2
Усадьба Альвиц располагалась верстах в тридцати пяти от Мюнхена, в уютной, уединенной долине. Когда я подъехал, уже почти стемнело. Ветер несся в долине, словно в трубе, мял и тряс сухие метелочки трав, шумел, прорываясь сквозь почти уже голые кроны деревьев старого запущенного парка. И само здание усадьбы даже в густых сумерках ноябрьского вечера не умело спрятать своей ветхости, старческой обвислости и, казалось, какой-то небритости. Хотя когда-то оно было, по видимому, великолепным.
Старый пес, припадая на заднюю левую ногу, облысевший и грустный, вышел из темноты на свет фар и молча понюхал переднее колесо. Я осторожно, чтобы ненароком не ушибить его, открыл дверцу и вышел. Ноги чуть затекли. Все-таки устал я за эти месяцы. Полчаса за рулем, и уже сводит мышцы. Отдохнуть бы пора. Жаль, лето кончилось, а на море так и не попали. А куда-нибудь в то полушарие махнуть нам, пожалуй, не по деньгам. Тьфу, какое там море — ведь рожать скоро! Только бы все обошлось… Пес, топорща голые уши, блестя мокрыми глазами, понюхал мою ногу и заворчал. Шумел ветер.
— Ну не ругайся, не ругайся, — сказал я примирительно.
Пес поднял голову и хрипло рявкнул один раз. Безо всякой злобы — просто, видимо, сообщил хозяину о моем появлении.
На втором этаже осветилось окно. Я стоял неподвижно, и пес стоял неподвижно. Совсем стемнело, и тьма упруго давила в лицо ветром, то и дело слышался костяной перестук невидимых ветвей. Светлое окно открылось, и на ветхий балкон — нипочем бы не решился на него встать, рухнуть может в любую минуту — выступил длинный черный силуэт.
— Кто здесь? — крикнул он. Я знал немецкий хуже, чем фон Крейвиц — русский, но делать было нечего.
— Я хотел бы увидеть господина Альберта Хаусхоффера! — громко ответил я, задрав лицо и поднеся одну ладонь полурупором ко рту. — Я приехал их Швеции, чтобы увидеться с ним. В усадьбе нет телефона, и поэтому я…
— Нет и не будет, — ответил силуэт с балкона. — Подождите, я сейчас спущусь. Гиммлер, это свои.
Последняя фраза явно была предназначена псу. Странная кличка, подумал я, пряча руки в карманы куртки. Ладони мерзли на ветру.
Зажглась лампа над входом, осветив потрескавшиеся резные двери и ведущие к ним щербатые ступени, огороженные покосившимися металлическими перилами. Заскрежетал внутри засов, и одна створка натужно отворилась. Пес неторопливо поднялся по ступенькам и, остановившись, обернулся на меня. В белом, мертвенном свете обвисшего плафона было видно, как порывы ветра треплют остатки выцветшей шерсти на его спине. В проплешинах неприятно, по-нутряному, розовела кожа.
Человек выступил из двери.
— Что вы стоите? — спросил он. — Поднимайтесь сюда. Я мерзну.
Я поспешно пошел вслед за псом.
Человек был высок, худ и сутул. И очень стар. И очень похож на кого-то я никак не мог вспомнить, на кого. Пропуская меня в дом, он чуть посторонился, он чуть посторонился. За что-то зацепился ногой, или просто оступился неловко, и едва не потерял равновесия. Я успел поддержать его за локоть.
— Благодарю, — сухо сказал он. Пес искательно смотрел на хозяина снаружи, вываленный язык чуть подрагивал. — Хочешь послушать, о чем мы будем говорить? — спросил старик пса. — Застарелая привычка?
Пес коротко, моляще проскулил.
— Идем, — решил старик, и пес тут же переступил через порог. — Я Альберт Хаусхоффер. Чем могу служить?
В более мягком свете прихожей я вдруг понял, на кого похож владелец Альвица, и от этого открытия мурашки поползли у меня на спине.
У старика было лицо Кисленко.
Нет, не в том смысле, что они были похожи. Совсем не похожи. Но я не мог отделаться от ощущения, что та же самая жестокая и долгая беда, ожог которой почудился мне на опрокинутом лице умирающего техника в далекой, оставшейся в июне тюратамской больнице, оставила свои следы и на длинном лице Хаусхоффера. Только старик сумел пройти через нее, сохранив рассудок.
Или хотя бы его часть. Я вспомнил слова фон Крейвица. Да, владелец усадьбы действительно был странный человек, видно с первого взгляда. Но черный пепел страдания, въевшийся во все его поры, заставил мое сердце сжаться.
Этому человеку я не мог лгать.
— У вас не шведский акцент, — сказал Хаусхоффер.
— Русский, — ответил я.
