Эпилог
Дед Василий, в неизменном латаном бушлате с единственной пуговицей в ватных, какого-то лагерного пошиба штанах, как всегда, сидел на лавочке перед школой, смолил самокрутку и слушал писклявый транзистор.
— Ну все, блин! — с детской радостью приветствовал он меня. — Пиздец Капказу!
— А что такое? — спросил я, глянув на часы. До начала урока оставалось еще четверть с небольшим часа, я присел рядом с дедом, достал из кармана сэкономленную позавчера, помятую и сыплющую табачной крошкой «Рейсину», а дед хлебосольно дал мне прикурить от своей, чтоб я не тратил спичку. Добрая душа.
— Дык хули ж, — объяснил он, когда я раскурил. — Ирак, что ли, Азербайджану в порядке гуманитарной помощи атомную бомбу продал. Армяшки, ясно дело, раскудахтались. Диаспора скинулась и у Кравчука подводку купила с ракетами. На вертолетах сволокли, бля, в Воротан. Плавать она там не может, мелко, но лежит, посредь речки и люками шевелит, того и гляди, бля, хуйнет. Шаварнадза сказал, что это, бля, все происки России…
Я попытался затянуться поглубже, но табак лез в рот из сразу отсыревшего и расползшегося хилого бумажного кончика. Пришлось несколько раз сплюнуть.
— Пальцом подправляй, — посоветовал дед, заинтересованно следящий за моими действиями. Из приемника сыпалось тупой скороговоркой: «Сараево… Босния… очередная кровавая акция колумбийской мафии… „красные кхмеры“ нарушили перемирие… новые жертвы в Сомали… Ангола… столкновение на демаркационной линии между Чехией и Словакией, есть жертвы… непримиримая оппозиция… очередная вспышка расовых волнений во Флориде… избиение эмигрантов из Турции в Мюнхене… взорван автобус с израильскими гражданами… взорван еще один универмаг в Лондоне…»
Новости.
Подошел Димка, водитель последнего в Вырице грузовика.
— Привет, интеллигенция! — сказал он.
— Здорово! — хором ответили мы с дедом.
— А я вчера тарелку видел, — сообщил Димка, аккуратно оправляя многочисленные молнии на своей куртке. — Вот так вот над Ореджем прошла низенько и к Питеру усвистала.
— Не пизди, — строго сказал дед. Глаза у него остановились, он даже шею вытянул. — Во, бля, опять летят.
Мы обернулись. Со стороны ленсоветовских позиций, медленно выгребая против ветра, скользил небольшой и аккуратный белый диск. Даже не диск скорее, а что-то вроде двояковыпуклой линзы. По краю верхней выпуклости, тесно один к другому, шел ряд темных кругов — не то иллюминаторы, не то просто узор такой.
— Эх! — в сердцах сказал Димка. — «Стингером» бы ебнуть!
— Дык что ж ты, бля, зеваешь?
Димка раздосадованно сморщился.
— Третьего дня я свой в Тосно на пару фуфырей «Агдама» махнул. Выпить хотелось — сил нет!
— Выпил? — с живым интересом спросил дед Василий.
— Одну выпил, а в другой, ебеныть, вода оказалась! Я этого предпринимателя если встречу — яйца оторву!
— Встретишь ты его, как же, — проворчал дед. — Они по два раза на одном месте не предпринимают.
Тарелка ушла за перелесок.
Радиоприемник сообщал: «…обсуждению повестки дня съезда. По ряду вопросов выявились серьезные разногласия, и депутаты разошлись на обед, так и не придя к единому мнению…»
Прозвенел звонок и я, отбросив окурок, встал.
— Сейте разумное, доброе, вечное, — сразу сказал Димка, — к вам приползут тараканы запечные… Счастливо вам, Альсан Петрович.
— И вам шесть футов под передними колесами, — ответил я любезностью на любезность.
