Глава 4
Зарубленная деревня
Настанет время, каждый гвоздь
В пяту хозяина кольнет,
И прежний мир тогда падет…
А. Молокин. Баллада о гвозде
Когда-то это, наверное, было большое село, может быть, даже город. Об этом свидетельствовали развалины старой, вероятно, даже древней церкви на высоком берегу реки, какие-то низкие строения из красного, почерневшего от времени кирпича с забранными ржавыми решетками окошками и провалившимися крышами, порядки черных весенних лип, обозначавших уже несуществующие улицы. Внутри полуразрушенных домов лежали неопрятные сугробы с торчащими из них черными досками. Теперь город-городок съежился до размеров дачного поселка или небольшой деревни, разросшийся Зарайск забрал его жителей, выпил их жизни и вернул, хотя не всех. Уходили работники, воротились дачники. Россия, ничего не поделаешь…
Я шел по раздолбанной, покрытой выбоинами и промоинами, мощенной еще во времена оны крупным булыжником улице, направляясь к деревенскому магазину. Известно, что вся общественная жизнь в российской глубинке сосредоточена возле магазина. Магазина, как здесь говорят, уважительно делая ударение на второе «а». А сейчас вот и вся общественная смерть тоже. Никакой явной опасности вроде бы и не ощущалось, но расслабляться тем не менее не стоило. Похоже, что все, что могло случиться в этом несчастном селении, уже случилось, и теперь до меня никому не было дела, но откуда-то издалека, со стороны церкви, доносился тоскливый и надсадный бабий вой, значит, живые в селе еще оставались, а стало быть, кому-то я мог и не понравиться. И пожелать мне смерти этому кому-то было запросто, особенно сейчас, когда мертвым все равно, а живые не понимают, что же произошло, и по извечной русской привычке ищут виноватого. То есть первого встречного, который хоть немного подходит на эту роль. Боюсь, что я подходил хотя бы потому, что больше было некому. Осторожно обходя оскаленные, словно застигнутые смертью на бегу трупы зарезанных, заколотых и зарубленных разнообразными железяками мужиков, валявшиеся на утоптанной площадке возле магазина, я подошел к уродливому одноэтажному строению с выкрашенными зеленой краской решетками на окнах. Ничего нового и неожиданного для себя у магазина я не увидел. Видимо, продавщица, местная повелительница похмелий, грудастая Афродита, из пивной пены рожденная, не спешила открывать, и мужики, как это часто водится, переругались между собой, да и продавщице навешали угроз. Словесных, конечно, но этого оказалось достаточно. Немудрящий сельский инвентарь исполнил каждое пожелание буквально, и в результате в живых не осталось никого. И почему это мужики поутру прутся в магазин? Ведь, почитай, в каждом доме гонят самогон, ан нет, с утра подавай им казенки, пусть даже и на последние деньги. Обычай такой, или продавщица дает в долг под грядущую зарплату? А может, с женой дело иметь сложнее, чем с хозяйкой пивной долины? Все деревенские бабы гонят самогон, и в то же время борются с пьянством, то есть прячут его от своих мужей и знакомых. Этакая бабья круговая порука. И к чему она? Все равно ведь все закончится той же дурной самогонкой, пусть даже из соседней деревни, для крепости и пущей убойности настоянной на табаке, а то и на дерьме курином.
