Книга: Бумеранг на один бросок
Назад: 3. Бросаю Антонию
Дальше: 5. Время лечит как умеет

4. Учитель Кальдерон о женской сущности

Я шел к себе, как монах в опостылевшую келью. Не разбирая дороги, не воспринимая красок, оглохший к звукам окружающего мира. Мне хотелось плакать белужьими слезами, и я отлично понимал бедную глупую Мурену. Мне хотелось умереть. Впервые в жизни я почувствовал собственное сердце — оно болело.
Наверное, так могла бы чувствовать себя собака, которую пнул и выгнал из дома любимый хозяин.
Или художник, на глазах которого сожгли «Джоконду».
Нет, не так. Все сравнения казались чересчур высокопарными и фальшивыми. Это не с чем было сравнить. Я никогда еще не испытывал ничего подобного. Учитель Кальдерон всегда говорил: опиши свое переживание словами, лучше всего — на бумаге, и оно утратит остроту. А я не имел слов, чтобы как-то это описать. Я был обречен.
Что же я наделал? Зачем я так с нею говорил?
Все выглядело ужасным, непоправимым и в совершенно черных красках.
Я доплелся до своего коттеджа и опустился на крыльцо, слабый и бессильный, словно двухсотлетний старик.
— Гм, — сказал учитель Кальдерон. — Поговорим?
— Не хочу, — буркнул я.
— Еще бы, — печально промолвил он. — Однако же тебе придется выслушать меня. Я старше, я твой учитель, и я опытный мужчина, у которого был миллион неприятностей от женщин. Я просто не могу оставить тебя в таком беспомощном состоянии.
Я не ответил. Возражать и сопротивляться было бесполезно. Он все равно заставил бы себя выслушать. Иногда это даже помогало.
— Ты, наверное, сейчас думаешь о том, какой ты плохой и ужасный. И зачем ты с ней так говорил, когда все можно было повернуть иначе.
— Вы стояли за углом и подслушивали? — нахмурился я.
— В этом не было нужды. У тебя и так все написано на лице… Наверное, ты во всем винишь себя и теперь бичуешь себя в полную руку, и мучительно ищешь причин собственному бездушию.
— Она хотела… — попытался объяснить я, но учитель остановил меня повелительным жестом.
— Так вот, Севито. Я хочу, чтобы ты запомнил: ты ни в чем не виноват. Ты сделал все как нужно, и никто не сделал бы этого лучше тебя.
— Но она прогнала меня! Она смеялась надо мной!
— Я хочу, чтобы ты запомнил еще одно: те, кто смеются над тобой и прогоняют тебя, не обязательно правы. Я гляжу на тебя и не понимаю, как можно было тебя обидеть. Ведь ты хороший человек. Ты добрый человек. Я бы даже сказал, ты ненормально добрый. В тебе океаны любви и нежности, что бы ты о себе ни думал. Я не понимаю, как можно этого не заметить и не оценить. И я думаю, что все это было замечено и оценено.
— Толку-то…
— Это было замечено, — с нажимом продолжал учитель, — оценено — и предано забвению.
— Но почему, почему?..
