ТРИУМФАЛЬНАЯ АРКА ПОД ОСЕННИМ ДОЖДЕМ
Может, в запечатанном конверте меня ждет разгадка? Может, там прячется волшебное слово, которое вернет мне память, прошлое, воспоминания, себя, мое «я»… Но где оно, это зеркало? Пока его найдешь, умрешь от усталости, от голода, от изнеможения, от разрыва сердца!
Ян Вайсс. «Дом в тысячу этажей»
Мне снилось, что я говорю по-английски. Точнее, пытаюсь говорить, но слова путаются, застревают где-то между памятью и глоткой, никак не выговариваются. Ко мне обращаются на датском, я его не знаю и по-английски пытаюсь это объяснить — и ничего не выходит.
Становится страшно неловко — страшно и неловко, неловко оттого, что страшно, и вообще все перемешивается в однородную, равномерно пеструю кашу. Потом появился мотоклуб для подростков. Я сижу в коридоре, передо мной — инструктор с печальным лицом. Мальчишки проходят мимо него, напяливают шлемы, садятся на мотоциклы и уезжают по коридору, за поворот.
Но ведь там ничего нет!
Я заглядываю за угол, вижу темноту и глухую стену. Куда же они едут?..
Потом — короткий миг полета и пробуждение.
Перед лицом — серое мерцающее полотнище экрана. В комнате темно, только чуть-чуть рассеивает мрак слабый, непонятно откуда струящийся свет. Такое ощущение, что светом пропитан воздух, что свет просто присутствует здесь, являясь неотъемлемой частью самой атмосферы.
Экран дрогнул, покрылся темно-синими плывучими разводами и, наконец, родил выполненную яркими зелеными буквами надпись: «Доброе утро, господин Трувор». И то же было повторено в голос.
— И тебе того же… — проворчал я в ответ. Не люблю… По-моему, самое глупое — или одно из самых глупых — изобретение в истории человечества. Псевдоразумная техника, жалкая пародия на человека, больше похожая на издевательство над самой нашей сутью.
Не говоря уже о том, как она теперь используется. Говорящий экран — самое безобидное ее проявление…
— Желаете принять ванну, господин Трувор? — проворковал все тот же приторный голосок под потолком. Интересно, каким голосом говорят компьютеры, настроенные на пользователя-женщину?
— Сигарету и чаю! — потребовал я и вылез из постели.
Было раннее утро. Я убрал пленки-занавески с окон, и в комнату ворвался мощный, плотный поток солнечного света, заполнил собой пространство и, закрутившись напоследок призрачным смерчиком на журнальном столике, затих.
— Сигарету до чая или после?
Я с ненавистью сжал зубы. Какая тебе, хрен, разница, железяка долбаная?
— Дай мне пачку, сам разберусь.
— Каких желаете, господин Трувор? «Снежные», «Креолка», «Гроза», «Филипс», «Одинецкие»…
— «Черный князь», — прервал я начавший стремиться к бесконечности поток наименований. — Пачку можешь не открывать…
…мать твою, чтоб ты сдохла.
Я натянул спортивные брюки, майку, сходил на кухню — там на столе уже лежала новенькая, аккуратная — заглядение! — сигаретная пачка. Я разорвал полиэтиленовую обертку, оторвал фольгу и с наслаждением втянул воздух — из сигаретной пачки терпко пахнуло табаком. Я достал сигарету, отыскал зажигалку и вышел на балкон.
Здесь было светло, тепло и хорошо. За стеклом колыхались ветви абрикосов, уже сбросившие с себя белые лепестки, между листьями виднелись крохотные зародыши плодов. Чуть дальше пролегала дорога, а вдоль нее — каштаны в розоватых свечках соцветий. Хорошо… Надо будет выбить себе в Союзе путевку куда-нибудь в Крым да поехать погреть пузо под южным солнышком. Попозже. Сейчас вода холодная, никакого кайфа нет в нее лезть. А с другой стороны — когда я в последний раз видел евпаторийские тополя?.. Уже и не вспомнишь…
Я затянулся, выпустил дым в окно. В груди приятно защекотало.
Оказывается, на полке, среди цветочных горшков валяется полупустая пачка сигарет. Надо было посмотреть… Ладно. Рядом я обнаружил две брошюрки. Первая — «Малый стандартный набор фраз для описания горных пейзажей». Занятное чтиво. Надо хоть изредка брать ее в руки да листать, а то в Центре не поймут. Я покосился на стеклянный глаз камеры под потолком. Пялится, зараза! Вторая — «Свод правил современного сочинителя». Еще лучше. Эту я всегда читаю перед сном, потом спится хорошо и, говорят, во сне улыбается. Правда, проверить последнее все никак не выходит.
Я докурил, затушил бычок в пепельнице и без особого удовольствия нырнул в мрачноватую прохладу квартиры.
