Ноги Эда Лимонова
Мелькание неопрятных зданий наконец растаяло и железнодорожная колея ручьем вкатилась в бетонные берега вокзала.
«Харьков…» – пророкотал плотный бородавчатый пассажир. Многозначительно посмотрел на Ивана. Тот рассеянно кивнул в ответ.
Как и его сосед, Иван уже минут двадцать стоял наизготовку возле высокой хромированной цистерны с кипятком, поближе к выходу. Хотелось первым покинуть жарко натопленный, мучительно человечный купейный вагон.
Сумка с вещами стояла у ног этак бочком, чтобы никому не мешать. Иван был одержим идеей никому не мешать.
Стоило вагону, дрогнув в последней стальной конвульсии, замереть, как Иван бросился вослед проводнице в ладной фирменной шинели и мышастой шляпе-таблетке.
Та, выставив изрядный круп, долго возилась с дверью. Шипя, заклинала она ступени, которым назначено было выпадать на перрон. Сзади доносился ропот, различалось визгливое «в конце-то концов!»
Иван прожужжал зиппером зимней куртки, негигиенично отер со лба пот вязаной шапочкой.
Он успел рассмотреть все трещины на перроне внизу (эта – как бассейн Амазонки, а вон та – Нил), меж тем проводница все возилась. От железнодорожной колеи исходил бездомный запах одиночества – запах гудрона.
Вот тут-то и застигнул Ивана врасплох знакомый бес сомнений. Привычно вцепился в нежные Ивановы чувствилища – «да стоило ли ехать!», «вот же глупая затея!»
Но вскоре Иван все-таки выскользнул и, широко ступая длинными своими ногами, зашагал, сквозь вокзальный гомон, к подземному переходу.
Он обгонял бабулек с колесными тачками, перехожих теток с забранными в блестящие коконы упаковочной бумаги сервизами, отвратительными, в стиле гламурный китч, торговок, воздевающих к окнам купе своих мутантов – плюшевых слонов и крокодилов, опережал таких же как он пассажиров московского поезда – последние выделялись из толпы повышенной добротностью чемоданов и отрешенно-приветливым, подчеркнуто городским выражением лиц. Теперь Иван улыбался.
Отрезвляюще-свежий ветер хлестал по щекам, впитывал поездной жар и уносил сомнения.
«Хорошо здесь….» – произнес он одними губами. И вступил под римскую сень вокзальной колоннады.
Он кое-как полюбовался видом привокзальной площади, выполненной в восточноевропейском понимании приставки «евро-». И зашагал к группке таксистов – те, словно пингвины, образовывали колонию на маргиналии привокзальной площади.
«Мне нужно такую гостиницу… чтобы в центре, но не очень дорогая,» – сказал Иван водителю, который перетаптывался на отдалении от своих и был ощутимо старше товарищей. Людям в возрасте Иван, как и многие юноши, выросшие исключительно на книгах, доверял больше, нежели молодым.
«Сделаем!» – заверил таксист.
Иван растерянно улыбнулся. Он был почему-то уверен, что ему ответят на украинском.
«Вот интересно, вы телевизор смотрите? Случайно не знаете такую журналистку телевизионную – Людмилу Андраш?» – подмывало спросить Ивана.
С зажатой между ляжек бутылкой вина, чья пьяная горечь восстановлена была из болгарского винного концентрата, Иван казался себе лермонтовским героем – неприкаянным посланцем романтических небес на медленной, косной земле.
Иван устроился на подоконнике своего номера, что был на пятом этаже, и вновь, любовно и медленно, как дитя перебирает драгоценные пустяковины из своей тайной сокровищницы, принялся выкладывать перед собой бисер событьиц, приведших его в этот убогий, для проходимцев, не для влюбленных созданный, номер гостиницы. Гостиница между тем оказалась городу тезкой.
Луч мягкого света выхватил из сумерек былого ресторан «Суаре», что на станции метро «Маяковская».
Северо-Западная Страховая Компания, где уже три года служил специалистом по базам данных Иван, снимала там банкетный зал – отмечали вручение премии «Агент Года». Соседний зал, всего их было три, арендовала радиостанция, у тех был день рожденья. В третьем зале, с тамадой, под ритмичную глоссолалию Сердючки, провожали на пенсию знатного милиционера.
Курительный салон, который язык не поворачивался назвать «курилкой» – столь величаво льнули друг к дружке его обитые шелком кушетки и бронзовели пепельницы – был один на всех.
Иван, хоть и не курил, любил места, где курят. Его не раздражал запах, даже нравился. Там шутили, секретничали – словом, атмосфера. Собираясь на парти, Иван всегда брал с собой зажигалку, ведь в курилке ее всегда спрашивают.
Вот и Людмила спросила.
Она сразу понравилась ему тем, что казалась похожей на него самого – дичилась, бравировала своей принадлежностью к классу, который в статусные заведения вроде «Суаре» ходит только по служебной линии. Ее ладное тело, как и тело Ивана, тоже не знало толком, как бы посподручнее на красивой кушетке усесться, она так же сконфуженно медлила, решая с какой именно силою вежливой приязни следует ответить подошедшему официанту, в интонациях которого не разберешься – не то заискивание, не то глумливое презрение. Они разговорились. Выяснилось, она из Харькова.
– Я наверное очень смешная, как все провинциалки!
– Смешная. Но в хорошем смысле, – заметил Иван. О том, что сам он из Мурманска, что вначале поступил на мехмат, а потом остался, ну то есть как все, Иван почему-то не сказал.
