12. Бутерброд с ветчиной
Дядя Костя сидел на крыльце, привалившись к перильцам, и, похоже, дремал. В его руке зажат был стакан с апельсиновым соком, черная куртка небрежно наброшена на плечи. Неестественно бугрившийся бицепс казался надутым, и хотелось ткнуть в него иголкой, чтобы выпустить воздух.
— Эта чертова кошка… — сказал он сипло, едва только я приблизился.
— Ее зовут Читралекха, — на всякий случай напомнил я.
— Это не повод, чтобы орать все утро.
— Она будет злиться, пока вы не уедете.
— Ты тоже хочешь, чтобы мы уехали поскорее?
— Я?.. Пожалуй, нет. Это мама… она не очень-то любит компании.
— Раньше любила… Знаешь, как мы ее звали?
— Титания, — сказал я горделиво.
— Черта с два! — фыркнул он. — Титанией она стала много позже, когда начала коллекционировать скальпы…
— Какие скальпы?!
— Мужские. Не дергайся, дружок, это метафора. Так вот, мы звали ее Лешка-Многоножка. Потому что она была тощая, как паук-сенокосец, и всюду за нами ползала. И все время обдирала коленки. Отсюда другое прозвище — Ленка Драная Коленка. Мы, если хочешь знать, росли вместе.
— Я узнал об этом нынче утром.
— Да уж, наверное… Был такой поселок Оронго, затерянный в монгольских степях. Сейчас на его месте город с тем же именем, там живет моя мама, а из нашей прежней оравы не осталось никого. Кроме меня, потому что, пока я на Земле, я живу в доме своей мамы.
— Значит, вы тоже маменькин сынок?
— Точно. Хотя, в отличие от тебя, своего отца я знаю. Мы даже виделись пару раз…
— Наверное, я тоже был бы не прочь повидать своего.
— Ты уверен?
— Что тут такого?
— Твой отец был аристократ из Черных Эхайнов. Что, смею заверить, не подарок. Скверный характер, дурные — по земным понятиям! — манеры. Склонность к насилию и немотивированному рукоприкладству. Тщательно культивируемая с детства ненависть к человечеству как к биологическому виду. Фактически мы находимся в состоянии войны.
— Вот глупости, — сказал я. — Как можно ненавидеть все человечество сразу?
— Ты ведь не любишь, наверное, змей? Или пауков?
— Ну… не знаю…
— Тогда ты очень необычный молодой человек… Сформулируем иначе: некоторые люди — и таких большинство! — на дух не переносят отдельных представителей пресмыкающихся и паукообразных. Кое-какие недоросли четырнадцати лет от роду не любят… ну-ка, что ты не любишь до мурашек по коже?
— Гречневую кашу, — проворчал я.
— …не любят гречневую кашу. И все же, те, кто терпеть не может змей, встречаются намного чаще. Потому что эту неприязнь мы унаследовали от дикого предка, каковой принужден был делить ночлег на деревьях с гигантскими рептилиями плиоцена, а те были сильнее и своим превосходством беззастенчиво пользовались.
— Наверное, змеи тоже до мурашек должны ненавидеть людей.
— О да, — оживился он, — хотя вряд ли они расскажут об этом в обозримом будущем! Вот и эхайны ненавидят людей на таком же генетическом уровне.
— Как змеи?
— Примерно.
— Тогда и я должен ненавидеть. Но я ничего не чувствую!
Он внимательно посмотрел на меня. Будто изучал.
— У тебя все по-другому. В тебе не культивировали этот атавизм специально. Напротив, его всячески подавляли, без устали повторяя простую мысль: человека надо любить, всякий человек достоин любви. И вот что я тебе скажу: это истинная правда. Погляди вокруг себя — можно ли не любить этих женщин?
— Нельзя! — легко согласился я.
— А можно ли не любить того же меня?
— М-мм…
— Знаю, знаю, что нельзя, и ты это знаешь, как бы ни пытался сейчас возражать своим инфантильным мыком. Просто ты не изведал еще всех моих достоинств, отчего и сомневаешься. Даю руку на отсечение, что нет среди твоих друзей и подруг ни единого экземпляра вида homo sapiens, не достойного любви. Я прав? Человеку нужно изрядно потрудиться, чтобы завоевать право на нелюбовь…
— Н-ну…
— Антилопу гну, — промолвил дядя Костя благодушно. — Я больше скажу: это следствие универсального правила, которое мне очень нравится. Сформулировать его можно примерно так: всякое разумное существо в Галактике вправе рассчитывать на любовь, любить и быть любимым. Хотя нескольким безукоризненно разумным индивидуям все же удалось добиться моей ненависти… — Он вдруг встрепенулся. — А ответь-ка мне откровенно, как мужик мужику, на совершенно мужской вопрос: у тебя есть подружка? Я имею в виду не абстрактного товарища женского пола, а такую подружку, с которой тебе хотелось бы проводить неоправданно много времени… шляться по морскому берегу… прыгать на танцульках… целоваться?..