На кухне меня ждала свежая почта, чашка с дымящимся чаем и два кекса. Отхлебывая чай, я вскрыл конверт. Внутри оказался еще один, подписанный: «Почетному члену СССР Трувору Михаилу Иосифовичу, лично». Вскрыл. Из конверта выпал голубой бумажный прямоугольник. В затейливой рамке — выведенное каллиграфическим почерком послание. Указание, точнее: «Ваше официальное имя на следующую триаду — Бедный Кирилл Иванович Бедный. Тематика — открытие новых земель в современной обстановке. Благодарим за работу». И подпись: «Союз современных сочинителей России».
Я улыбнулся, стараясь сделать улыбку как можно более умиленной и радостной одновременно. Интересно, какая же по счету была эта записка, что переписчик сделал такую замечательную ошибку? Бедный, говорите, Кирилл?.. Спасибо хоть не Демьян…
Нет, эту бумажку я обязательно сохраню и буду с гордостью показывать и Баширу, и, может быть, Венечке, если тот будет себя хорошо вести. Наконец-то наше уважаемое правящее племя сказало правду!
Я дожевал кексы, допил чай и стал собираться.
И через десять минут уже стоял на автобусной остановке. Благо, идти недалеко, все под боком. Людей было еще не слишком много, так что пока у меня был шанс влезть в автобус и, может быть, даже сесть.
Выкурил еще одну сигарету — если курить после еды, ощущения совершенно иные, гораздо более острые. Я подумал, что никогда не брошу курить, если только прямо не запретят.
…эти могут…
А что? Мало ли. Выйдет новое постановление, что, мол, цигарка в зубах порочит светлый образ современного сочинителя — и привет. Пока что это наоборот приветствуется в целях поддержания народного образа творческого человека, то есть — взъерошенные волосы, свитер и все остальное. И цигарка в зубах, как же без этого?..
Автобус подкатил почти пустой — неслыханная удача. Что, всеобщий выходной на сегодня объявили? Почему не знаю? Обычно все забито пропитанными солидолом работягами. Я уселся возле окна, показал кондуктору удостоверение члена СССР и впал в прострацию. У меня есть время, ехать до конечной…
Как обычно, завертелись в голове мысли, и были они самыми разными, начиная от мерзчайших мысленок, маленьких и сальных, или крупных, но намазанных все тем же салом, до прозрачных мечтаний о судьбе страны. Каким образом это совмещалось в моей голове — не понимаю. Но так было. В одном ухе звучала услышанная недавно песня какого-то новоиспеченного сочинителя-поэта-музыканта-барда, бездарная и тупая до невозможности, как все наше творчество, но задорная и о народе. В другом полыхал желтым пламенем государственный гимн. Между ушами же творилось то самое безобразие…
В Дом сочинителей я немного опоздал. Поздоровался с вахтером, ткнул в окошко корочку и ступил на широченную, укрытую малиновым с желтыми тройными полосами по краям ковром лестницу.
Эта лестница — отдельная песня. Скольких с нее спустили — не сосчитать. Сколько сломано на ней ног, рук и судеб, сколько раз блевал на нее ужравшийся от тоски по ушедшему навсегда вдохновению Палыч… Оно и понятно, дома-то никак. Мало того, что жена, так еще и камеры, а Дом сочинителей — территория Центру не подвластная. Зря, что ли, буфеты на каждом этаже, да плюс ко всему — банкетный зал?
На втором этаже встретил я Женю Кашарина, художника-иллюстратора, с увесистой на вид папкой под мышкой. Он был весел и спускался, прыгая через ступеньку и что-то мурлыкая под нос.
— Привет, — я протянул руку, и Женя с готовностью ухватил ее. — Работка?
Иллюстраторам живется не в пример хуже, чем нам. Во-первых, не каждый заслуживает иллюстраций, во-вторых, не каждому их дадут, а в-третьих — рисовать-то уметь надо, сложное это дело.
— Да еще какая! — Женя похлопал ладонью по папке. — Эсэс рисовать буду! Уже все утверждено!
— Женя, я же просил, — поморщился я. — Выражайся ты по-человечески!
Художник улыбнулся, махнул рукой и поскакал дальше.
Эсэс — это собрание сочинений. Да, в самом деле подвезло Кашарину… И неважно, что за ним перерисовывать будет парнишка Игорь с незвучащей фамилией Скачок, старательно подражая стилю, за рисунки Жене заплатят.
А стиль у Кашарина известно какой — взять бумажный лист, вымазать старую зубную щетку краской, а потом, оттягивая пальцем ворс, забрызгать бумагу. В конце же — пририсовать пару кошек и неразборчивую человеческую фигуру вдалеке. Когда старается, еще ничего, более-менее получается, а в остальном… Художники в секции иллюстраторов его между собой Кашмариным зовут.