Они весело маялись в ресторанном фойе. Там было сравнительно тихо и очень культурно: финиковые пальмы в кадках удваивали мраморные зеркала пола, стены расчерчивали высокие пилястры, много темного дерева и капризно-чувственной живописи – интерьер струился в лучших традициях ар-деко.
Он предложил Людмиле свой пиджак – девушка трогательно зябла в своем модно-рвано-мятом, подчеркнуто бутиковом платьице на бретельках.
Она разминала ему плечи, говорила что работает тележурналистом, но в прошлом году окончила курсы массажа. Уверяла Ивана, что боль в суставе от переохлаждения.
Потом они ходили наверх танцевать, хотя Иван не умел. Кое-как целовались.
Несколько раз Людмила, испросив у Ивана извинений, бегала к своим приятелям с радиостанции – лохматым, с клубной белизной лиц, диджеям и их повсеместно пропирсингованным подружкам. И тогда Иван нехотя возвращался к своим, галстучно-пиджачным, там кое-где уже гулял матерок вперемежку с профессиональными «бордеро» и «каско»… Иван был уверен, его отсутствия никто не заметит, но все равно ходил, «для соблюдения протокола».
Всякий раз они соединялись на нейтральной территории.
Около десяти народ начал расходиться. Четверо несли к машине тело лауреата. На сей раз агентом года оказался старый знакомец Ивана по байдарочным походам по кличке Барбос. Галстук безвольно свешивался с ожиревшей за годы безупречного автострахования складчатой барбосьей шеи.
В вестибюле гуляли лютые февральские сквозняки. Становилось неуютно.
– Может, поедем ко мне? Так сказать, продолжение банкета? – предложил Иван, лихорадочно соображая, убрана ли постель и осталось ли съестное в холодильнике.
– Я бы рада… Но у меня поезд в двадцать три пятьдесят пять, – сказала Людмила, жалостно сдвинув брови.
– Что ж…
– Вы не подумайте, Иван, что это предлог! Хотите покажу билеты?
– Если это действительно не предлог, билеты можно сдать, – настаивал Иван.
– Иван… Ну честно… Не могу… Лучше вы ко мне приезжайте. В Харьков, – с классической провинциальной сердечностью произнесла Людмила.
– Что если приеду?
– А то и приезжайте! Серьезно!
– Тогда адрес пишите. И мыло.
К великому изумлению Ивана, она тотчас от руки написала адрес на подвернувшейся под руку картонке (памятка ресторана «Суаре»). И телефон (он же факс). И мобильный. Напоследок, поразмыслив, добавила адрес электронной почты. «Людмила Андраш, тележурналист».
Потом Иван много раз спрашивал себя, отчего Людмила не дала свою визитку. Ведь наверняка у нее есть, телекомпании обычно делают для всех сотрудников разом, и довольно приличные. Может, с собой не было?
В душе он сразу решил что поедет. С каждым днем эта уверенность крепла. И однажды украинская девушка Людмила окончательно превратилась для него в желанный символ некоего простого, теплого на ощупь, мира, где вдоволь еды и любви, где бедный комфорт доступен всякому, где шутки просты, а духовность – это не осиянная восковыми свечами всенощная и не предстояние бездне, а нечто сродни умению различать сорта пива и в дождь не позабыть зонт. Украина ассоциировалась у Ивана с кнедликовым, задорно пукающим и отрыгивающим мирком солдата Швейка, с олд мэри ингландом хоббитов, это как попасть в передачу вроде «Готовим вкусно» с правом оставаться там, пока не наскучит. В родном Ивану Мурманске все было не так. Да и в Москве, стальной, необъятной, тоже.
Но бесенок-критикан глумился над идеей харьковской поездки. Не верил Людмиле. «Написала адрес, дурында, а теперь, небось, жалеет…»
Иван рассказал о новом знакомстве товарищу. Раньше тот работал в Компании, в соседней выгородке, теперь же трудился сетевым администратором в Олимпийском комитете.
Товарищ слыл донжуаном или, как сказали бы встарь, во времена Островского, ферлакуром – это слово очень нравилось Ивану. В подпитии рассказывал всякое, хвалился даже совокуплением с командой по синхронному плаванью во время каких-то там отборочных, что ли, соревнований, где он заведовал компьютерной частью.
– Как думаешь, ехать в Харьков?
– Палюбас! – заверил Ивана распаленный хмелем товарищ. – Клиентка, по ходу, в готовности! Адрес вон написала, чтоб не заблудился.
– И что?
– Ну, приедешь. Позвонишь. Скажешь, что в Харькове по делам, чтоб не воображала себе, ну ты понимаешь… Дальше – как обычно с этими… женщинами…
С притворной непринужденностью Иван кивнул. Он не сказал товарищу, что женщин у него никогда не было.
Когда бутыль со сладковатым пойлом опустела, Иван наконец-то решился Людмиле позвонить. Суставчатые, будто сработанные природой из особой разновидности розового бамбука пальцы Ивана предательски дрожали.
А что если ответит мужской голос?
Или телефон она дала неправильный?
Не ждет? Занята? Была пьяна тогда?
Спросит, отчего он не предупредил ее хотя бы за день по электронной почте. И что он на это ответит?
Заныли в трубке длинные гудки соединения. Дюжина. Вторая. Безнадежно.
Иван набрал еще раз. Но вновь никто не ответил.
«На работе, наверное».
Иван отчертил ногтем номер мобильного, написанный на картонке округлым почерком хронической хорошистки. Напикал и его.