В школе было малолюдно. Так, мелюзга бегала кое-где, повизгивая по углам — но ребята постарше были редки. Странно, что вообще еще кто-то ходит. Дел же по горло. Одни пробираются в Пушкин, Тосно, а то и в Любань на толчки. Другие — это уж совсем матерые человечища, совершают рискованные ночные рейды по чужим территориям в Пулкове, снять что-нибудь со склада или из Багажного отделения, или хлебный фургон перехватить, на худой конец. Третьи честно отрабатывают свое на редежском рубеже. Какая уж тут учеба…
Из туалета слышалось истошное дребезжание гитары и пение хором — ребята репетировали, готовились отмечать День независимости. Я чуть запнулся на ступеньке, прислушиваясь. Ага, знаю эту песню, самодеятельная. «Смольный» называется. Не вполне актуально, конечно — ну да что с пацанов взять, если даже большая литература дальше ругани коммуняк так и не двинулась? Ребята честно, отчаянно стараясь переорать друг друга, но как нарочно не попадая ни в одну ноту, надсаживались на мотив малининской «У вашего крыльца»:
…У вашего дворца
Я вспомнил о марксизме,
У вашего дворца
Я спел «Интернцанал».
У вашего дворца
Мечта о коммунизме
Вновь вспыхнула во мне -
Дворец ее э-эба-а-ал!
Я пошел дальше. Репетировать еще и репетировать.
Сегодня мой восьмой «а» состоял из пяти человек. Три девочки и два мальчика.
Маша Мякишева, красавица, национальная гордость Вырицы. Последние месяцы она щеголяла в совершенно умопомрачительной паре — брючки полная фирма,курточка всегда застегнута в обтяжечку, все знали, что она не потратила ни копейки. На игривые вопросы о происхождении пары Маша, скромно улыбаясь, отвечала: «Нашла». Действительно, она нашла ее в августе на пляже — какая-то дура-питерчанка, из последних полоумных дачников, не знающих, какой год на дворе, решила искупаться в романтическом одиночестве, понимаете ли, в рассветной дымке… Маша стала примерять штанцы, а дуру, когда та чересчур развонялась, в сердцах утопила, томик Чейза, лежавший под курточкой, махнула в Павловске на пару гигиенических тампонов, а шмотки взяла себе.
Таня Коковцева, самый веселый человек в классе. Я подсмотрел не так давно, на последней контрольной по алгебре она выведывала у соседей, сколько будет пятью семь, и никак не верила, что целых тридцать пять. Только осведомившись у третьего — вернее, у четвертого, потому что третий сам засомневался и, проявив редкую в наше время порядочность, не взял на себя ответственность подсказывать — она, покачивая головой с удивлением, записала в тетрадку результат. Но зато три аборта перенесла, похоже, безо всякого вреда для здоровья. Очень надежный товарищ.
Стелла Ешко — ничего не могу о ней сказать, просто ничего. Я не слышал от нее ни единого слова. По-моему, она дебилка, дитя алкогольного зачатия. Из класса в класс ее переводят, выставляя в ведомостях ровную, гомогенную, так сказать, вереницу троек. Не двойки же ставить, куда ее потом с двойками девать? Как, впрочем, и с тройками? Какая разница?
Ну, и братья Гусевы. Серьезные бойцы. Один из них — не помню уже, который — в прошлом году на урок пришел с «макаровым».
Я открыл было рот, но Веня Гусев, развалившийся за первым столом левой колонки — руки локтями на стол позади, ноги, одна над другой, выставлены в проход между столами, куртка расстегнута и расперта мощной грудью — лениво опередил меня.
— Мы, Альсан Петрович, пришли сказать, что больше не намеренны посещать ваши уроки.
Я помедлил. Потом сел за учительский свой стол и сказал:
— Хорошо, ребята. Давайте мне тогда дневники, я сразу выставлю четвертные тройки, и покончим с этим.
— Какой вы персик, — сказала Таня. — Можно, я вас поцелую?
— Чуть позже, — ответил я. — Делу минута, потехе час — но минута будет первой.
Судя по всему, они были приятно удивлены моей сговорчивостью. Похоже, они готовились к серьезной баталии.