В преподавательской было пусто и пыльно. Я положил портфель на стол, стал у окна, закурил. У меня есть еще пятнадцать минут до начала пары, можно постоять и посмотреть на город. Что же может быть красивее? Конечно, только море в эту же пору года и дня или какой-нибудь сосновый бор. Солнце еще не повернулось к окнам, тогда здесь станет душно и жарко, а пока — самое то. Передо мной, внизу, раскинулся проспект Свободы, залитый светом, пока еще не забитый автомобилями и людьми и оттого кажущийся немного сонным.
Открылась, скрипнув, дверь.
— Доброе утро, Михаил Иосифович.
Конечно же, я узнал голос, и оборачиваться мне расхотелось. Но из соображений вежливости…
— Здравствуйте, Анна Борисовна. Вы с занятий?
Анна Борисовна Шмуц, специалист по стилистике, была бледна и, судя по перекошенному рту, взбешена. Она тряхнула головой, отчего качнулась невероятная, какие уже лет двадцать не носят, прическа, упала на стул и сунула в рот сигарету.
Интересно, как женщине удается вызывать отвращение одним своим внешним видом, не говоря уже о поведении?
— С занятий, — она выпустила дым сквозь зубы. — Долбаные писаки, жопорукие. Уже разжеванное им в рот пихаешь — нет, один хрен выплевывают.
Я мысленно улыбнулся и поздравил себя. Да, это тебе не толстолобиков своих воспитывать, сынков слабоумных. Это они после моих лекций такие, «писаки» эти!
— Сейчас пятая группа у вас? — процедила Караваева. — Вы уже вставьте им поглубже, сделайте одолжение.
— Что же я им могу вставить?
Анна Борисовна захихикала:
— Ну, это уж вам виднее!
Ага, ага…
Шагая по коридорам Дома сочинителей, я перечислял в уме имена тех, кому я бы с радостью, не по необходимости подал руку. Тех, кто сохранил хоть какую-то трезвость рассудка в этом мутном омуте, заросшем мертвой травой. Оказалось не так уж много. Совсем не много. Человек пять, стоящих по колено в болоте.
Аудитория была заполнена под завязку — новый призыв, как говорится, солобоны зеленые. Идя сюда, они действительно думали, что их научат писать. И я уж из штанов выпрыгну, но постараюсь не уничтожить в них эту мысль, как методично уничтожали в нас. Но мне повезло, я поздно попал в ряды сочинителей.
Но что-то было не так. Студентишки сидели тихо. Только войдя, я заметил стоящего у двери Стумпфа.
— Георгий Максимович? — растерялся я. — Доброе… утро.
— Здравствуйте, здравствуйте, Михаил Иосифович, — прищурился директор. — Не возражаете, если я поприсутствую? Чувствую, забывать я стал все, а ведь раньше…
Стумпф мечтательно закатил глаза и отправился на задний ряд. Там и уселся.
Очень приятно, ничего не скажешь. Черт тебя принес…
Полыхнула мысль: «Настучали!» Я провел взглядом по рядам лиц. Где-то здесь, получается, сидит зараза, которая на меня стучит. Значит, все зря? Значит, не хрен было тут распинаться?
Ну, это я потом проверю. Искать, понятно, среди идиотов надо — пообещали диплом взамен на, а он и упал на задницу. И ножки задрал. Щ-щенки… Но не все же! Не могут же все быть одинаковыми! Хотя и сидят тут человеки преимущественно двух стандартов, «атлет» и «ковбой», только пять-шесть «викингов», хотя и сделаны они все по одному шаблону, но все равно не могут они быть одинаковыми!
— Так. Тетради открыли, быстро с доски переписываем.
Я достал из стола брошюрку с программным планом, полистал, стараясь закрыться спиной от аудитории. Острый холодный взгляд Стумпфа торчал у меня в затылке, как стрела. И, медленно вращаясь, входил все глубже. Я, конечно, чуть прикрылся, осторожно, чтобы это не выглядело невежливо, а значит — подозрительно.
Так, сегодня двадцатое, по плану — общие приемы описания. Я стал переписывать из брошюрки на доску номера и названия учебников. В этом списке оказался и тот самый сборник фраз, который последние несколько месяцев валяется у меня на балконе.
Я повернулся, положил брошюру и отошел в сторону.
Стумпф поднялся и медленно пошел между рядами. Время от времени он останавливался, отбирал у кого-нибудь тетрадь и начинал листать, после чего кивал и отдавал конспект. Я ждал.
— А вот интересно, Михаил Иосифович. — Стумпф помахал очередной тетрадкой, раскрыл ее и прочитал: — «В описаниях пейзажей должна присутствовать легкость; тяжеловесность и затянутость противопоказана; неск. сл.» — Стумпф поднял на меня взгляд. — Каким же образом это стыкуется с положением об общих приемах изображения?
— Извините, но масштабность и пышность описаний такого рода показана только для определенной категории произведений, — проговорил я. Зря клеишься. Формально никаких положений я не нарушал.
— И каких же?