«Ваш абонэнт знаходыться поза досяжностью», – услышал Иван. От неожиданности опешил. Повторил дважды, пока не угадал в грязноватых звуках южного диалекта привычное «вне зоны досягаемости».
«Ладно, вечером.»
Он лег на свою кровать, застеленную ворсистым одеялом (в последний раз он спал на такой, когда в детстве, сразу после перестройки, ездил в Астрахань, к тетке – та служила заведующей на базе отдыха, откуда позаимствовала множество предметов обихода). Кровать заныла всем своим скелетом.
Иван сплющил веки и попробовал забыться. В поезде было как в экваториальном лесу, именины попутчика разверзлись этакой пивной воронкой – в общем, ночью отдохнуть, считай, не получилось. Но сон не шел, зато шли, текли, жаркие обманы… Ветер колышет волнистый газ занавески, окно распахнуто в ночь. Сидящая на краю разложенного дивана Людмила старательно оправляет на коленях платье, но вот Иван поднимает взгляд и видит, что это не платье на ней, а юбка с высоким поясом, и между тем, блузки-то никакой на ней и нет… Вот она кладет прохладную руку ему на грудь, касается губами его лба, так делала перед сном его мама, гм… а вот так мама никогда не делала… И вроде бы он к ним привык. Но стыдные эти грезы несказанно ему надоели. Собственно, он и приехал в Харьков за избавлением.
Иван рывком встал.
Оставаться и дальше в номере было решительно невозможно.
Солнце выкатилось из-за серых кулис и, подобно примадонне, величаво шествовало по затянутому дымком небу.
Он глянул вниз, туда, где простиралась самая широкая площадь Европы, уже анонсированная Людмилой в «Суаре».
«Нужно обязательно посмотреть. Вот она спросит, а я скажу: уже бывал, гулял».
Иван вышел на середину площади. Она была названа как-то очень по-латиноамерикански, не то в честь независимости, не то в честь свободы.
Он расставил на ветру руки – героиня «Титаника».
Вдалеке, именно вдалеке, ибо площадь оказалась и впрямь циклопической, просторней только китайская Тань-Ань-Мынь (утверждал туристический интернет-портал), громоздились конструктивистские, прямоугольного абриса, дома, чуть левее грел на солнце отсырелый бок младший брат Московского университета, университет Харьковский. Там шли томительные занятия. Иван закрыл глаза. А когда открыл, ему вдруг показалось, что на него, одинокую заезжую букашечку, смотрят теперь изо всех окон, со всех чердаков и балконов зданий, со всех сторон.
«Всем здрасьте… Я из города Москва… У меня тут девушка…» – объяснительно прошептал Иван. Ничего умнее он придумать не смог.
Вдруг вспомнилось, что его начальник любил похвалиться харьковской тещей. А давешний сосед по общежитию – сожительницей-харьковчанкой. У двоюродной сестры Ивана, дородной румяной девицы с основательным именем Клавдия, муж, она называла его Рыся, был «из Харькова» (на самом же деле из ближнего к нему райцентра).
Он подумал, что в Харькове, до Людмилы, у него никогда никого не было – ни родных, ни приятелей. Даже на форуме, посвященном машине УАЗ, где коротал Иван свои редкие интернет-досуги, и то.
Но это, так сказать, во внешнем контуре души.
Во внутреннем – иначе.
«Из Харькова» был у него Лимонов.
Иван читал и ценил его книги. Превыше прочего «харьковскую трилогию» и как бы вырастающую из нее «Книгу мертвых», где умерли или считай умерли те, кто вместе с Эдом пропивал получки, грабил сберкассы, отлеживался в дурдоме. Он ценил и «зарубежные» книжки. Про Эдичку-американца, про спрыснутую десятифранковым вином Францию, где в сени твердого, как сыр пармезан, колосса буржуазной культур-мультур резвился русский поэт, чье любострастие было, как и в СССР, неутолимо.
Иван покупал всё, даже заведомые литературные неудачи вроде тюремных плачей позднего, так сказать, периода творчества. И доставуче-однообразные политические памфлеты со словом «борьба». Однажды приобрел, кривя рот, компилятивную «жизнь замечательных диктаторов», кажется, она называлась «Священные монстры». Осилил, с унылым кряхтеньем, даже эксперименты своего любимца в области формульной литературы – про какого-то там «палача» (в костюме из черного латекса тот порол похотливых мазохистов и тем жил), и бодренькую, из духовного вторсырья, фантастику, где нестарый душой старичок боролся с либеральным тоталитаризмом – тот, подлец, оказывается, придумал закон уничтожать всех граждан, достигших шестидесяти, чтобы не портили резвой юности воздух своим синильным метаболизмом… Однажды все книги Лимонова слились в сознании Ивана в один, симфоническим оркестром гремящий тысячестраничный томище – «Лимонов». И он любил его весь сразу.
Иван повернулся спиной к своей гостинице и зашагал по брусчатке в сторону потока машин, который ограничивал непроезжую площадь с четвертой стороны – вскоре оказалось, это и была премного воспетая Лимоновым улица Сумская.
Возвратился в номер Иван уже затемно. Послонявшись, вновь проэкзаменовал Людмилины телефоны.
Абсолютный коммуникационный ноль.
Тогда он бросился на узкую продавленную кровать и включил телевизор. А вдруг? Ну, Харьков город маленький, полтора миллиона всего, тележурналистов наверняка штук пятьдесят, вероятность есть.
Он пролистал пультом два десятка каналов. Без труда вычленил местные. Сосредоточился на них.