Я выставил тройки, перенес их в классный журнал. Таня, честная девочка, забирая у меня дневник, наклонилась, дружелюбно прижалась бюстиком к моему плечу и с оттягом чмокнула в щеку.
— Только помаду сотрите потом, — сказала она, возвращаясь на свое место.
— Пусть пока живет, — ответил я. — Мне так больше нравится.
Они стали не спеша собираться. Котя Гусев закинул на плечо ремень своей потертой цилиндрической «Пумы».
— Погодите минутку, ребята, — сказал я. — Теперь, когда все формальности улажены, и вы не можете ожидать никакого подвоха с моей стороны, я просто хочу спросить: почему?
— Ой, да на кой ляд нам… — начал было Котя, но Веня оборвал брата.
— Погоди, Котька, жопа ты или мужик, — проговорил он. — Человеческий же разговор шкраб предлагает.
— Он снова сел. Тогда сели и остальные.
— Кто-то из великих, кто именно, вам лучше знать, сказал: история учит лишь тому, что ничему не учит. Мы склонны полагать это утверждение истинным. Особенно для этой сраной страны, в которой учителя истории и прочих научных коммунизмов из поколения в поколение получали зарплату исключительно за то, что ничего не знали, ничего не умели и только насиловали детям мозги ахинеей.
— Закосили извилину! — подтвердил Котя.
— Единственную? — спросил я.
Маша, самая умная, поняла и хихикнула.
Я обвел их взглядом. Что оставалось отвечать? Он был прав и не прав. Я мог бы сказать, что история учит многим верным вещам тех, кто способен учиться, например, что происходящего сейчас любой ценой нельзя было допускать, ведь это происходило и прежде, и всегда кончалось одинаково — именно вопиющая неграмотность политиков, сопоставимая, пожалуй, лишь с их самомнением «Я-то умнее тех, кто был прежде», развязывает им их шкодливые руки. Но для пятнадцатилетних происходящее последние пять-семь лет было единственной известной формой бытия, плохо-бедно они приспособились к ней, разрушь эту приспособленность, и они, молоденькие, погибнут. Я мог бы написать на доске самые элементарные формулы, описывающие динамику социальной энтропии, и они доказали бы, как дважды два: чем малочисленнее социум, тем меньше у него вариантов развития и тем, следовательно, меньше шансов выжить — но ребята плохо помнят, сколько будет дважды два. И я спросил только:
— Чему вы хотите учиться?
— Рукопашному бою, — тут же начал загибать пальцы Веня. — Это мы делаем, но нужно больше. Вот, недавно афганца одного припитомили, он нас дрессирует…
Ты сказал. Не «учит», не «натаскивает», не «тренирует» — «дрессирует». Ох, история. Кто сказал «Ты сказал»?
— Стрельбе, — загнул второй палец Веня, — это тоже пытаемся, но катастрофически боеприпасов не хватает.
— Взрывное дело надо поднимать, — подал голос Котя.
— Оральный секс освоить как следует, — озабоченно сказала Коковцева. Котя усмехнулся и со снисходительным превосходством проговорил:
— Тебе бы, Татка, все ебаться.
Она коротко обернувшись к нему, сверкнула победоносной улыбкой.
— Алгебра нужна, к сожалению, — сказала Мякишева, а то в духанах любая тварь обсчитает — пернуть не успеешь.
— Да, пожалуй, — задумчиво согласился Веня.
— И ты думаешь, этого достаточно для жизни? — спросил я.
— Для жизни вот как раз это и нужно.
— Этого достаточно для смерти, Веня, — сказал я. — Только для смерти. Сначала, возможно, не твоей. Потом, все равно, раньше или позже, — твоей. Этого достаточно только для кратковременного выживания.
— Научный коммунизм это все, Альсан Петрович, — ответил Веня. — На самом деле все просто. Кто выживет — тот и живет. Другого способа жить еще никто не придумал.
Он встал, и сразу, с грохотом отодвигая стулья, поднялись все. Как настоящий лидер, он пропустил всех остальных вперед, а когда кое-как приспособленная под класс комната опустела, снова глянул на меня и ободряюще улыбнулся.