Аудитория притихла. До меня вдруг дошло, что они следят за происходящим с интересом и некоторым даже азартом. Это что, госпожа Шмуц им так мозги успела промыть? Она может…
— Для тех, которые требуют…
— Нет, вы мне конкретную категорию скажите, — ухмыльнулся Стумпф.
Да не знаю я, мать твою, такой категории, где надо было бы одну травинку на двадцать страниц расписывать!
— Ведь не может быть такого, чтобы почетный член СССР не разбирался в разделении литературы на категории? — почти дружелюбно улыбнулся директор. Наверное, если бы он стоял рядом, то похлопал бы меня по плечу: «Ну что ж ты, дружище, забыл, что ли? Да ну, брось дурачиться!»
Стумпф повернулся к аудитории.
— Сегодня в девять тридцать — субботник, — объявил он. — Сейчас все свободны, в срок будьте готовы.
Студентов моих как будто ветром выдуло. Двух минут не прошло — аудитория опустела. Стумпф тоже собрался уходить, но у дверей оглянулся.
— Михаил Иосифович, если вас не затруднит, подойдите ко мне в кабинет после обеда, часам к двум. Хорошо?
И вышел.
История человечества — история неудач.
Ж. П. Сартр
Троллейбус трясся, как припадочный, и ехать в нем, особенно стоя, было совершенно невозможно. Однако Гаврила наш Петрович иного транспорта не признавал. Говорит, жаль, что нет сейчас на улице лошадиных повозок, приходится толкаться в железной утробе чудовищного зверя, но иного выбора нет.
Гаврила примостился к окну и высунул наружу сизоватую свою ряшку. Ему было, по-моему, даже хорошо, а меня же от тряски, жары и сплошной потной массы человеческих тел вокруг тошнило, и в горле стоял горький ком.
Гаврила был сделан по особому стандарту «купец». Это и определило, кажется, всю его дальнейшую жизнь. Едва подавшись в сочинители, он заявил, что более всего на свете любит старую, полулегендарную Россию, именовавшуюся тогда, говорят, Русью. Брешут, конечно, но это не важно. Гаврила расчесывал редкие волосенки на пробор, мазал голову салом, когда находил его в магазинах продуктового антиквариата, и носил какую-то хламиду, которую называл… н-нет, не помню я, как он ее назвал. Кого уважал, называл боярами, кого нет — холопами. Смысла этих слов никто, кроме него, не знал, так что внимания не обращали.
Когда мне стало совсем уж плохо, поплыли перед глазами зеленые пятна и я представил себе, как буду извиняться за оскверненные рубашки, и будут ли меня бить, Гаврила потянул меня за рукав.
— Выходить нам, боярин, заснул, что ли? — пророкотал он и двинулся к выходу, как ледокол, на все возмущения отвечая: «Пшел вон, холоп!»
Мы вынырнули из душного троллейбусного нутра под сень каштанов. Несколько минут я стоял, прислонившись к древесному стволу, и тер носовым платком лоб. Воздух в легких был горяч, сух и никак не хотел выходить, я сплевывал его на тротуар, разевал рот, как рыба на берегу, и постепенно оживал.
Гаврила все это время стоял рядом и смотрел на меня из-под кустистых своих бровей. И не поймешь, с сожалением ли или наоборот, с неодобрением.
— Слаб народ, — наконец, выговорил он и, повернувшись ко мне спиной, зашагал к подъезду. Я поплелся следом.
И почему родители мои выбрали такой странный стандарт, непопулярный во все времена, — «интеллигент»? Почему не банального «атлета»? Тогда давка и духота были бы для моего организма чем-то вроде развлечения, необходимой встряски. Хиловатая, склонная к полноте, алкоголизму и депрессии матрица протестовала против такого издевательства над собой, упиралась всеми руками и ногами…
У подъезда сидели на корточках трое длинноволосых «волков». Они замолчали при нашем приближении и проводили долгими недружелюбными взглядами. На секунду мне стало холодно.
Гаврила отпер дверь здоровенным ключом, какие делают для гаражных замков, и вошел первым.
Квартира его состояла из двух комнат и санблока. Кухни предусмотрено не было, так что плита и небольшой обеденный стол стояли в гостиной или «зале», как я привык называть эту комнату. Я уселся на продавленное кресло и огляделся.
Обстановка достаточно нехарактерная для современного сочинителя. Хотя, сочинителем, по большому счету, Гаврила никогда не был, а своим призванием он считал живопись. Однако всю стену в гостиной занимал книжный шкаф, заполненный до отказа. Полки, казалось, стонали, прогибаясь под тяжестью томов в строгих темных обложках, и если бы не соседние, нижние, полки, то уже, наверное, проломились бы.
Гаврила принес чайник, две чашки и пачку чая, поставил чайник на плиту.