Вот передача о ночных клубах. Мельтешенье рывками освещаемых танцполов. По ним шастает молодящийся ведущий в негритянской шапке, с цепью из поддельного золота поверх тишортки. Камера выхватывает из темноты оскалы полуголых девушек, камера приближается, одеты они как шлюхи, но ведь наверняка обычные такие студентки, не хуже своих матерей. Девушки с преувеличенным пафосом поднимают засахаренные по ободу конусы коктейльных бокалов, лепечут несусветную полуграмотную чушь, «суперски!», «ты – зе бест!», они так хотят казаться испорченными, они демонически хохочут. Ведущий, на совесть испорченный еще при Горбачеве, подмигивает телезрителям, мол, мы с тобой одной крови, мы любим погорячее, он обнимает девушек, «чмоки-чмоки», исподволь рекламируются выступления каких-то коллективов, тем временем бегущая строка обещает исцеление от зависимостей и раззлобление малозлобных (Иван не сразу сообразил, что в первом случае речь идет вовсе не о душевных материях, но о табаке и водке, а во втором – о дрессуре собак), вскоре, мол, ожидаются гастроли супермегазвезды Вовы из Ростова, ди-джея Анджея, эрос-балета Zasoss, а кстати, в казино «Империал» розыгрыш элитной машины «беэмве» и каждому третьему посетителю супермаркета строительных материалов подарят кошелку дисконтных карточек, а плюс к тому волшебную палку, взмах которой вызывает лавину («лави-и-и-ну» – музыкально воет рекламный голос) весенних скидок на керамическую плитику и обои… Продакт плейсмента и контент плейсмента в передаче было так много, что если в кадр заплывала, к примеру, репродукция картины Климта, то исподволь зрела уверенность: Климт лично проплатил явление по безналу…
На другом канале плескались новости. Широкоротая ведушая с несимметричным лицом и глазами жертвы домашнего насилия читала текст, слава богу, на русском языке.
Все особенности артикуляции, которые приметил Иван в речи Людмилы, где они, впрочем, выглядели нежными и милыми, присутствовали и в речи ведущей – развесистое "ш", гортанное густое «гэ», как бы шипящая помеха на закраинах каждого второго слова. Казалось, тонкоматериальным прасимволом этой речи является столовская скороговорка «щи и борщи».
Новости были жидки и кислы, как помянутые щи: ЖЭКам не хватает денег на вечное жилищно-коммунальное, два миллиона пенсионеров что-то там такое субсидии, в милиции наградили самых прилежных и борьба с коррупцией (ведущая произнесла "коррумпцией") ускоряется и крепнет, тем временем новая петлистая горка в аквапарке, а кот редкой породы по кличке Паша взял первый приз на выставке котов редкой породы в польском городе Пшик…
После получаса эфирного этого серфинга Ивану начало казаться, что мозг его, нежный, мягкий, прямо крабье мясцо, натруженно ноет, как бывало после овертайма в Компании.
Позавтракавши, Иван выпил для храбрости коньяка в гостиничном кафе.
Там, на иссиня-зеленых лужайках скатертей, пошитых для экономии из обивочной ткани, топорщились покалеченные уже сигаретными огоньками кустики искусственных цветов.
Добрая половина окружающих Ивана фактур имитировала благородный мрамор (линолеум, навесной потолок), а вторая половина (барная стойка, ледерин на стульях) претендовала на сродство с малахитом. Из бриллиантового мира эстетики в кафе были делегированы допотопные, родом из семидесятых, чеканные ориенталии – чинно висели в простенках шароварно-грудастые гюльчатаи, напротив их верные хаджи-мураты сдержанно ласкали узкоглазых коней… До головокружения насмотревшись на интерьер, Иван опрокинул еще пятьдесят и отправился по адресу, начертанному Людмилой на картонке.
Таксист быстро нашел нужный дом. Оказалось, это в самом центре, недалеко от улицы Сумской, верхнее течение которой Иван вчера изрядно обследовал.
Лифт не работал. Иван забрался на седьмой этаж и остановился возле искомой квартиры.
Дверь оказалась добротной – бронированной, сдобной, обитой чем-то сочно-красным. Линза глазка была щедро окаймлена золотом. Самодовольный облик двери плохо вязался богемно-неприкаянным имиджем одинокой девушки Людмилы. «Дала чужой адрес!» – радостно завопил бесенок.
Сердце Ивана предательски бухало и он решил обождать, пока выровняется дыхание.
Он спустился на полпролета и встал возле немытого, зимнего еще окна, за которым, впрочем, бушевало уже по-весеннему лазоревое небо. На часах была половина десятого.
Вот сейчас он позвонит в дверь. Скорее всего дверь отопрет ее мама-инвалид (она упоминала бедняжку). Представим, она только-только поджарила гренки дочери на завтрак. И теперь – морщинистое лицо мреет сквозь клубы пара – утюжит Людмилин брючный костюм, для вечернего эфира. Она станет называть Ивана «молодой человек», сетовать, что не прибрано и стучаться в Людмилину комнату в самый неподходящий момент. А может Людмила и сама отопрет.
«Иван! Ну и дела!» – скажет она с ликующим звоном в голосе. Ее узкое лицо с припухшими веками озарится улыбкой.
Иван сам не заметил, как провел в этих беспечных мечтаниях десять минут.
Он опустил голову, напряг шею, как тяжелоатлет перед выходом к снаряду, и этаким фасоном поднялся на лестничную клетку. Навалился на кнопку звонка.
В утробе квартиры защебетал поддельный соловей.
Он звонил и звонил, но ему не отпирали. Склепным покоем веяло из-за красной двери.