— Вы не огорчайтесь, Альсан Петрович, — сказал он. — Мы лично вас даже уважаем. Но от предмета вашего блевать охота. Раньше хоть раз в генсека установки менялись, а теперь вообще — каждый свое долбит. И ведь всем ясно давно, что других несет по кочкам, потому что для себя, любимого, место чистит. Вон, при Мишке Сталина как несли. Сказали народу долгожданную правду! И чего вышло? Опять за того же Сталина люди мрут. Батя мой летом пошел на демонстрацию за этот сраный СССР — так приложили ему демократизатором по шее неловко, тут же откинул копыта, только и успел сказать: дескать, флаг наш красный подними повыше, пусть видят… А кто видит, зачем видит — хрен его знает. Может, богу на небесах расскажет, да и то вряд ли.
Он еще потоптался у двери — поразительно, но он мне сочувствовал! Замечательный мальчик все-таки растет.
— До свидания, — сказал он.
— До свидания, Веня, — с симпатией сказал я. — Если в будущей четверти передумаете — я, как юный пионер, всегда готов.
— Да что вы, Льсан Петрович! Зимой тут такое начнется! — и вышел.
Это, судя по всему, была правда. Заломив руки за спину, я неторопливо подошел к окну. В сером свете хмурого позднего утра сквозь голые ветви берез со второго этажа отчетливо просматривалась свинцовая полоса Ореджа и работающие люди на нашем берегу. Картина отчетливо напоминала знакомые по хроникальным фильмам кадры самоотверженного труда советских тыловых женщин в сорок первом году. Рвы, надолбы, огневые точки…
В течение лета железные когорты совхоза «Ленсоветовский», усиленные двумя десятками чеченских киллеров-профессионалов, которых директор колхоза снял в так называемом Санкт-Петербурге, пообещав отдать подконтрольным Чечне перекупщикам весь урожай совхозной капусты, теснили и теснили наших гвардейцев, пока те не откатились до реки. Велика Россия, а отступать дальше некуда — вот он, поселок, родные дома за спиной. Но ясно было, что, как только Оредж покроется льдом, ленсоветовцы попытаются форсировать рубеж.
Сначала сладкопевец Горбачев во время первого карабахского толчка вместо того, чтобы стараться защитить тех, кто, вне зависимости от политической ориентации, нуждался в защите, начал игру, рассчитывая, будто эта кость в горле двух стран заставит их вечно обращаться к Москве, как к арбитру — и тем продемонстрировал, что центр, начавши терять смысл с удалением пугалища войны, окончательно выродился, и кто смел — тот и съел. Потом стало ясно, что государство ни в малейшей степени не отвечает за своих налогоплательщиков, а следовательно — политически не существует, заботясь только о себе, как распоследний ларьковый спекулянт, и предоставляя остальным спасаться кто как может, это называлось долгожданным предоставлением экономической самостоятельности. Потом, пока Борька, подсаживая Мишку, умолял всех брать столько суверенитета, сколько они смогут, окончательно лопнула экономика, и оказалось, получить нечто необходимое тебе можно только выменяв это на нечто, необходимое другим, а для такого фронтового «махания не глядя» как минимум, нужно чем-то обладать. А наикратчайший путь к полному обладанию тем, что есть у тебя под руками, уже был указан — самоопределение вплоть до полного отделения. А когда все разом хапнули, что успели, с инфантильно садистским злорадством стараясь еще побольнее ущучить соседей и продемонстрировать свою для них необходимость: А ну-ка, попробуйте обойтись без нашей картошки! А вот попляшите-ка без бензина! Хрен вам на рыло, а не крепежный лес, если будете плохо себя вести! Севастополь строили запорожские казаки, и баста! — на всех уровнях начался, раскручиваясь день ото дня все свирепей, нескончаемый, чисто империалистический передел мира.
История…
Ежась и слегка даже постукивая зубами от сырого пронизывающего ветра, я пошел домой. Явно собирался снег. Да он уж ложился сколько раз и снова таял. Грязь, грязь, грязь…
И дома было не согреться. Разве что допить сэкономленные позавчера полтораста грамм суррогатной ларьковой водки.