— Ну, рассказывай. — Он упал на диван, не разуваясь, и заорал: «Прошка, сапоги мне сыми и телевизор включи, подлец железный!». Откуда-то из-за дивана выползли два блестящих металлом щупальца, стащили с Гаврилиных ног ботинки и аккуратно поставили на пол. Тут же зажегся экран телевизора, а щупальца убрались прочь.
И я стал рассказывать. И о лекции, и о разговоре в кабинете директора. Сдержанно и кратко — я делился информацией, выказывать свои эмоции мне не позволено. Неспящее Око бдит, Неспящее Ухо слушает и записывает где-то там все, что произносится, пусть даже шепотом. Гаврила слушал и кивал.
— Вот такие дела, — закончил я и откинулся на спинку дивана.
— Ну, с преподавательской работой ты уже можешь распрощаться, — сказал Гаврила.
Вот спасибо, успокоил… Блин, сам знаю, хоть бы не добавлял уже, з-зараза…
— Однако же из СССРа тебя пока никто не исключает? Нет. Вот и ладненько. Вот и хорошо. Пойдем сегодня, там банкетик небольшой намечается — у Ворошилова новая книга вышла, обмоем в узком кругу… Не серчай, боярин! — пророкотал живописец, вспомнив, видимо, о своей роли.
— Конечно… Тебя самого-то…
— Много раз.
Гаврила вдруг стал серьезным, по-настоящему серьезным.
— Знаешь, у меня есть идея фикс — нарисовать Триумфальную арку. Осенью. Представь — низкое мрачное небо, дождь, опадающая желтая листва…
— А что такое Триумфальная арка?
— Не знаю. Да какая разница! Ты представь — две колонны наполовину из хрусталя, наполовину из камня и громадная арка на них, и дождь…
— И что же?
— Центр сказал: «Нельзя».
Вот так… Сколько раз уже на наши головы обрушивалось это страшное слово? Не сосчитать! Сколько рукописей было сожжено в печках и просто так — в кострах. Сколько квартир было обыскано, сколько обысков сделано, сколько подписок дано…
Это все напоминает мне бред. Бывает такое сырой зимой, когда подхватишь грипп, свалишься — и когда температура падает до тридцати восьми, ты ощущаешь такое блаженство, будто заново родился. В остальное же время лежишь, смотришь в потолок, который опускается все ниже и ниже, а на нем — презабавнейшие картины, все больше в духе Дали или Пикассо какого-нибудь… Кто это хоть такие? Я от Гаврилы слышал, он всегда эти имена называет, когда хочет кого-нибудь оскорбить. Хотя, может, это и не имена вовсе, а так — прозвища или псевдонимы… Так вот, глядя на происходящее, я думаю, что вокруг меня нет реальности, а на самом деле лежу я с высоченной температурой, смотрю в потолок, который скоро придавит мне нос, и тогда я задохнусь и умру…
— Гаврила, — сказал я. — В Триумфальной арке не две колонны. И она вся из камня, полностью.
— Откуда знаешь, боярин? — нахмурился художник. — Никак сам видел?
— Знаю… Не видел, но знаю.
«They were ghastly little things with bulging eyes and dusky-orange skin. He struggled, but it was useless. Small as they were, each of them had four arms, and Kress had only two».
Джордж Мартин. «Песчаные короли»
Домой я пришел совершенно разбитым. Чаем Гаврила, конечно, не ограничился, но и на нормальный продукт у него тоже средств не хватало, так что…
Я вспоминал, как брел по окутанным серовато-сизым туманом улицам, натыкался на прохожих и только чудом не попался в лапы патрульным. Меня волокло сквозь людскую толпу, будто пробку в реке. Кажется, сейчас меня тошнит, но я не очень хорошо соображаю… и не понимаю собственных ощущений… наверное, надо прилечь.
— Вы в порядке, господин Трувор? — осведомился сладкий голосок моего электронного надзирателя.
— В полном. У меня бы…ыл тяжелый день…
— Все-таки мне кажется, что лучше будет вызвать врача. Мне не нравится цвет вашего лица, господин Трувор.
«Да ты на свою рожу посмотри!» — захотелось заорать мне, но вместо этого я замахал руками:
— Нет-нет, не надо врача. Ты же знаешь, я боюсь уколов!
— По-моему, промывание желудка вам поможет.
— Какой еще желудок? Ты понимаешь, что я просто устал? Я чертовски устал сегодня, вот и все. Я лягу и усну, а утром буду как новенький…
Глаза слипались, и меня неудержимо тянуло лечь. Я стал стягивать с себя одежду.
— Вы уверены, что помощь врача…
— Да! — гаркнул я. — Выключи свет!
Свет погас, в квартире стало тихо и темно. Я лег в постель. Мне было жарко и до невозможности дурно. Непривычный к алкоголю «интеллигентский» организм бунтовал против такой атаки на него — сначала убийственная поездка в троллейбусе через весь город, потом еще и паленая купеческая водка… Я закрыл глаза и попытался уснуть, но мир вдруг пришел в движение, завертелся вокруг оси, которая, кажется, торчала у меня в переносице.