Потоптавшись несколько минут на лестничной клетке, Иван все-таки набрался храбрости и позвонил к соседям.
Стремительно отворили.
Дохнуло разрухой, безумием, прокисшими средствами народной медицины.
Пенсионерка в застиранном ситцевом халате и волосатых гетрах из козьей шерсти возникла в сумраке дверного проема. Старообразная цепочка, из фильмов про следователей-знатоков, напряглась где-то на уровне ее серых, как телесериалы, глаз.
– Я по поводу вашей соседки Людмилы, – решительно выпалил Иван.
– Из электрических сетей?
Иван сделал неопределенный жест рукой и промычал что-то неудобопонимаемое.
– Люда обещала все погасит, когда приедет.
– А когда она приедет?
– Она мне не отчитывается, – равнодушно произнесла пенсионерка.
Припекало белое мартовское солнце. В распахнутой куртке Иван брел по улице Сумской, вертя коротко стриженной розовой головой.
В его правой руке шуршала на встречном ветру подробная карта города Харькова – желтая, с резными медальонами достопримечательностей и яркими оконцами реклам.
Книгу «Молодой негодяй», которая подтолкнула его к этой экскурсии, Иван нес в сердце своем.
Позади осталась солнечная площадь, некогда звавшаяся именем Тевелева, где проживал молодой негодяй со своей безумной еврейской женой Анной (ранняя седина, сластолюбивая повадка). От нее в чадную низину катился Бурсацкий спуск, тот самый, по которому негодяй спускался на рынок за продуктами (это были простые продукты – помидоры, картофель, гречневая крупа). Художественной инспекции подвергся и бывший ресторан «Театральный» (там шел ремонт, но двое пожилых штукатуров против близорукого чужака не возражали). Иван запомнил: это из теплого зева «Театрального» молодой повеса Эд выкатывался в ночь, обнимая за талию своего загульного приятеля, бонвивана Гену, на этих вот низких ступенях сердце Эдички сладко екало, открывая новую, нисколько не гетеросексуальную тему, которая доведет-таки нью-йоркского безработного Эдди до рандеву с чернокожим антиноем. Он заглянул даже и в магазин «Поэзия», куда вчерашний рабочий литейного цеха завода «Серп и молот» Эдуард (тогда еще Савенко) устроился книгоношей. Магазин наводил тоску случайным подбором книг, слащавыми до тошного образами исторических гетманов (плакаты, издание для школ) – те усатыми чучелами глядели с полок – и общей своей никчемностью. Иван распознал даже вывеску кинотеатра «Комсомольский», в фойе которого зачаточный поэт Лимонов торговал литературным ширпотребом с лотка. Внутрь не зашел, без билетов не пускали.
Он нашел, здесь, пожалуйста, аплодисменты, даже водопад «Зеркальная струя», увенчанный ажурной языческой часовней – об этой диковине Иван читал в лимоновской «Книге воды».
Возле «Струи», кстати припомнил Иван, его командировочный дед по матери, капитан инженерных войск, снимался в пятьдесят третьем году – хмурые мужчины в шинелях привычно сомкнули строй, женщины-наседки в тяжелых пуховых платках – в первом ряду. Дед – крайний справа.
Гладкий, лжеклассический провинциализм «Зеркальной струи» неподдельно тронул Ивана. Вокруг ее резного купола ходили, то и дело схлестываясь кортежами, сразу три небогатых свадьбы, фотограф одной из них даже принял разодетого Ивана за свидетеля. Тот счел это хорошим знаком («А что если мы с Людмилой…»)
Впереди путеводно маячил парк Шевченко, на лавочках которого Эд целовался с захмелевшими от портвейна девицами, зоопарк, где под тигриный рык и гиппопотамий рев он трапезничал, испепеляя блоковским взглядом «козье племя» с авоськами и сосисками, а там уже, глядишь, можно взять мотор и махнуть на легендарную рабочую Тюренку с улицей Материалистической, где вырос и, подросши, разбойничал подросток Савенко – там пруды и сады, цыган Коля разжился папироской и сидит-мечтает на пригорке, поодаль, у реки, гутарят за бутылкой биомицина мужички, они «при делах», а под ближней ветлой пудрятся роскошные русалки-шалавы…
В парке Шевченко Иван уселся на волной изогнутую лавочку.
Расставил колени этак широко, с наглым прогибом поясницы.
Так, подумалось Ивану, мог сиживать на этой лавке и сам Эдуард Лимонов. Не тот козлобородый и седой, с речью провинциального артиста и душой, усыпленной дурманом ускользающей власти, Лимонов-нацбол, но тот возвышенный волчонок, от руки переписывавший Хлебникова и Фрейда.
Рядом с Иваном примостились двое молодых людей в кожаных куртках.
Вначале Ивану показалось, они говорят о литературе (их речь частила старинными большими словами – «зло», «хаос», «опыт»). Но наваждение быстро рассеялось: говорили о компьютерных играх. Там «зло» – всего лишь цветной столбик в углу экрана, а «опыт» нужен исключительно чтобы шустрее набирать полные карманы «скора» и «лута», тамошних аналогов благодати.
Иван издал слабый стон отвращения.
Он что хочешь отдал бы, чтобы оказаться сейчас на лавочке в том, лимоновском Харькове, где безо всякой иронии рассуждали о признании, которое поэт может получить в Москве.
Напротив него, на пригреве, сидел, байронически заломив бровь, юноша лет семнадцати. И черные очи сияли проникновенно из его бессонных глазниц. Юноша читал книгу.