Медленно расхаживая взад-вперед по комнатушке и глядя на вздутые, отвалившиеся по углам обои, я потягивал из стакана. Жидкость была сладковатой и тошнотворной. И совсем не согревала.
Слишком уж пусто было дома. Сын, солдатик-первогодок, прошлой осенью погиб в Угличе, когда партия имени царевича Дмитрия провозгласила столицизацию города и попыталась поднять путч, бывший инструктор ярославского горкома Роберт Нечипоренко, ныне президент Ярославской области, относящийся ко всем проявлениям национализма и сепаратизма на своей территории резко отрицательно, решительнейшим образом потопил путч в крови, первым эшелоном бросив на убой салажат. А жена ушла еще четыре года назад. Когда у нее обнаружили трихомонады, она заявила, что это я ее наградил, бог его знает, в то лето я действительно потрахивал скучавшую здесь вдвоем с сыном, шахматным вундеркиндом, интеллигентную безмужнюю дачницу, как-то так получилось, но вообще-то, когда я сходил к врачу, с великим трудом не облевав от разговоров дожидавшихся приема юношей и девушек, у меня ничего не нашли — однако я покорно жрал трихопол, от которого почему-то зверски хотелось спать, и жена тоже вроде подлечилась, но через три месяца все, кроме дачницы, повторилось, тут уж она, сказав мне все, что говорят в таких случаях, собрала мои манатки и выперла с квартиры…
Тогда и пропали все бумажки, относящиеся к последней научной работе, которую я пытался вести, — впопыхах я их не забрал, потом, надеясь, что все как-то войдет в колею и давая супруге время опамятоваться, не спешил приходить за ними. Мне, самонадеянному дураку, казалось, что пока там сохраняется что-то мое, хоть папка, хоть помазок для бритья, не все нити порваны, а когда я решил, что выждал достаточно, оказалось, там уже другой мужик и все мои останки давно выброшены… Хотя громко сказано: научная работа. Не для науки — просто для себя пытался ответить на годами мучавший меня вопрос: почему более-менее ровно шедшее в направлении общей гуманизации развитие Европы и России вдруг в семидесятые годы прошлого века резко переломилось, начав давать все более уродливые всплески жестокости, которые и увенчались затем войной, а из-за нее — Октябрем, а из-за него — рейхом, а из-за него — термоядерным противостоянием и так далее? Даже войны стали вестись совсем иначе, даже политические убийства стали иными — не за что-то конкретное, а из общих, из принципиальных соображений, не в живого человека стреляем, а в символ того или этого… Словно дьявол сорвался с цепи.
То ли именно тогда нашли друг друга, как два оголенных провода, надуманное, умозрительное насилие из теоретических марксистских книжек и практическое, сладострастное насилие полууголовников, полупсихов — нашли и начали искрить, поджигая все кругом? То ли в связи с развитием демократий именно тогда впервые в истории социально значимыми стали широкие массы низов, рост значимости которых явно опережал рост их культуры, почувствовав свой новый вес, они, в отличие от прежних времен, перестали стараться подражать элите и подвергли основные ее ценности осмеянию и старательному выкорчевыванию из собственного сознания, а среди этих ценностей были такие веками культивировавшиеся понятия, как честь и уважение к противнику… Не знаю. Ответов были десятки и ни одного. История…
В дверь уверенно постучали. Не допив, я поставил стакан на стол и пошел открывать.
Там стояли двое крепких мужчин в куртках металлистов и с прическами панков.
Внутри у меня все оборвалось. И, очень глупо, — стало до слез жалко недопитой водки.
Но допьют уже они.
— Господин Трубников? — сухо и очень корректно спросил один из метанков.
— Да, это я, — безжизненно подтвердил я. Второй метанк хохотнул:
— Был Трубников, а стал Трупников!
