2
1961 г.
Раны казались на вид неглубокими, однако кровь никак не унималась, текла и текла.
Надо было наложить жгут, но ничего подходящего в омшаннике не нашлось. Там вообще по летнему времени почти ничего не было, лишь в углу валялась куча никчемного пчеловодческого хлама – старые дымари с прохудившимися мехами, разломанные рамки, в клочья рваные наголовные сетки…
Ремня у Кольки тоже не оказалось – серые новые брюки сидели, как на грех, плотно, в обтяжечку.
Лиза, недолго сомневаясь, рванула подол. Скатала, скрутила оторванную длинную полосу ткани, затянула на его бедре уверенными, сильными движениями. Оторвала еще полосу, перебинтовала укус. Колька тут же вознамерился подняться.
– Лежи, лежи, – остановила она его властным жестом.
– Надо…
– Лежи! – Левая бровь ее изогнулась ломаной линией, и Колька подумал: до чего же все-таки похожа на бабушку-Ольховскую, только молодая и красивая, хотя, говорят старики, и бабка ее была в молодости ого-го.
– Надо глянуть: может, ушла?
– Лежи, я сама.
К двери – низкой, толстенной, сколоченной из вручную тесанных лиственничных брусьев – Лиза не пошла, и засов не отодвинула. Подошла к окошку. Вернее, к узкой вертикальной щели, прорубленной в стене – чтобы пчелы зимой не задохлись. Приникла, посмотрела. Подошла к другой щели…
– Там. Сидит…
Хорошо, что ночь такая лунная, подумал Колька. А ти бы гадали, можно ли выйти. И все-таки: откуда взялась в Нефедовке эта псина? Всех кабысдохов в морду и по кличкам он, конечно, не знал, но такую здоровущую, чуть не с теленка ростом, как-нибудь бы уж приметил, за четыре-то месяца… Точно, четыре месяца ведь, как вернулся с армии… Да… А собирался – приехать на недельку, отгулять-обмыть возвращение, – и в Канск… Да вот встретил Лизу… – вроде ведь и были знакомы до призыва, в Нефедовке все со всеми знакомы, а увидел, как в первый раз, – и пропал…
Вой донесся снпружи и оборвал его мысли. Вроде и негромкий, звучал он низко, страшно, и Колька, жалевший поначалу, что не подвернулся дрын под руку, поучить тварь уму-разуму, вдруг засомневался, помогла ли бы ему самая толстая дубина. Пристрелить бы… Но с дробовиком на свидания ходить как-то не принято.
Вой смолк.
Откуда же взялась такая здоровенная шавка?
Лиза словно прочитала его мысли. Сказала:
– Это она. Бабонька. – Голос звучал без всякого выражения.
– Натравила? А где держит? Почему не видел никто?
Лиза посмотрела на него странно. Впрочем, в сочащемся из узкой щели-бойницы лунном свете любой взгляд покажется странным. Сказала медленно, с нажимом:
– ЭТО ОНА.
Тогда Колька понял. Сам он происходил из пришлых, закинутых в Сибирь вихрями конца двадцатых, и все равно, хоть и родился, хоть и вырос в Нефедовке, стояла на нем некая невидимая печать – чужак. Вроде жили все бок о бок, околица к околице, а разделение это на своих и чужих оставалось, и тянулось долгими десятилетиями – и кое о чем при нем просто не заговаривали.
Но он слышал, конечно, что бабушка-Ольховская считалась знающей. Слова «колдунья», «ведьма» в сибирской глубинке не приживались, говорили попросту: та или тот знает. Чепуха, конечно. Предрассудки и мракобесие.
Коля сказал осторожно:
– Послушай, Лизанька… Это же сказки. Причем старые, не ко времени совсем. Гагарин вон в космос летал, сказку былью сделал, а тут… Собака это, просто здоровая. От охотников, видать, отстала. Ну, оголодала маленько, одичала…
Она, казалось, не слушала. Поднесла палец к губам – Колька замолчал. И тоже услышал – что-то негромко скребется снаружи, у входа. Потом звук смолк, как будто собака оценила крепость двери и задумалась о других способах попасть внутрь.
Лиза подняла взгляд. Он, машинально, тоже, но подумал почему-то совсем не про Гагарина, сделавшего сказку былью, а про то, что крыша у омшанника прочная, надежная, и сверху выложена толстым слоем дерна, и оттуда к ним не доберется ни собака, ни…
– Надо дождаться рассвета, – сказала Лиза. – Тогда она уйдет.