Вид у юноши был грозный. Казалось, обочь, видимые им одним, реют ангелы в перламутровых хламидах и демоны в черных, пока язык поэта обкатывает мимоходом дозревающие магические формулы будущего стиха…
Но единожды обманутый вот только что Иван на сей раз был бдителен – первым делом он лишил юношу презумпции духовной изысканности, которой исподволь наделял его дивный, с былинными дубами, парк. А что если в руках у юноши вовсе не томик Жуковского и не Верлен в оригинале? Краешком души Иван уже предчувствовал: основным мотивом этого дня, а, быть может, и дня следующего, станет разочарование, раз-очарование. Иван встал, непринужденно приблизился, спросил у юноши время, исподволь бдительно экзаменуя обложку перевалившейся на бок книги. Это были «Сорок экзаменационных билетов по украинскому языку и литературе»…
Удаляясь по аллее в сторону сумеречной громадины университета, Иван сплел-таки в косицу терханные ниточки своей тоски.
Да, у засранца Лимонова была-таки великая эпоха. И она, как Кетцалькоатль, требовала жертвоприношений. В виде прочитанных книг.
Эд читал. Его друзья читали. Читали все.
А кто не читал, тот по крайней мере сожалел, что не приучен. Делал вид, что обязательно будет…
А вот нынче-то, а? Ивану для того, чтобы пройти собеседование на работу в Северо-Западной Страховой Компании (хотя почему Северо-Западной? правильнее было бы Американо-Канадской!) пришлось утаить весь свой немалый читательский стаж. «Underskilled and overeducated», то бишь «навыков маловато, с образованием – перебор». Это был самый распространенный вердикт при отказах. Причем как только пацаны и девки в отделе кадров начинали подозревать о наличии у тебя образования – нет, не диплома, а именно образования, – не дай бог, добытого жертвенно и самочинно, они сразу и бесповоротно, не понятно на чем основываясь, отказывали тебе во всяких вообще профессиональных навыках, даже не снисходя до тестирования оных.
Все три года в Компании Иван только и делал, что пытался «казаться проще». Он даже начал стричься накоротко. («Устал изображать из себя интеллигентного человека», – отшучивался Иван в разговорах с приятелями, знавшими его вихрастым обладателем конского хвоста). Он вычистил из собственной речи все старообразные обороты вроде «мон ами» и «антр ну». Вытравил привычку «выкать». Научился отвечать «понятия не имею», когда коллеги разгадывают несуразный своей очевидностью сканворд. А ведь ничего такого он никогда не знал (как знал, например, его прадед, академик-византист, или дед по отцу, автор классического учебника по неорганической химии). Не особым он, Иван, был книгочеем, максимум – продвинутым любителем словесности. Французским владел так себе, на уровне чтения адаптированного, для школ, Гюго. Но даже и французский на том собеседовании пришлось спрятать. Ограничившись галочкой в чекбоксе анкеты напротив строки «английский: бегло, без словаря».
На следующее утро он вновь явился на свой амурный пост.
С полчаса Иван простоял перед дверью, вдумчиво разглядывая беленые лозы электропроводки на стене подъезда.
А потом поехал-таки на воспетую Лимоновым Тюренку, чтобы хоть что-нибудь осмысленное, с оттенком высшего значения, за день сделать.
«Тюренка – это расплывчатое понятие. Тут она везде!»– философически заметил шофер и высадил Ивана возле металлической ограды, за которой корчился старый яблоневый сад.
Насторожился вокруг частный сектор, приземистый, неприветливый.
Вдали серел вроде как завод.
Тюренка была неказиста и полуобитаема. Даже лимоновские призраки, казалось, покинули ее.
Иван пошел куда глаза глядят.
Повсеместно асфальт тротуара вспарывали корни могучих тополей – Харьков был обильно засажен именно этим, нелюбимым аллергиком-Иваном деревом.
Справа простиралась заводская стена – вспоминая поездку, Иван сообразил: это сюда вела поржавелая железнодорожная колея. Мертвенно глядели из-за забора окна запустевших цехов. Ни одного звука не доносилось с той стороны. На крыше здания, украшенного старинным лозунгом, прославляющим труд, росли две березки – прямо Чернобыльская зона отчуждения.
А стена все тянулась. Слева, веером распыляя лужи, проносились редкие машины.
Иван шел, понурив голову. Он размышлял. Приходилось признать очень банальную вещь – а Иван не любил признавать банальные вещи – что центр Харькова, при всей явственной изнуренности своего исторического облика, выглядит все же более близким к своему нетленному образу, сотканному писателем Лимоновым, нежели рабочие окраины (хотя, казалось бы, шансов измениться за эти сорок лет у центра было значительно больше). На рабочих окраинах, и в этом было все дело, теперь не жили рабочие. Рабочих не было больше. Они ушли по-марксистски, как класс. Какие-то люди, конечно, и теперь селились в этих домишках. Но вряд помнили они что такое токарный станок и где она, та заводская проходная.
Если сравнить город с человеком (а Иван любил такие штуки; Москва представлялась ему дородной торговкой колбасными изделиями, Сочи – подвыпившей путаной, Мурманск – ворчливым офицером, раньше срока уволенным в запас), то Харьков вышел бы красным инженером в белом льняном костюме (вначале он думал, город похож на изнасилованную девушку, но затем признал: не девичья стать). Представим себе – этот спец шел себе домой по темному переулку, когда с ним поравнялась уличная банда. «Закурить не будет?» И вот уже шпана, потея, метелит бедолагу, еще удар – и он корчится на земле, проблеск «золлингеновского» ножа… примерно как в конце «Подростка Савенко»… Светает. Наш инженер-молодчага спотыкливо бредет домой, зажимая рану ладонью. Нестерпимо болит раздувшийся лиловый глаз, брючина висит на честном слове, во рту минус два зуба. Если окликнуть его, он посмотрит на тебя с этакой мучительной гордостью, но не станет жаловаться, конечно…
Итак, что же это происходит, господа, друзья? Куда девался лимоновский Харьков? Ведь что такое три составляющих его? Это пролетарии, читающие юноши и прекрасные неверные женщины. Первых – не замечено. Вторых – не обнаружено. А третьи?