Самое страшное зрелище ожидало меня за дверью. Полная женщина в грязном белом халате, по всей видимости, хозяйка местного магазина, была пришпилена к белой оштукатуренной стенке прямо за прилавком, словно святой Себастьян. Изо рта у нее торчала какая-то ржавая железка, в памяти всплыло полузабытое слово «шкворень». Второй шкворень… Я не стал смотреть, куда воткнулся второй шкворень, русский язык щедр на выражения типа «болт тебе в глотку» или куда еще. Ясно куда. Тошно пахло кровью и мочой, а еще пролитой из разбитых бутылок водкой, дрянным прокисшим пивом и окалиной, словно это и не магазин был, а кузница. Шипел, пузырясь пеной, незакрытый пивной кран, где-то в глубине магазина глухо постукивал насос. Пиво неопрятно струилось по прилавку, обитому оцинкованным железом, и привольно растекалось по кафельному полу, не смешиваясь с темными струйками крови. Я хотел было прихватить с собой пару бутылок спиртного или хотя бы пива, но передумал. Решил поскорее убраться отсюда, на улице смерть выглядела все-таки не так безобразно. Я осторожно вышел, зачем-то попытался прикрыть за собой тяжелую амбарную дверь, но она качнулась, наваливаясь на меня, а потом, когда я оттолкнул ее, тяжело и мягко рухнула на какого-то мужчину, да так и осталась лежать. В кованых амбарных петлях, на которых держалась дверь, не осталось ни одного гвоздя, и они попросту отвалились. Пусть лежит, подумал я, этому мужику уже все равно. И почему-то в голове все вертелось и вертелось – эх, даже не выпили мужики перед смертью, не похмелились, вот беда-то. Хотя разве в этом дело, но мне почему-то казалось, что если бы они выпили, то это было бы не так обидно. Справедливей, что ли. Постояв немного среди мертвых, я мысленно пожелал мужикам похмелиться хоть на том свете, если уж на этом не довелось, и совсем уже собрался вернуться к своей команде, но вдалеке снова завыли. Вой раздражал и казался совершенно неуместным на этой уже убитой улице, я замотал головой, пытаясь вытряхнуть его из себя, а когда ничего не получилось, поклонился убитым напоследок и пошел на голос. Теперь в крайней избе уже не выли, а так, подвывали, тоненько, со всхлипами, переливчато, от этого становилось еще тоскливей и сжимался желудок.
Я вышел на середину улицы, чтобы иметь хотя бы какое-то время, если на меня откуда-нибудь обрушится неупокоенная железка. В этом случае у меня был шанс отбить ее, если, конечно, она будет одна. Если стая – тогда мне конец, но, как я мог убедиться, железо не сбивалось в смертоносные стаи, предпочитая действовать поодиночке. Странно, но я думал о неупокоенных железках, как о живых существах, обладающих собственной злой волей. Может быть, так оно и было?
Вообще в поселке было довольно много народа, видимо, понаехало из города, кто помочь престарелым родственникам, кто поправить избу, которая теперь гордо называлась дачей, кто бурьян на огороде разгрести. Весна же, дачный сезон начинается. Да и автомобилей у домов было многовато для деревни, явно гости пожаловали, кто из ближнего Зарайска, а кто и из самой столицы-матушки.
Прошагав метров триста по главной и единственной улице, стараясь не смотреть в сторону домов, возле которых в разных позах валялись их хозяева вперемешку с гостями, я остановился у покосившегося, вросшего в землю по окна деревянного домишки, из которого и доносился бабий вой. Дом был какой-то убогий, безрадостный и неопрятный, маленькие окошки, казалось, слезились, темно-серая дранка где-то светлела проплешинами, открывая серую обрешетку, а местами неряшливо топорщилась на просевшей крыше, словно у дома был стригущий лишай. К нему даже подходить было страшновато, словно к сумасшедшему, вроде бы и тихому и незаразному, но кто же его знает? Я в нерешительности остановился у затворенной на вертушок калитки. Стоял, смотрел и слушал. Скулеж в доме внезапно прекратился. Со скрипом отворилась щелястая дверь, и на крыльце появилась женщина, на вид почти старуха. Но в русских деревнях стареют рано, так что, может быть, она была, по местным меркам, что называется, в расцвете лет. Глядя на нее, я подумал, что она очень соответствует своему дому. Или дом соответствует ей. На всякий случай я отошел на пару шагов, прикинулся невидимым – не зря же меня учили – и стал наблюдать.
Женщина потопталась на крыльце, после чего сунулась обратно в сени, нагнулась, выставив костлявый крестец и перевитые синими венами икры, и с натугой потащила что-то наружу. Что-то оказалось тощим мужичком в дырявых шерстяных носках, линялых трениках и грязном пиджаке, надетом прямо на серую майку. Голова мужичка безвольно моталась, как у дохлого куренка, полы пиджачка завернулись, женщина, раскорячившись, волокла его за ногу. Видимо, в сенях мужичонка за что-то зацепился, потому что баба тихонько выругалась, подобрав блекло-голубую, застиранную ситцевую юбку, переступила через тело и снова нырнула в сени. Повозившись там немного, она вышла на крыльцо и опять схватила мужа – наверное все-таки мужа – за тощую волосатую ногу и потянула на себя. Мужичок вяло сполз по деревянным, когда-то крашенным суриком ступенькам и остался лежать на мокрой дорожке, сжимая в мертвой руке разбитую поллитровую бутылку. Баба, видимо, решила передохнуть, подоткнула подол и устало плюхнулась на ступеньки. Лицо у нее было озабоченное, словно у работника зондеркоманды в концлагере.