— Н-ну… — снова сказал я и призадумался.
Не было у меня никого, вот что странно. Так, пустяки разные.
— К чему вы клоните? Что я какой-то ненормальный?
— Нормальный ты, успокойся. Вполне нормальный… мальчишка-эхайн. Будто я не вижу, как ты на Ольгу смотришь!
— Ну, и как? — спросил я с вызовом.
— Как… как голодный на кусок хлеба с маслом и ветчиной. Не очень удачная метафора, ты, небось, в жизни еще не испытывал настоящего голода, не знаешь, что это такое. В общих чертах, это выглядит так: вначале в твоем воображении возникает небольшой кусочек черствого хлебушка. Затем он увеличивается, заполняя твои мысли целиком и совершенно вытесняя все прочие рефлексии. Затем он сам собой покрывается толстым слоем желтовато-белого масла…
Я сглотнул.
— Но это еще не конец, — продолжал он безжалостно. — Конец наступает, когда на масло плавно опустится ломоть розовой, почти без прожилок, ветчины.
Уж как угодно, а мне сразу захотелось бутерброда с ветчиной. С розовой.
— А если на ветчину падет листик нежно-зеленого салата, — довершил он пытку, — такого, знаешь, с капельками изморози… тогда пиши пропало. Вот так, от малого к большому. Это, братец ты мой, природа.
— Какая еще… при чем тут природа?!
— А при том, что человек, что бы он из себя ни строил, как ни кичился бы своим интеллектом, культурой, цивилизацией и прочими прибамбасами, все равно в самой глубине своего прямоходящего и практически лишенного волосяного покрова организма, на уровне клеточной памяти, остается животным. Хотя и с фантазиями. Не просто хлеб, а бутерброд… И ты точно такое животное, как и твоя невозможная кошка, только наивно полагаешь себя более разумным, чем она, — хотя она-то, со своими кошачьими фантазиями, наверняка считает иначе.
— И вы тоже животное?
— Точно, — объявил он с удовольствием. — Совершенно несмысленная тварь, пробираемая звериными инстинктами и одержимая фантазиями самого разнузданного толка!
— В чем это выражается?
— Хотя бы в следующем: я люблю спать. Если бы не налет цивилизации, я спал бы двадцать часов в сутки! Еще я люблю есть не то, что полезно, а то, что вкусно. Если уж я начну в минуту голода сочинять в своем воображении бутерброд, то всем чертям станет тошно… Еще я люблю женщин.
— Что, всех?
— Ну, не всех, а, скажем, тех, что в пределах досягаемости. Я борюсь с этим инстинктом… с переменным успехом. — Дядя Костя вздохнул. — У меня две жены. И я обожаю обеих. Но сейчас я здесь, и мне очень нравится твоя мама. Наверное, при определенном стечении обстоятельств, я мог бы вдруг оказаться твоим отцом. — Он помолчал, о чем-то вспоминая. — Разумеется, в этом случае ты выглядел бы иначе. И у тебя к твоим четырнадцати была бы уже пятая по счету подружка на всю жизнь… Слушай, а не слишком ли я с тобой откровеней? В конце концов, ты всего лишь несмышленый неандертальский подросток…
— Пустяки, — скромно сказал я. Послушал бы он наши разговоры в раздевалке спортзала!
— Ну, так… к чему это я? А вот к чему: твоя мама мне нравится, а Ольга Лескина, при всех ее неоспоримых добродетелях, не пробуждает ровным счетом никаких эмоций. Мы с ней, веришь ли, давние и добрые друзья. Хотя, справедливости ради, отмечу, что отдельные прямоходящие животные ушли от своих генетических программ намного дальше, чем я, грешный, и пытались за Ольгой ухаживать. Увы, без видимого успеха.
У меня сердце ёкнуло.
— Ей… — сказал я с усилием, — ей нужно немного подождать.
— Неужели тебя? — усмехнулся он. — Не фантазируй. Победи свой голод прежде, чем привидится ветчина. И уж наипаче салат… Знаешь, сколько ей лет?
— Ветчине?
— Ольге.
— Не знаю… не хочу знать.