Мимо прошла развитая школьница в куртке с капюшоном и модных уже не первый сезон джинсах с супернизкой посадкой. Иван до не хочу насмотрелся на этот смелый фасон минувшим летом. (Флэшбэк: невинное создание выбирается из маршрутки и ближний к двери пассажир (Иван) имеет счастье наблюдать нежную ложбинку между ягодичками, а у ее товарки, той не хватило сидячего места и она стоит, вцепившись пятерней в обитый велюром потолок, штаны сползли так низко что кажется, вот-вот проглянет жесткая лобковая поросль…)
Иван настолько увлекся, что лишь когда девушка поравнялась с ним, заметил – она горько, надсадно плачет.
Мысль Ивана вновь возвратились к Лимонову.
В его книгах женщины, кажется, никогда не плакали всерьез.
Плакали, хотя и бесслезно, мужчины, точнее – мужчина-автор, покудова вокруг развратно извивались хладные красавицы, десятки, десятки одинаковых, жестоких. Ивану вдруг вспомнилось, что его кузина Клавдия, та самая, с мужем Рысей, несколько лет работала реабилитологом в одной Санкт-Петербургской клинике для деятелей культуры. От нее Иван слыхал, что у балерин, мол, ноги жуткие. Вместо ногтей, де, у них камешки, сухожилия рельефные, как у лошадей, и тесно облеплены сухой, серой кожей, большой палец будто из песчаника вырезан, это от многолетнего стояния на пуантах. Словом, ноги-уродки, не для посторонних глаз. Ведь наверняка, подумалось Ивану, тот орган, которым Лимонов воспринимал своих женщин (он затруднялся орган этот поименовать, но не половой же в самом деле, это было бы слишком просто, про себя он окрестил его по аналогии «ноги») – женщин блудливых и архиблудливых, роскошных и резвых, обманных и беспредельно подлых – находится у разменявшего седьмой десяток мэтра в том же состоянии, что и натруженные балеринские ноги – кое-где уже окаменело, кое-где еще только известкуется…
Вечером Иван вновь изучал местные мерзости через дыру казенного телевизора.
Вот сейчас, надеялся он, в какой-нибудь скуловоротной передаче про студенческий парламент, который защищает интересы иногородних абитуриентов, или в материале про чэпэ на водоочистных сооружениях промелькнет знакомый абрис, обожаемая черная коса. «Мы попросим прокомментировать ситуацию заместителя начальника городского комитета по проблемам всего проблемного Петра Сидоровича Пидоренко…».
Так, верно, Орфей спускался в ад за возлюбленной Эвридикой.
Наступившим утром календарь на смартфоне показал двадцать второе марта. День равновелик ночи, припомнил Иван, совершая привычный уже хадж на седьмой этаж без лифта.
Нежданно долгая соловьиная трель из-за двери пробудила в нем страстную тоску по природе. По лесу. Отчего бы не съездить в лес?
Лесом, а точнее, лесопарковой зоной, во благовремении оканчивалась, если верить карте, улица Сумская.
Этот вояж с Лимоновым никак связан не был. Насколько помнил Иван, харьковские леса в книгах Эда вообще не упоминались. В Харькове Лимонова не наблюдалось лесов. «Харьков – город степной», – любил подчеркнуть автор.
«Но так даже лучше», – решил Иван.
Он ступал по мягкому листогною, блаженно щурясь. Дневное светило повадками напоминало истеричную девочку-подростка – оно то горячо обещало отдать себя миру без остатка, то скупилось на одну-единственную вежливую улыбку.
То и дело солнце скрывалось в тучах и тогда лес вмиг утрачивал всю свою пригожую приветливость и превращался в родного брата зловещей лесополосы, где бандиты под плясовые хрипы радио «Шансон» прикапывают удушенного должника, а маньяк хоронит свою расчлененку.
Но когда солнце вновь появлялось, поляны в кружевной тени дубов глядели филиалом греческой Аркадии – счастливой и покойной. И тогда любовь с ее страданиями и Украиной впридачу начинала казаться Ивану дурным сном, который следует побыстрее стряхнуть.
Синицы в высоких ветвях уже затянули свои веснянки. Кругом голубели, первоцветы, похожие на миниатюрные тюльпаны. Названия Иван не знал – в Мурманске таких цветов не было.
На руку Ивана, замешкавшегося у ручейка, села жирная сонная еще с зимы божья коровка.
Так он и слонялся по осенней гарью пахнущим дубравам целый день. А когда солнце сгинуло в мокрой вате, вернулся на автобусе в город.
Столик в деревянной беседке, что примыкает к нарядно окрашенной песочнице. За столиком сидит Иван.
Накрапывает.
Утром, и этому Иван был свидетелем, беседка была плотно усажена молодыми румяными мамашами. Их чада, все сплошь в комбинезончиках, раздумчиво ковыряли охряно-желтый песок пластиковыми лопатками и мелко семенили в догонялки вокруг деревянного изваяния медведя.