— Я могу не понимать причин, как и ты. Но, как более опытный мужчина, я просто знаю, что так бывает, что так случается сплошь и рядом. Это объективный факт, это статистика. Ибо это в природе человека, а в особенности — в природе женщины. И с этим ничего нельзя поделать. Это не есть неблагодарность, это не есть ожесточение, это не есть хитрость. Женщины делают выбор по своим правилам, которые нам непонятны. И если даже тебе кажется, что их выбор пал на тебя, не следует питать чрезмерных иллюзий. Выбор может оказаться неокончательным. Все может измениться. Все может измениться многократно. Например, меня не удивит, если уже завтра Тита сама будет стоять у тебя под дверями и униженно умолять о прощении. И ты сдашься.
— Никогда, — сказал я.
— И ты сдашься, мой мальчик. И ты впустишь ее в свой дом, и обольешься слезами умиления, и сам окажешься перед ней на коленях, и спустя мгновение уже забудешь, кто перед кем виноват и кто у кого просит прощения. Потому что женщина всегда умнее, всегда хитрее и всегда сильнее. Кажется, я сам себе противоречу, но без этого ничего не объяснить. Женщина соткана из противоречий, и толковать ее природу и поведение можно лишь при помощи парадоксов и антиномий. Скажу честно: безнадежное это дело — пытаться понять женщину. Не такие умы, как я, погорели на этом, а твоим умом здесь можно смело пренебречь. Самое рациональное — принимать все как данность и в меру слабых своих сил сохранять лицо… Я точно так же не удивлюсь, если ты вообще больше никогда не увидишь Титу. То есть, какое-то время вы будете сталкиваться на занятиях и в узких аллеях Алегрии. Но это не будет твоя Тита. Это будет абсолютно чужой, даже внешне незнакомый человек, малопривлекательный в обхождении, который уже и не помнит, как твое имя. И, может быть, это поспособствует твоему скорейшему излечению от болезни.
— Я не хочу так. Я не хочу лечиться. Может быть, мне нравится эта болезнь!
— Она называется «первая любовь», и она проходит. Хотя иногда оставляет в душе глубокие рубцы, которые кажутся незаживающими.
— Что же мне делать, учитель?
— Тебе? — Он усмехнулся. — Ничего. Ты сделал все, что мог, и сделал все правильно. Тебе даже удалось невозможное — оставить за собой последнее слово.
— Все же вы подслушивали…
— Предположим, я проходил мимо по своим делам… Теперь эта девочка впервые узнала, как самой оказаться брошенной. Даже если она не поняла этого сейчас — спустя какое-то время она с изумлением обнаружит, что это не она сделала выбор, а ты. Может быть, она станет мудрее и человечнее. А может быть, ничего с ней и не случится. Может быть, она попытается вернуться к тебе, чтобы затем уже самой бросить тебя. Этого я боюсь больше всего. Потому что люблю тебя всей душой, как сына, и понимаю тебя всем сердцем, как брата по несчастью. Мы умные, образованные, впитавшие в себя всю вековую мудрость человечества, могучие и огромные, как северные мамонты… мы беспомощны перед женщиной. — Учитель Кальдерон вздохнул.
Как тот неправ, кто говорит нам,
В своем незнании глубоком,
Что будто бы любовь умеет
Две жизни превратить в одну!