– У, ирод, – в сердцах сказала она и несильно пнула мужа в бок. – Ишь, разлегся-то, барин какой! Тебе-то хорошо, покойно, а мне тут уродуйся с тобой. Даже сдохнуть по-человечески, и то не можешь, а туда же, мужик называется! Услышал-таки господь мои молитвы, прибрал тебя, алкаша вонючего!
За мужиком тянулась тонкая струйка крови. В глазнице у него торчала вилка с желтым костяным черенком. Под тяжестью черенка вилка легла на щеку, вывернув белое, похожее на вздувшийся, лопнувший пельмень глазное яблоко. Меня замутило. Наверное, я никогда больше не смогу есть пельмени. Особенно с кетчупом.
Между тем хозяйка дома передохнула и тяжело поднялась со ступенек, продолжая ворчать, что-де и половики все измарал, и скатерть со стола стянул, чашки-плошки перебил, и опять же, помереть-то по-человечески не может, и прочее, прочее… Потом баба снова решительно взялась за синюшную лодыжку и целеустремленно поволокла своего благоверного в огород к большой куче какой-то вонючей даже на вид дряни, где, видимо, по ее мнению, покойному было самое место.
Бросив труп и сполоснув ладони в бочке с дождевой водой, она обернулась, вгляделась в мужа, словно увидела его в первый раз, потом безвольно опустилась на землю и неожиданно для меня снова завыла в голос. Я вздрогнул, растерялся и даже на мгновение вышел из состояний невидимости. Баба этого, к моему счастью, не заметила, всплеснула худыми руками, рухнула на колени и запричитала в голос:
– Ой, да на кого же ты меня покинул, кормилец мой ненаглядный, тополь мой стройный, неломанный, ой, да как же я без тебя, соколика ясного, жить-то буду! Говорила тебе, не буздай эту самогонку проклятую, не лазай в мои похоронки, не шебурши там, не кусочничай, когда надо будет, сама налью, мне на дело или там в праздник какой разве жалко! Да нет же, не слушал, чего ему жена говорит, вот и досвоевольничался, дрочила ты мой запечный, пьянь неуемная!
Баба снова вошла в раж. Перемежая сетования с проклятиями в адрес своевольного покойника, она проковыляла в хлев и появилась оттуда с лопатой в корявых, чуть не дочерна огрубших руках. Видимо, мужа она собралась похоронить прямо здесь, на огороде.
– Церква-то уж сколько годов не работает, а в город к богунам тащить далеконько, – сама себе объясняла она, споро расчищая место для могилы.
Осознание безвозвратной потери, какого-никакого, а все-таки мужа, видимо, накатывало на нее волнами, приступы горя сменялись приступами раздражения и обиды на убиенного мужа. «Вот ирод, помер, даже не простившись! Да на кого же ты меня, паразита кусок, покинул?»
Сняв дерн с места будущего захоронения, баба еще раз взглянула на покойного, хозяйственно выдернула из глазницы вилку, отерла ее подолом и сунула в карман грязной розовой кофты. Потом, словно спохватившись, оперлась руками и впалой грудью на ручку лопаты и снова завыла в голос:
– Вот только вчерась черенок для лопаты приспособил да лопасть наточил, я разве тебе за это не налила? Скажи, не налила? Налила, ироду, а теперь вот этой самой лопаточкой тебе могилку копаю. Уж лучше бы мне с тобой убиенну быть, чем одной-одинешенькой сухой да горький вдовий век вековать…
Договорить она так и не успела. Лопата, на которую опиралась безутешная вдова, сама собой вывернулась у нее из рук, от чего женщина потеряла равновесие и неловко упала на четвереньки. Отточенная, блестящая по краю лопасть крутнулась, как пропеллер, мелькнула в воздухе и с чавканьем врубилась хозяйке в позвоночник. Выполнившая свою страшную работу обессилевшая лопата с жестяным дребезгом упала рядом с кучкой дерна. Тело женщины просело, полуотрубленная голова на миг задралась к небу, харкнула кровью, потом обвисла, руки и ноги подломились, и мертвая баба упала на грудь своего беспутного мужа. Все стихло в поселке. Только слышно было, как куры копаются в куче компоста, мерно постукивает пивной насос в магазине, да где-то безнадежно попискивает дешевый будильник.
