. — Работает, бедняжка, не покладая… ничего не покладая. И все на холоде, пока мы с тобой пивком отогреваемся.
— Что хотите делайте, а больше не пойду, — стуча зубами и кутаясь в тулуп, сказала мавка. В тепле хорошенькое девичье личико разрумянилось, и за утопленницу ее теперь можно было принять разве что с нешуточного перепою, как оно, впрочем, чаще всего и случалось. — Осень на дворе! Вас бы заставить голышом в оболони по ночам сидеть.
— И не надо, хватит уже, — примирительно сказал Федот.
— Много хоть щуплый этот пива вашего взял?
— Как раз для ровного счета хватило. Да, вот это тебе…
— Ну и куда мне это покласть прикажешь? В твой тулуп, что ли? Завтра отдашь…
Тут подоспел Яшка с пивом. Все трое звонко чокнулись кружками.
— Ну, за удачный месяц! — провозгласил Федот.
— За Ксеньку! — поддержал Яшка.
— И за оболонь! — хохотнула Ксенька в ответ.
— За оболонь! — согласились корчмари.
Выпили залпом, дружно, радостно. Потом посидели, помолчали, наслаждаясь моментом и жизнью вообще. И в этой благостной тишине почти торжественно прозвучал голос Федота:
— К слову, а ведь названия для Яшкиного пива мы так и не придумали…