— Только не делай ошибок сверх необходимой меры, мальчик, — прибавил он строго. — Даже если сердце твое обливается кровью, не давай выхода чувствам. Будь спокоен и хладнодушен. Сделай вид, что примирился с утратой. Отвечай на ее слова ровно, приветливо и безучастно, и ни за что не обращайся к ней первым. Не нужно переигрывать, не нужно провоцировать ревность… одновременно навевая беспочвенные грезы той же бедняжке Эксальтасьон. Не тряси головой, я знаю, что у тебя были такие намерения! Всего лишь отстранись. Это трудно, я знаю. Воспринимай это как испытание мужской доблести. И, поверь, спустя короткое время ты даже начнешь получать удовольствие от собственного страдания… О, я отдаю себе отчет, что Тита давно уже осведомлена обо всех наших уловках. Но сами догадки о том, притворяешься ли ты или вправду к ней охладел, могут оказаться для нее невыносимым испытанием. И тогда…
Чем меньше женщину мы любим,
Тем легче нравимся мы ей…

Я не удержался и мрачно добавил:
Но эта важная забава
Достойна старых обезьян…

— Рад слышать, что к тебе возвращается чувство юмора, — заметил учитель Кальдерон. — Это верный признак того, что ты стоишь на пути к исцелению. Все еще впереди, мой мальчик. Ничего еще не решено. Я мог бы… — он помолчал, задумчиво глядя в темные небеса. — Да, я мог бы тебя провести по всем кругам любовной игры, как Вергилий. Под мою диктовку ты сумел бы вернуть себе Титу, даже на время влюбить ее в себя. В конце концов, она всего лишь неопытная девочка, возомнившая себя совершенно взрослой. А я старый человек, которого без числа любили женщины, покидали женщины и вновь подбирали женщины. Кое-чему я все же, надеюсь, научился. Формальные приемы обольщения, перед которыми не устоит ни одна фемина. Слова, жесты, взгляды… эти психологические аттрактанты, действующие на подсознание… Но! Все это — мнимые победы. Не могу же я вечно руководить тобой, как марионеткой. В конце концов, ты не Кристиан де Невильет, а я не Сирано. Я не могу быть твоим умом, потому что ты и сам неглуп, а ты не можешь быть моей красотой, ибо я гораздо красивее тебя. Однажды все вскроется, и возмездие будет во сто крат ужаснее. И я… уж прости меня, бесцеремонного глупца… совершенно не уверен, что Тита хороша для тебя.
Он потрепал меня по плечу и, отстранившись, спросил испытующе:
— Что ты намерен предпринять в данный момент?
— Лечь спать, — проворчал я.
— Слова не мальчика, но мужа, — сказал учитель Кальдерон с удовлетворением. — Еще я посоветовал бы записать свои впечатления, лучше всего — хорошим старинным стилом на белой бумаге. — Я скорчил кислую гримасу. — А если тебе захочется поговорить еще — ты знаешь, где меня искать.
Я знал. Я мог набрать его код в любое время дня и ночи, и он окажется совершенно готов к беседе по душам. Всецело в моем монопольном распоряжении. Поначалу мне казалось, что учитель Кальдерон занят исключительно мной, да еще, пожалуй, чтением да перечитыванием любимого своего тезки-классика, что нет у него никакого иного дела, кроме меня, и я — единственное обстоятельство, благодаря какому этот красивый и мудрый человек завяз в «Сан Рафаэле». И много позже я с изумлением обнаружил, что был не единственным лоботрясом на его шее. И от меня он наверняка направлялся к близнецам де ла Торре, с которыми у него никогда не было никаких хлопот. Эти двое были помешаны на фенестре, жили фенестрой и могли говорить о фенестре часами. И учитель Кальдерон давно научился компетентно обсуждать эту прежде чуждую ему тему. Потом он наверняка зайдет к Габриэлю Ортеге, тихому ботанику, хлопот с которым не было вообще ни у кого. О чем можно говорить с Габриэлем Ортегой? Например, о свертке зета-пространства топограмм по четвертой и пятой координатам. О преобразовании Д'Арси. О метаморфных геликоидных химерах. То есть, обо всем том, о чем учитель Кальдерон никогда не станет говорить со мной… Интересно, кто я в его глазах? Комплексующий дебил-переросток, требующий постоянного присмотра, чтобы сам же себе не навредил, или… источник душевного отдохновения?
Мне хотелось остаться одному. Я и остался.
Самое удивительное было то, что я ворочался, вздыхал и разнообразно жалел себя, несчастного, но вскорости обнаружил, что беседую о чем-то возвышенном с напыщенными эхайнскими сановниками, вышедшими прямо из стен и разместившимися на всех стульях и креслах моей каморки. И даже не удивляюсь их поразительному сходству с испанскими грандами с репродукций, что были в беспорядке развешаны по комнате. Хотя уже тому, что один из эхайнов напоминал дона Себастьяна де Морра кисти Веласкеса, а другой — отчего-то Петра Ивановича Потемкина работы Хуана Карреко де Миранда (не путать с господином директором!), должно было сильно меня насторожить. (Для справки: первый был карликом, а второй носил пышную неопрятную бороду.)
И дрых я, к своему стыду, как убитый. Переживания переживаниями, а здоровому организму — здоровый сон… Да так, что едва не проспал утреннюю пробежку.
Следующее утро было солнечным. А каким оно могло быть в этой части света в это время года?! Мир не рассыпался в прах, не провалился в тартарары, планеты не сорвались с орбит, и море не вышло из берегов. И хотя этим утром в моей жизни не было Антонии, я не сказал бы, что страдания мои были невыносимы. Впрочем, Антония наверняка заметила бы, наморщив носик: «Эхайн… толстокожий, бесчувственный эхайн…»
Пока я размышлял над завихрениями собственной души, в окно ко мне влез старина Чучо. И голова его была полна прожектами на тему того, как нам поярче и поэффектнее приубрать «Сан Рафаэль» к прибытию «Черных Клоунов Вальхаллы», хотя отсюда до Валенсии путь был не самый близкий, и вряд ли оттуда рассмотрели бы все наши декорации.
Назад: 3. Бросаю Антонию
Дальше: 5. Время лечит как умеет