Плохо, ой как плохо…
Я провалился в какую-то яму, наполненную влажным зловонным туманом, упал на самое дно, в липкую грязь. Потом я брел сквозь туман и дым. Вокруг мелькали то ли тени, то ли люди, то ли звери — не поймешь. Я задыхался, легкие мои изнывали от недостатка воздуха, туман вкатывался в грудь тяжелой волной и выжигал из меня жизнь…
В какой-то момент я понял, что фигуры — это действительно люди, и они настоящие. Они ходят по комнате, трогают меня зачем-то. В комнате светло — горит свет, и бархатный голосок что-то шепчет из-под потолка.
Следующий момент озарения — белые стены, белый потолок, сверкающий металл и стекло. Мне лучше, но я чувствую себя опустошенным, будто остывшая грелка, из которой вылили воду.
Я открыл глаза и огляделся, но сознание не пожелало долго задерживаться в моем измученном теле.
— …конечно, на самом деле такого никогда не было. У нас много врагов, вы-то должны это понимать!
Я не спешил открывать глаза, пытаясь узнать голос.
— А еще больше завистников, — продолжил рассказчик. — Около сорока процентов студентов не завершают курса обучения.
Голос умолк, и, по-моему, они уставились на меня. Стало неуютно.
Возле кровати на старых деревянных стульях сидели двое: директор Стумпф и еще один, «викинг» в дорогом костюме и галстуке. И слишком знакомое выражение лица — этот скользящий взгляд, вечная полуулыбочка на губах…
Стумпф оттопырил нижнюю губу.
— Доброе утро, господин Трувор, — сказал он. — Как вы себя чувствуете?
— Спасибо. — Я приподнялся и лег повыше на подушку. «Викинг» продолжал елозить — другого слова подобрать не могу — взглядом по моему лицу. — Сносно. Что со мной… было?
— Ну, это уж лучше вам знать, господин Трувор, — подал голос северный варвар. — Вот, — он тряхнул бумажкой, которую держал в руках. — Врачебное заключение о передозировке… э-э… — «викинг» заглянул в бумажку. — Тридцатипятипроцентным водным раствором этанола.
— Стыдно, господин Трувор! — протянул Стумпф.
— Нет, отчего же. — «Викинг» спрятал справку в карман. — Разве человеку не позволено распоряжаться своим свободным временем по собственному усмотрению?
И посмотрел на директора. Тот осунулся, выпрямился и закивал, пряча глаза.
Я почувствовал, как тошнота снова подкатывает к горлу. Палата — а комната, в которой я находился, была именно больничной палатой на два места — изогнулась, стены пошли крупными волнами. Я бессильно откинулся на подушку. «Викинг» говорил еще что-то, но его голос был где-то далеко, звучал глухо, как в трубе.
Что-то холодное и острое коснулось моей руки, и холод очень быстро растекся по всему телу. Дурнота отступила.
— …можете выйти на работу. Вы меня слышите, господин Трувор?
Я кивнул, и мои мучители исчезли из палаты.
Пришел сон.
Во сне они вернулись. Сорвали с меня одеяло. В руках у них были жуткие на вид инструменты, острые ножи и пилы. Они совсем не походили на людей, скорее, на каких-то созданий из потустороннего мира.
С меня сдирали кожу, но вместо боли я ощущал только нудный зуд во всем теле. Потом вдруг все исчезло, рухнула тьма, прорезаемая редкими вспышками молний и метеоров…
Меня отпустили домой через три дня, когда доктора посчитали меня достаточно здоровым. Даже отвезли на машине.
Дома было пыльно и пусто. В раковине на кухне громоздилась гора грязной посуды. За ту неделю, что меня не было, жир и остатки какого-то борща успели почернеть и присохнуть к тарелкам подобно запекшейся крови. Все это кишело тараканами.
Я устроил грандиознейшую уборку в своей жизни. Я тер, мыл, сдирал грязь с пола, стен так, будто они были моей кожей. Так, будто я сам избавлялся от грозящей лишаями и гнойными язвами заразы и спешил, потому что знал: еще чуть-чуть — и уже одной водой не поможешь.
Только вечером упал в кресло, чувствуя, как гудят ноги и руки.
Теперь здесь, кажется, можно жить. Я чувствовал себя уставшим — не столько физически, сколько вообще — состояние, в котором не хочется ровным счетом ничего, кроме как упасть где-нибудь и чтобы ничего не было…
Выпить бы.
Черт, а ведь это действительно выход! Три-четыре глотка — и мир снова станет цветным. Разве что потом… Но это ведь с непривычки. Если пить понемногу, то я должен скоро привыкнуть, и тогда вообще никто не узнает. У них нет права вмешиваться…
Новая волна пустоты захлестнула меня. У них как раз есть. У них все есть.