— Она втрое старше тебя. У нее…
Я напрягся, ожидая, что он скажет: «… дети твоих лет». Но услышал:
— …взбалмошный нрав и эксцентричное поведение. Стоит ей закатить глазки и молвить что-нибудь вроде «Уой… обожаю…» (Я хихикнул: получилось очень похоже!), и мужики валятся налево-направо в аккуратные поленницы. Что поразительным образом не мешает ей быть прекрасным звездоходом. Да чего ради я тебя уговариваю? Просто выкинь это из головы. Считай ее своей теткой и относись соответственно. Ты ведь можешь пойти на такую жертву?
Я отрицательно помотал головой.
— Чучело ты, — сказал он ласково. — Кажется, я начинаю любить Черных Эхайнов.
Странное дело: рядом с ним я не испытывал никакой скованности, как это бывает при разговоре с незнакомыми взрослыми. Наоборот, мне казалось, что мы знакомы много лет — уж года три, не меньше, и никакой он не взрослый, а chico моих примерно лет, и такой же ненормально крупный. И никаких тайн у меня от него не было. Мне нестерпимо хотелось говорить ему «ты», позвать его в мою комнату, показать мою коллекцию морских раковин и узнать его мнение об этих чудилах из «Гринго Базз».
— Знаешь что? — промолвил он задумчиво. — Говори мне «ты».
Нет, он определенно читал мои мысли.
— У меня ничтожный опыт общения с подростками, — между тем продолжал дядя Костя. — С младенцами — еще куда ни шло, у меня крохотная дочурка… И я чувствую себя не в своей тарелке, когда ты, совсем меня не зная, пытаешься выказывать мне какие-то совершенно пока незаслуженные знаки возрастного уважения. Если бы твоя мама не отшила меня в тридцать втором… должен заметить, что и правильно отшила… кто я тогда был? грязный, замученный плоддер, а она — блистательный командор Звездного Патруля… то все могло бы сложиться иначе… — Он задумался еще тяжелее и бессвязно забормотал себе под нос: — Хотя нет, не могло бы, тогда я был еще слишком глуп, чтобы нравиться женщинам… да и сейчас не накопил великой мудрости…
Он почувствовал, что окончательно заплутал в своих рассуждениях, и стеснительно улыбнулся. Так мог бы улыбаться гизанский сфинкс (уверен, я не первый, кому в голову пришло такое сравнение!). Или Читралекха, если бы у нее было чувство юмора.
— Ну что? — спросил дядя Костя. — Годится? Пошли, скрепим наш уговор, выпьем на брудершафт.
— Чего-чего выпьем?!
— Это старинный русский обычай. Если двое переходят на короткую ногу, то обязательно выпивают по большому стакану томатного сока. Ну, там еще всякие глупости, вроде троекратного поцелуя, но это мы опустим…
— Мне кажется, «брудершафт» — не русское слово, — заметил я осторожно.
— Кто тебе такое сказал?! — поразился он. — Наплюй тому в глаза, кто говорит эти глупости. «Брудершафт», «бутерброд», особенно с ветчиной и салатом, и «бормоглот» — исконно русские слова. Никто не лишит нас национальной культуры! Может быть, и Северин — не русское имя?!
Где-то спустя полминуты, уже на веранде, до меня дошло, что он прикалывается. Нет, права была мама: я действительно туго соображаю, но теперь хотя бы знаю, почему. Во всем виновато мое темное эхайнское происхождение (ей-богу, неплохая отмазка на будущее, хотя вряд ли можно будет ею злоупотреблять). И я немедленно пустил этот аргумент в ход:
— Вообще-то, я эхайн.
— Тогда скажи мне что-нибудь по-эхайнски, — фыркнул дядя Костя. — Не можешь? То-то, эхайн липовый. Это я могу часами трындеть на эхойлане, как истинный т'гард Светлой Руки, а ты и русского-то еще толком не знаешь…
И он произнес длинную фразу на неприятном и абсолютно нечеловеческом языке, лязгая, щелкая и придыхая.
— Зато я могу вот так, — сказал я и переплел руки, как учила тетя Оля. — А вы нет. И кто из нас больше эхайн?
— Вздор! — закричал дядя Костя, попытался повторить и обломался.
Мы выпили томатного сока. Дядя Костя крякнул, утерся — я слегка струхнул, что он все же потребует троекратного поцелуя, — и сказал:
— Ну, теперь скажи мне что-нибудь, используя местоимение второго лица в единственном числе.
— Чего-о? — переспросил я и понял, что снова торможу.
— Обратись ко мне, как подобает после стакана томатного сока!
— Сейчас… сейчас… А вы…
— Дам по шее, — сказал он ласково.
— А ты… (Я поразился, как легко мне это далось.)… умеешь читать мысли?
— Умею, — кивнул он. — Но только самые дурацкие. К счастью, у большинства окружающих только такие и есть. У тебя, например. Открыть, о чем ты сейчас думаешь?
— Нет! — запротестовал я.