Слово «она», вроде бы применимое к кому угодно, прозвучало так, что сомнений не оставалось: Лиза уверена, что снаружи совсем не собака. И уверенность эта действовала заразительно. Не то чтобы Колька тоже поверил в эту чепуху, но… Но вспоминались ему вещи действительно странные. Например, как старая Ольховская (свои называли ее Бабонькой) растила грибы. Да-да, именно грибы. Именно растила. Шампиньоны, на четырех здоровенных грядках, вытянувшихся не на огороде – а прямо на дворе, между домами-близнецами на подворье Ольховских… Грядки сплошняком были усеяны белыми ядреными шляпками, но соседи смеялись (за глаза, понятно) – вокруг рыжиков да груздей хоть косой коси, а тут что за гриб? – поганка поганкой… Смеялись, пока Бабонька не начала продавать урожай в Канске, поварам катящих по Транссибу вагонов-ресторанов… Когда выяснилось, что «поганки» приносят денег куда больше, чем традиционное для Нефедовки бортничество да рыбалка на Кане – последователей и подражателей нашлось множество. Чуть не на каждом подворье, в тенечке, поднялись высокие гряды из смеси земли и навоза… Да не тут-то было. Грибным червям, успевающим в лесу опробовать отнюдь не каждый гриб, плотно растущие «шампиёны» нефедовцев пришлись как-то особенно по вкусу. Урожаи оказались червивыми, до последнего грибочка. Какие уж тут вагоны-рестораны… У бабушки-Ольховской ни одного червивого гриба не было…
Колька оборвал свои мысли. Ни при чем тут это. Эк, сравнил: какие-то черви и… Мало ли какой секрет старуха знает. Но в голову невольно лезли воспоминания о других странностях, вроде и мелких, вроде по отдельности и объяснимых, но… Скот, дохнувший (ветеринар клялся – от вполне законных и естественных причин) – но почему-то лишь у недругов Бабоньки… Несчастные случаи – топор слетит с топорища, коса рассечет ногу – происходящие опять же именно с ними. Вроде каждый в отдельности – вполне обычное дело, но все вместе…
Лиза сидела рядом и тоже думала – о чем-то своем. Потом словно решилась. Встала с ним рядом на колени, склонилась, защекотав волосами Колькино лицо, заговорила быстрым, горячим, сбивчивым шепотом:
– Знаю, знаю, что ей от меня надо… Мне уже двадцать два… Двадцать два, Коленька! – но замужем мне не бывать, и вообще… я еще… Михаил – утонул, зачем, ну зачем в Кан купаться полез, вода же ледяная… Сёма вроде сам уехал, но видели его в Канске, рассказывали, – сам не свой, пьет каждый день, почернел весь, старик стариком… Теперь вот это… Не подвернется ведь в другой раз рядом омшанника, Коленька… Так ли, этак, своего добьется…
Она говорила, говорила, нагибаясь все больше, и он почувствовал, как торопливые пальцы расстегивают пуговицы на его рубашке, ниже, ниже, а потом оказалось, что крови у него вытекло не так-то и много, что крови в жилах еще достаточно – и эта кровь вскипела, забурлила, и слова уже стали не нужны, все было ясно и понятно без слов, и все было прекрасно… Но самый прекрасный, самый последний момент испортил вой за стеной, уже не приглушенный, – громогласный и яростный, терзающий уши…
…А потом она сказала странное и неожиданное:
– Теперь она тебя не убьет. Наверное. Теперь она убьет меня.
Голос Лизы звучал тускло. И. решимость, и фамильная властность куда-то исчезли…
Он поднялся на ноги. С трудом – левая, стянутая жгутом, изрядно онемела. Произнес спокойно, но с каменной уверенностью:
– Ну уж нет. Сегодня утром дядька Трофим едет в город, фляги с молоком везет… Попросимся в кузов. Без сборов и разговоров. Не маленькие. Не пропадем, устроимся.
Первый луч солнца пробился сквозь щель-бойницу, упал ему на лицо, осветил морщинку на лбу – взрослую, упрямую. Она смотрела на него. Во взгляде смешалась грусть и надежда. Надежды было больше…
Как он сказал, так они и сделали.
Колька Ростовцев всегда отличался упорством. И слов на ветер не бросал…