Первый не обратил на него внимания. Отодвинув меня, они вошли. Первый завозился у себя в карманах, второй крендебобелем прошелся по моей каморке. Срисовал стакан, взял, поболтал, принюхался брезгливо и одним махом опрокинул в рот. Первый и на это не обратил никакого внимания. Он наконец добыл свой блокнот и перелистнул несколько страниц.
— На уроках вы несколько раз утверждали, что в осуществлении октябрьского переворота одна тысяча девятьсот семнадцатого года помимо евреев, грузин и латышей участвовали и отдельные представители русской нации?
— Да, — сказал я. — Это исторический факт.
Он сокрушенно покачал головой. Плюнул на палец и пролистнул еще страницу. Они листались не вбок, а вверх.
— Вы выражали так же сомнение в возможности построения справедливого общественного устройства в одной, отдельно взятой Вырице?
Так открещиваться от большевиков и так повторять самые дикие из их околесиц…
— Выражал, — как Джордано Бруно, подтвердил я.
Он запихнул блокнот обратно в карман и сделал рукою безнадежный жест: дескать, раз так, то ничего не попишешь.
— Вы посягаете на главные святыни народа, — проговорил он с мягкой укоризной. — Вы подрываете его веру во врожденную доброту русского национального характера и его уверенность в завтрашнем дне. Вам придется поехать с нами.
Мы вышли из дома. Из окон глазели, некоторые даже плющили носы об стекла. Молодая мама, указывая на меня пальцем, что-то горячо втолковывала сразу забывшему о своем игрушечном паровозике пацаненку: мол будешь плохо себя вести, с тобой случится то же самое. Подошли к грузовику. Димка блаженно курил, сидя на подножке, завидев нас, он отвернулся и, стараясь не глядеть на меня, встал, отщелкнул окурок и полез в кабину.
— В кузов, — негромко скомандовал первый метанк.
В кузове мы разместились со вторым — тем, который шутил. Первый сел к Димке, в кабину.
Истошно завывая от натуги, грузовик заколотился по разъезженной колее, расплескивая фонтаны грязи и едва не опрокидываясь на особенно норовистых ухабах. На повороте щедро окатили тетку Авдотью, которая, надрываясь, волокла по кочковатой раскисшей обочине полную денег садовую тележку — судя по направлению, шла в булочную, совершенно зря шла. Жижи смачными коровьими лепехами пошмякалась на беспорядочно наваленные друг на друга пачки купюр.
— Авдотья! — крикнул я, полурупором приставив одну ладонь ко рту. — Хлеб уж часа полтора как кончился!
Она всплеснула руками, и будто подрубленная, села наземь.
Приехали на двор за большой свинофермой, и я понял, что надежды нет.
Остановились. Я подошел к краю кузова, ухватился было за борт, но шутник негромко позвал сзади:
— Эй!
Я отпустил борт и распрямился, обернувшись к нему. Он, усмехнувшись, вломил мне в рыло. Вверх тормашками я вывалился через борт кузова и на секунду, видимо, потерял сознание от удара затылком.
Очухался. Завозился, попытался перевернуться на живот. Получилось. Плюясь кровью, начал было вставать на четвереньки, руки скользили в ледяной грязи. Отчетливо помню, как грязь выдавливалась между растопыренными пальцами. Все плыло и качалось. Тут прилетело под ребра. Ботинком, наверное. Свет погас, и воздух в мире опять на какое-то мгновение кончился. А когда я вновь смог дышать и видеть, они уже уминали меня в мешок. Не сказав ни слова, даже не рукоприкладствуя больше, они утопили меня в выгребной яме.
И, уже задохнувшись в кромешной тесноте мешковины, залитый хлынувшей внутрь поганой жижей, я понял наконец, почему мир, где я прожил без малого полвека, при всех режимах и женщинах был мне чужим.
Еще один обезглавленный гусь взлетел наконец в свое поднебесье.
Тоска была такая…
Такая…
Такая тоска.
Хлоп-хлоп-хлоп. Но куда же дальше? Или — есть?
Во рту забух невыносимо отвратительный смешанный вкус гнилой водки и жидкого дерьма.