Вечерело и мамаш в пестрой резной клети уже не было – они укладывали чад спать. На их недавнее присутствии намекали лишь тощие окурки вида «слимс», жирно измазанные помадой, и непровеянный аромат духов.
Иван раскупорил местное пиво, откинулся на одну из опор беседки, такую влажную, с зазубринами.
С подслеповатой нежностью он озирал ставший знакомым двор, Людмилин подъезд, чахлый куст сирени с неприлично, как соски, набухшими почками. Бросил взгляд на свои породистые башмаки – густо измазаные терракотовой грязью, облепленые резными дубовыми листьями. И борьбы никакой. Не ехать же в самом деле в гостиницу чтобы их помыть!
Вот если бы Харьков был приморским городом, вроде Севастополя, как славно было бы спуститься сейчас на пляж и подставить башмаки прибою…
С приморской деликатностью зашелестели шины легкового автомобиля – это во дворик вползла «волга» с оранжево-шахматным наростом на белой крыше. Остановилась у Людмилиного подъезда.
Во влажную взвесь двора выпрыгнула девочка лет семи.
– … тогда мы летом опять поедем! Маричку возьмем!
Из салона донеслись переливы приятного женского контральто. Голос велел девочке застегнуть пальто.
Иван отставил пиво. Торопливо нацепил очки.
Одновременно открылись обе передние двери. Водитель, ступая этак вразвалочку, зашагал к багажнику. Через несколько секунд из жестяной пасти на тротуар выплыла дорожная сумка, следом – чемоданище. К депортации изготовилось что-то еще, облое и крапчатое – не то баул, не то кулек (так в Харькове называли всякий российский пакет).
Вот показался и второй пассажир, долговязый мужчина с загорелым лицом, лет тридцати пяти. Одет он был совсем по-летнему: спортивный костюм, кроссовки, бейсболка с выгнутым внутрь длинным козырьком.
Мужчина привычно прикрикнул на девочку – та уже успела спугнуть замызганную дворовую кошку, пнуть порванный мяч и теперь купала красивый алый сапожок в луже – и отправился принимать у водителя кладь.
Наконец ожила последняя дверца.
Выпросталась ножка, тесно облеченная высоким коричневым сапогом на каблуке «стилетто», за ней вторая, быстрехонько воспоследовала оборчатая вельветовая юбка, тут следует гимнастический выгиб, полупрыжок через рытвину в асфальте, и вот уже вся она, стройная, в приталенном пальто из буклированной шерсти, стоит вполоборота к Ивану, почесывая нейлоновую коленку.
Длинные пальцы молодой женщины поправили стильный желтый берет.
Иван прочистил горло, но спазм не ушел.
Женщина бросила механический взгляд на беседку, где сидел Иван, ненадолго задержалась на раскардаше, которые учинили бомжи возле дальнего мусорного контейнера, и вновь по пояс нырнула в салон.
– Папа! Тут у нас дверь поломалася! Пацаны из второго подъезда поломали! – воскликнула девочка.
– Ты бы лучше матери помогла… Возьми хоть кулек… Мне еще игрушки твои таскать! – с добродетельным родительским пафосом произнесла Людмила.
Она побудительно воздела вверх яркий пакет с тремя псевдолермонтовскими пальмами, торчащими из стилизованного бархана. Красная надпись: «Egypt. Duty-free shop». Егоза бросилась исполнять.
Нужно ли говорить, что Иван тотчас узнал ее, хотя видел лишь однажды? Он обнял взглядом всю эту щемящую брюнетистую прелесть, всю ее сразу – и черную косу, и глаза-вишенки под черной бахромой ресниц, и прерафаэлитский очерк скулы. Взор его души сфотографировал, всосал целиком это смугло-желтое, как крем-брюле, веселое, трепещущее и живое, неумолимо ускользающее, уже ускользнувшее.
«Но зачем она приглашала? Зачем адрес, телефон?» – в тупом оцепенении повторял Иван.
Он дошагал до гостиницы за каких-то полчаса.
Скомкал вещи, оставил уборщице на чай несколько бумажек с настороженным Богданом Хмельницким (его товарищ из Олимпийского комитета учил: таково гостиничное комильфо). Пересчитал оставшиеся в портмоне гривны – менять назад, или ну его к черту? За эти проведенные в Малороссии дни он даже отучил себя называть местные деньги рублями и притерпелся к их настоящему, как будто из славянского фэнтези засланному названию – «гривны». «Hrivnas» было написано на лбу гостиничного обменного пункта.
Спустился на ресепшн сдавать номер. Чтобы не молчать – очень уж хотелось по-гамлетовски, крестовыми взмахами меча, то бишь иронического рассудка, рассечь все эти занавеси лжи, гобелены умолчаний – спросил, когда следующий московский поезд и есть ли билеты.
Администратор, советская женщина с благочестивой прической-гулькой, заверила его – в Москву всегда можно уехать.
«А еще жизнь хороша тем, что всегда можно уехать в Москву. Обобщение в духе молодого негодяя…»
За окном купе бесновалась непроглядина-ночь. Изредка мокрую сажу вспарывали желтые полустанки, чудом не сожранные тьмою. Случалось, поезд останавливался – вот Курск, скоро Орел… Зомбически слонялась по перронам припозднившаяся пьянь.
Некурящий Иван стоял в задымленном тамбуре. Приятно холодило лоб оконное стекло.
В конце концов, подумалось Ивану, Эду Лимонову, который, как божок, воссиял над всей этой мелкой историей, с женщинами не больно-то везло. Точнее, как будто везло, но на самом деле нет.
Апрель – июль 2007