Я повернулся и пошел прочь. Делать мне здесь было нечего. Неужели сейчас по всей России творится такое? Если так, то наш визит к всебогуну Агусию совершенно бессмыслен, потому что, пока мы доберемся, люди поубивают себя по злобе, по глупости и по неведению. А если бы ведали, разве что-то изменилось бы? Удержались бы от того, чтобы, пусть не всерьез, пусть краешком мысли, пожелать смерти ближнему своему? Вряд ли. Так вот оно какое, исполнение сокровенных желаний! Пусть не всех, но если бы даже и всех, что бы изменилось? Среди всевозможных человеческих чаяний всегда найдется желание беды и горя себе подобному, так уж человек устроен. Испокон века так было, а вот чтобы люди только хорошего друг другу желали, о таком ни сказок не сказывают, ни книжек не пишут.
Они все поджидали меня на опушке. Сидели на рюкзаках и молчали. Где-то в лесу звонко цвенькала какая-то птаха, занзивер, наверное. Однообразная, повторяющаяся через равные промежутки времени трель напоминала о будильнике, оставшемся в мертвой деревне. Я не стал ничего рассказывать, все было и так ясно. Просто взял протянутую Гонзой флягу и отхлебнул. Молча, поминая всех убитых сегодня мужиков в этой деревне и во всех других тоже! Эх, да всех-то поминать – моря не хватит.
– Что, герой, спекся? – сердито сказал Левон. – Рано спекся. Думаешь, народ сам себя побил, так что и спасать-то уже некого? Ошибаешься, герой. Спасать всегда есть кого, даже если кажется, что все закончилось.
– Кого? – безнадежно спросил я. – Что, думаешь, в других местах люди другие? Люди везде одинаковые, везде одно и то же.
– Не скули, ты чего сопли распустил? – грубо оборвал меня богун. – Вот возьму и начальству твоему нажалуюсь, что героя малохольного прислали, негодящего. Это если выберемся, конечно. А люди – они живучие, они ко всему приспособиться могут, так что не бойся, живые найдутся. Не бывало так, чтобы в России одни мертвые оставались, и не будет. Давай поднимайся, в путь-дорогу пора.
Я только замотал головой. Внутри у меня все словно запеклось, мне жутко хотелось пить, но не было ни желания доставать из рюкзака пластмассовую флягу с водой, ни сил. И так сойдет, чего уж сейчас копошиться. Рухни мне сейчас на голову паровоз, я бы даже и уклоняться не стал. Правильно Левон сказал – спекся.
Люта с Гизелой молчали. Какая-то в них появилась взаимная терпимость, даже не приязнь, а так, тень приязни. Во всяком случае, отторжение почти пропало, сменившись безразличием. Но безразличием с маленьким знаком плюс. Чужая беда сближает, особенно если она в любую минуту может стать и твоей тоже.
Авдей, похоже, что-то решил для себя, такой у него был взгляд – особенный. Я догадался, что он решил остаться здесь, что бы здесь ни случилось, и сейчас объявит нам, что собирается вернуться в город, но бард сдержался и не ушел. Все-таки он не безнадежный эгоист, подумал я, надо же! Мне ведь и в голову не пришло остаться здесь навсегда.
Даже старший сержант Голядкин – и тот смотрел на меня укоризненно. Испуганно и укоризненно одновременно. В то, что все в России погибли или погибнут в самое ближайшее время, он не верил. Только смаргивал нервно да дергал головой – ни дать ни взять воробей. Чижик-Пыжик.
– Не верю я, что Гинча да Димсон вот так запросто себя зарезать позволят, – встрял Гонзик. – Не такие они пацаны, чтобы из-за каких-то чумных железок конкретно сгинуть. Если люди делом заняты, им некогда друг друга калечить, я так думаю. А дел в городе сейчас навалом. Завалы разобрать, людям убежища какие-нибудь построить, накормить, опять же. Думаешь, не помогут убежища? А ты пробовал? Нет, так нечего и фуфло гнать! А вот нам поторапливаться точно надо. Так что пошли, братва. Нечего тут рассиживаться.
– Вставай, Константин, – рявкнул богун на весь лес и неожиданно коротко размахнулся и огрел меня своим посохом по плечу. Больно, между прочим, ударил, от души. И ведь помогло же!
Я поднялся и занял свое место, замкнув колонну.
И мы двинулись дальше по берегу, оставляя в стороне разрушенную церковь и навсегда затихший поселок.