Я сел на кровати, спустил ноги на ковер. Из судорожно дернувшегося желудка выплеснулось в рот, я едва сдержался, сглотнул обратно.
В спальне было сумеречно и бесцветно. За широким венецианским окном, полускрытым гардинами, мерцал серым мерцанием декабрьский день.
Я вернулся в «Оттон» рано утром. Открытым текстом отбил депешу в МГБ: «Следствие закончено. Опасения не подтвердились. Все еще сложнее. Серьезная проблема для всего мирового сообщества. Требую немедленного созыва совета безопасности ООН. Для ускорения процедуры прошу ходатайствовать перед государем о споспешествовании. Трубецкой. Отель „Оттон“, Мюнхен, Германская империя»
Затем отправил аналогичное сообщение патриарху.
Затем поднялся к фон Крейвицу и, взяв с него слово чести молчать, пока я не сделаю доклада в СБ, рассказал обо всем.
Фон Крейвиц присвистывал сквозь зубы, потом с сильным акцентом сказал «Эт-то чудовищно» — и, с благодарностью пожав мне руку, тут же ушел, чтобы связаться с Берлином и предложить поддержать инициативу России о срочном созыве СБ.
Добравшись наконец до своего номера, я принял душ — сначала очень горячий, потом очень холодный — и завалился спать.
В Альвице я почти не спал, некогда было.
И, несколько мгновений и впрямь побыв для Трубникова светоносным существом, проснулся в отчаянии и тоске.
Люди, люди, что же вы творите…
В дверь постучали, и я вскочил. На какой-то миг почудилось, что это метанки.
От резкого движения желудок снова сделал лихой кувырок.
Я набросил халат и вышел из спальни в гостиную. Сказал:
— Прошу!
Дверь тактично отворилась наполовину, и служащий отеля, улыбаясь до ушей, произнес, просунув в щель голову и подносик:
— Корреспонденция вашей светлости!
Все уже знали. Я размашисто подписал депеши подлинной фамилией, и за три часа, пока я спал, усилиями, видимо, почтмейстерши вестибюля, весь персонал был осведомлен, что в их отеле остановился инкогнито, под видом корреспондента «Правды», русский князь.
— Благодарю. Положите на стол, — сказал я, закуривая. Но от дыма еще сильнее затошнило. Я поспешно загасил сигарету. Не садясь, стал разбирать почту.
Да, служащим было от чего придти в ажитацию. Сам государь уведомлял меня о том, что подписан приказ о моем награждении Андреем Первозванным. И присовокуплял несколько теплых поздравительных фраз. И добавлял, что, вполне полагаясь на мое чувство ответственности, он, не ожидая рассказа о деталях дела, уже переговорил с премьером и председателем Думы, и они втроем, снесшись с генсеком ООН, так убедительно с ним побеседовали, что тот обещал постараться организовать заседание СБ уже послезавтра.
«Рад за вас, — писал патриарх, — и присоединяюсь ко всем поздравлениям, которыми, вероятно, вас уже засыпали. С нетерпением жду вашего выступления в ООН. Надеюсь, что все ваши действия, в том числе и будущие, послужат образцом коммунистической этики. Надеюсь на скорую личную встречу.»
А дальше шел обширный факс от Лизы, она предпочла презреть условности и отбить текст открыто, чем писать письмо, которое тащилось бы до Мюнхена не меньше суток и наверняка не застало бы меня здесь. Думаю, факс вызвал особый интерес служащих отеля.