Я включил телевизор и попал на новостной сюжет об Индии. Белые и цветастые одежды, темная кожа людей, и, кажется, зной просачивается даже сквозь экран. Описание чужой, совершенно непонятной жизни показалось мне скучным, тем более что явно было стерилизовано и переработано цензорами.
Единственное, что поразило, — дикое количество храмов. Животных! Вот дураки. У вас есть храмы кошек и коров, но нет ни одного храма человека. Почему же, приравнивая абсолютно всех коров к божественным существам, вы не делаете того же с человеком?..
Я уснул под воркование телевизора, и мне снились огромные коровы с добрыми глазами и мягкими пошлепывающими губами.
Мне вдруг пришло в голову, что с начала времен я просто лежу на берегу Урала и вижу сменяющие друг друга сны, опять и опять просыпаясь здесь же. Но если это действительно так, подумал я, то на что я тратил свою жизнь?
Виктор Пелевин. «Чапаев и Пустота»
Утро было замечательное, ничуть не хуже любого июньского или июльского утра, которые я так люблю. Плавали в воздухе тополиные пушинки, которые не успел еще растворить в себе ветер, солнце медленно взбиралось на небосвод и обещало погожий день.
Вообще я заметил, что в последнее время я живу по какому-то странному циклу, считаю часы от завтрака до обеда, от обеда до ужина, до телевизора, книги и кровати. Я просыпаюсь в положенные семь часов, выхожу на балкон и курю, потом пью чай и опять курю, и все это повторяется и повторяется с некоторыми незначительными вариациями до тех пор, пока вечером снова не уснешь. Сон превратился в некое подобие культа — бодрствуя, боялся не уснуть, во сне боялся не проснуться.
Поэтому, когда из Дома сочинителей пришло распоряжение о выходе на работу, я обрадовался, что смогу, наконец, устать, и посидеть в кресле перед телевизором будет приятно, а не противно.
И потом — интересно было. Переживать, бояться кого-то я давно перестал, насрать мне на этих дистиллированных генералов. Один интерес и остался. Жаль только студентиков моих, уже бывших, зачистку в СССРе, наверное, после меня устроили знатную…
На самом деле, размышлял я, шагая по утренним улицам, не так страшны генералы — не видят они ничего из-за сияния звезд на погонах. Страшно то, что в этом сиянии беспрестанно крутятся серенькие мышастые неприметные личности с маленькими глазками и скользящими взглядами.
…Дом дышал спокойствием и уверенностью. Ему все нипочем. Наверное, именно из-за атмосферы здесь так хорошо работается. Я могу сесть где-нибудь в холле, достать блокнот и ручку и писать, точно зная, что здесь никто не будет заглядывать в листок через плечо и диктовать нужные слова.
Я поднялся на третий этаж, подошел к двери отдела кадров. Как всегда, она открылась сама собой, как отрывалась любая начальственная дверь. Значит, можно входить.
Кабинет оказался пуст, только в углу копошился в картотеке какой-то тусклый, будто моль, работяга.
— А… Валерий Георгиевич… — начал я.
— Нету! — крикнул работяга, не отрываясь от бумаг. — Послезавтра, не раньше!
Странно. Ну ладно.
Может, и он под раздачу попал? Никогда бы не подумал, что Станишевский способен родить что-то связное и членораздельное, а о его художественных способностях говорил корявый почерк.
Спускаясь по знаменитой нашей парадной лестнице, я заметил Женю Кашарина. Смурной и серьезный, он стоял под фикусом и водил пальцем по ладони. Я обрадовался, подошел и хлопнул его по плечу:
— Привет! Слушай, а чего так пус…
Я замолчал, наткнувшись на удивленный Женин взгляд.
— Простите, мы разве знакомы?
— Женька, ты чего? Это же я, Миша! Ну, Трувор!
— Очень приятно, — Кашарин протянул мне руку. — Кашарин. Художник. А вы, наверное, из новых?
— Да нет… — я попятился. — Я, наверное, обознался. Извините.
— Ничего, — Кашарин вернулся к своему занятию.
Что за фигня…
Я походил немного по коридорам, позаглядывал в комнаты — кое-где кипела работа, но меня не замечали, кое-где медленно покрывались пылью печатные машинки и засыхали краски на палитрах. Почувствовав, что задыхаюсь, я выбежал на улицу, в сквер, и упал на скамейку.
Что-то произошло. Нечто нелепое и дикое… Я вспомнил школу, класс где-то седьмой, самое жуткое время в моей жизни. Тогда со мной поступили примерно так же — ненавязчиво исключили из мира живых. Это произошло слишком быстро, как сейчас, я даже не успел понять, что, собственно, случилось… История повторяется?