«Сашенька, родненький, здравствуй, как я рада! Наконец-то от тебя весточка, а то мы уж извелись. Спасибо Ивану Вольфовичу, сразу мне позвонил. А у нас тут тоже шурум-бурум. Станислава немного не доносила, первые роды, да еще в таком возрасте (только ты не прими эти слова за намек, что она для тебя старовата), — как бы по простоте ввернула она, — и позавчера родила двойню, мальчика и девочку. Танцуй и задирай нос. Было довольно тяжело, но обошлось. Вчера мы с Поленькой их навещали. Такие хорошенькие! И, честное слово, вылитый ты, мне даже завидно. Саша, может, мы тоже еще кого-нибудь родим? Я с готовностью. Дом о четырех углах строится, пусть будет четыре. Или у тебя четвертый уже есть, только мы со Станиславой не знаем? Шучу. Ты же мне все-все рассказал, правда? Поля так серьезно пыталась за младенчиками поухаживать, и поиграть, и смотрела, как Станислава кормит. Но мы, конечно, пока ей не говорим, что это твои. Тут еще предстоит как-то разбираться. Как и с их фамилией. А эта чудачка знаешь, что придумала? Она их назвала твоим и моим именем. Хочу, говорит, чтобы вы и в будущем поколении были неразлучны. Завтра их выпускают домой. Я сейчас, прости, больше не могу писать — побегу к ней сказать, что ты нашелся, она ведь тоже места себе не находила, и вдруг тоже захочет тебе черкнуть пару строк. Целую, Сашенька. Жду не дождусь. Поговорить не с кем, и снишься ты мне все время. Даже просыпаюсь от того, что стонать начинаю.
Возвращайся скорее.
Жена.
P.S. Тебя уже неделю дожидается письмо из Бразилии. Я его положила тебе посреди стола, и каждый день сдуваю пыль. Надеюсь, это не мина?»
И сразу же, за следующей строкой, но другим почерком — чуть неровным, явно рука еще не тверда:
«Саша, любимый, здравствуй. Я всегда знала, что все у тебя будет хорошо и замечательно, поэтому иногда даже противно было видеть, как вы волнуетесь и конспирируетесь. Впрочем, поздравляю тебя — а ты поздравь меня. Я так благодарна тебе за них. На всю жизнь. Такой счастливой я никогда не была. Ну разве что когда ты меня в первый раз обнял-поцеловал, но и то меньше, уж извини. Ждем».
Сначала она написала «Жду», потом зачеркнула жирно, двумя чертами, именно так, чтобы легко было прочитать это «Жду», а сверху написала «Ждем». Я усмехнулся, чувствуя, что едва не плачу от избытка чувств. Все-таки она немножко позерка.
Я читал — и тошнота унималась, и мертвый Трубников понемногу оживал и становился мной.
Что же вы делаете, люди. Друзья… господа, товарищи… братья и сестры… господи, даже слов в этом ящике не осталось не заблеванных, не сочащихся кровью!
С письмом в руке я подошел к окну.
Ограненный набережными, укутанный скверами, тек Изар. Дыбились Альпы вдали. И хрупкий серпик месяца едва заметно млел в бледном небе зимнего дня. Скоро — звезды.
Прекрасный, безграничный, зовущий мир — а вы, не слыша зова, умираете в этом окаянном сундуке! Идите к нам! Ведь не исчадия же ада вы — вы добрые, заботливые, смелые, даже честные иногда, я видел, только вы все отравлены, господи, от североамериканского континента до афганского душмана, у вас все смещено, нацелено не на то, и потому идет впустую, а то и во вред. Но не одни же маньяки прилетают сюда — а Хаусхоффер, Трубников, а бесчисленные иные, о которых мы не знаем ничего именно потому, что они не стали убивать, а начали жить с нами, как мы. Значит, в этом нет ничего невозможного!
Я вновь стал перечитывать письмо. И от преданных слов, таких разных у разных людей, во мне крепла уверенность, которая только и дает силы жить — божественная уверенность в том, что все мы, все, будем вместе долго-долго. Будем жить долго-долго. Быть может, как всегда заверяет Лиза, — вечно.
Завтра они выходят. Заседание СБ — в лучшем случае послезавтра. Успею проскользнуть. Хотелось бы сегодня, конечно, потолковать за рюмочкой с фон Крейвицем, отличный мужик оказался. Но, что называется, там магнит попритягательней.
Тяжелый ковер глушил шаги. Беззвучно, как божий ангел, я подошел к телефону и снял трубку.
— Бары… пардон. Фройляйн! Когда у вас ближайший рейс на Петербург?
Люблю.
notes