Тот год я пережил, бог знает как, но пережил, став совсем другим. Тогда меня отучили смеяться — не такая уж большая потеря, если задуматься, но научили бояться. Что будет сейчас, не знаю…
Из-за кустов сирени вынырнул Гаврила. Я заметил его сразу и некоторое время просто смотрел, как он идет по аллее, глядя прямо перед собой. Окликнуть или нет? Убедиться еще раз или понять, что все на самом деле не так, как думается? Старое, почти забытое ощущение наполнило меня, будто пустой сосуд.
— Гаврила, — тихо сказал я, когда «купец» уже проходил мимо. — Тоже не узнаешь?
Он остановился. Не обернулся, но остановился.
— Вам что, приказали? Или просто попросили забыть, что есть такой человек? Ты-то…
Гаврила нагнулся, будто бы завязать шнурок.
— Давай так, — сказал он. — Ты меня не знаешь, я тебя не видел. Мне нужно на что-то жить.
— Понятно… Ну что ж, спасибо. — Я замолчал, а Гаврила не уходил. Он долго, мучительно долго возился со своими шнурками. — А как же арка?
— Какая еще арка?
— Триумфальная.
— Нет никакой арки. Выдумал я все.
— И дождь ты тоже выдумал?
— Все выдумал.
— Это ты тоже забудешь? Так и будешь забывать, что попросят?
Гаврила выпрямился и зашагал прочь.
Мир застыл, стал стеклянным и чуть отодвинулся. Более всего происходящее было похоже на сон, в котором боишься не проснуться. Некуда вырываться из цветных стеклянных стен, нет ни одной дороги отсюда, они все придуманы и не существуют на самом деле. Даже если я сейчас разобью стеклянную стену и мне покажется, что мои глаза открылись и я вижу выход, то это будет всего лишь еще одной выдумкой, еще одним образом, засаженным мне в голову на занятиях в Доме сочинителей…
Разве я не видел этих занятий?
Преподаватель читает перечни слов, которые можно употреблять, выписывает на доску отдельные фразы, выражения, стандарты на описание людей, действий, пейзажей и всего остального. Потом предлагает составить одно-два предложения самостоятельно, используя данный материал.
Валятся со всех сторон слова, лишенные смысла. Кто-то, слишком глупый, придумывает предложение без оглядки на конспект — аудитория замирает, преподаватель поднимает руку, и с раскрытой ладони… что-то срывается и мчится, комкая воздух, оставляя за собой след, какой оставляет пуля в воде, сочинитель белеет, закатывает глаза и падает на парту. Лекция продолжается.
Картина меняется, сквер исчезает, а на его месте появляется незнакомый город. Широкие оживленные улицы наполнены автомобилями и людьми. Город неправдоподобно чист.
Небо затянуто низкими тяжелыми тучами, сквозь которые сочится дождь. Оттого все в городе блестит, будто покрытое тонкой полиэтиленовой пленкой.
Я чувствую, что очень хочу туда попасть, этот город притягивает меня чем-то таким, чего у нас никогда не было и не будет. Я поднимаю взгляд и вижу грандиозное, немного печальное в своей красоте сооружение из камня — куб с вырезанными в гранях арками. С темных деревьев облетает листва, дождем ее прибивает к земле.
Великолепный ракурс. Гавриле бы понравилось. Только ничуть она не хрустальная, так что я был прав.
Гаврила сжег все свои картины. Вчера или позавчера. И даже ту, на которой дышал особенной осенней грустью незнакомый город, проступающий сквозь пелену дождя.
Вот только не понятно до конца, существует ли то, что я вижу. И еще более размытым представляется мне мое непосредственное будущее, в существовании которого тоже нельзя быть уверенным на все сто. Такой нелогичный мир попросту не может быть! И даже не то странно, что живем по указке. И даже не то, что людей делают другие люди, и так было всегда, так что как раз в этом нет ничего необычного.
Мысли стали похожими на лягушек. Они выскальзывали из рук и исчезали в омуте. Город под дождем задрожал и стал разваливаться, оплывать, стекать под ноги потоками мутной воды. Его тоже не было больше. Вернулся сквер и летний день. Я открыл глаза.
«Купец» Гаврила закончил завязывать шнурки, выпрямился и зашагал к Дому. Знал ли он меня когда-нибудь, этот Дом вместе со всеми своими обитателями, писателями и художниками, студентами и преподавателями и начальниками?..
Вчера меня приняли в Союз современных сочинителей России, предложили учить молодую поросль писать. Это не могло не радовать — теперь у меня будет уважаемая работа, теперь я получу возможность удовлетворить свою тягу к известности, а уж воспользуюсь ли этой возможностью — вопрос другой.
Сон, который я увидел этой ночью, быстро таял в памяти, оставалось только невнятное ощущение предстоящей работы.
Но работа — только с осени, а пока у меня отпуск. И я поеду в Крым. Мой Крым, который совсем не тот край магнолий, о котором столько рассказано. Он, словно греческий забор, сложен из плоских коричневых камней и обмазан белилами. И там, кажется, всегда цветет голубой цикорий и лиловый татарник…
Донецк, май 2002 г.