— Это уже интересно.
— Пес стоял у ноги хозяина и пытливо смотрел на меня. И старик смотрел. Каждый с высоты своего роста: пес снизу, старик сверху.
— Я полковник МГБ России Трубецкой, — спокойно проговорил я, почему-то точно зная, что от того, скажу я сейчас правдой или нет, будет зависеть все. В том числе и моя жизнь. И, возможно, не только моя. — Я расследую ряд загадочных преступлений. В Связи с этим у меня есть к вам, господин Хаусхоффер, несколько вопросов. Германское правительство о моем визите к вам осведомлено.
Пес опять открыл пасть, вывалил язык и шумно, часто задышал. Старик очень долго смотрел на меня молча, и я никак не мог понять, что означает его взгляд, и был готов ко всему.
Сможет ли он здесь, в родных стенах, убить меня так, что я не успею ничего понять?
Вероятнее всего, да.
Заболел бок.
— Идемте, — сказал старик.
Мы прошли вглубь дома через четыре комнаты, расположенные анфиладой, и в каждой из них старик на мгновение останавливался у двери, гася свет. Пес, цокая когтями по паркету и время от времени чуть оскальзываясь, трусил рядом. В которой из этих комнат покойник Клаус дарил годовалому отцу этого старика загадочный скипетр несостоявшегося царствования? Роскошная ветхость… ветхая роскошь…
По отчаянно визжащей, трясущейся винтовой лестнице мы поднялись на второй этаж.
— Вы не боитесь здесь ходить? — спросил я.
— Я уже ничего не боюсь.
— А если упадете не вы, а кто-либо из тех, кто здесь бывает?
— Здесь никто не бывает.
— А если упадет ваша собака?
Старик остановился. Эта мысль, видимо, не приходила ему в голову. Он оглянулся на пса: бедняга Гиммлер, прискуливая от напряжения, с трудом выдавливал старческое тело со ступеньки на ступеньку и смотрел на владельца умоляюще и укоризненно.
— Вам было бы жаль мою собаку?
— Конечно.
— Какое вам дело до нее?
Я пожал плечами.
— Никакого. Жаль, и все.
Старик двинулся дальше, проворчав:
— Он идет здесь впервые за три года.
Мы пришли в ту комнату с балконом, из которой он показался вначале. Догорал камин. У большого овального стола тяжко раскорячились протертые плюшевые кресла, им было лет сто. Старик повел рукой:
— Располагайтесь в любом. Портвейн, коньяк? Водка?
— Рюмку коньяку, если можно.
Старик обернулся ко мне от темного, с открытой створкой казавшегося бездонным шкапа и вдруг лукаво, молодо прищурился.
— Для хорошего человека ничего не жалко, — произнес он на ужасающем, но вполне понимаемом русском. Вероятно, так я говорил Ираклию «дидад гмадлобт».
Рюмка коньяку мне действительно была нужна. Я устал и отчего-то продрог. И очень нервничал. Этот старик был похож на главаря подпольной банды террористов, как я — на императора ацтеков.
Мы пригубили. Мягкий, розовый свет стоящей на краю стола старомодной лампы перемешивался и не мог перемешаться с дерганым оранжевым светом камина. Двойные тени лежали на стенах, одна была неподвижной, другая неприятно пульсировала и плясала.
— Я буду с вами абсолютно откровенен, и если что-то упущу, то лишь для краткости, — сказал я. — Преступления, которые я расследую, имеют ряд отличительных признаков. Это, во-первых, немотивированность или псевдомотивированность. Во вторых, они всегда связаны с резким, ничем не объяснимым повышением агрессивности у преступника, оно буквально сходно с помешательством. В третьих…
Очень сжато, не называя никаких имен и не приводя никаких фактов, я изложил старику причины, по которым приехал. Он долго молчал, вертя в пальцах давно опустошенную рюмку. Потом пробормотал, глядя в пустоту:
— Значит, они все-таки выходят… Как глупо!
Я смолчал, но внутри у меня будто мясорубка провернулась. Хаусхоффер взял бутылку и наполнил свою рюмку до краев.
— За вас, господин Трубецкой.
— И за вас, господин Ха…
— Нет-нет! Я здесь ни при чем. За вас, — он выпил залпом. — Вы первый честный работник спецслужбы, которого я встречаю в своей жизни, — протер уголки заслезившихся глаз мизинцем. — А то наезжают тут время от времени провода чинить. Или, вместо старика, который привозит продукты, явится бравый офицер, одежду возчика-то увидевший первый раз за пять минут до того, как ехать ко мне на маскарад… «Ваш возчик заболел, прислал меня»… А сам, пока я разбираю пакеты, шасть-шасть по пристройкам. Смешно и противно. И обидно. Для человека, который девять лет общался с гестапо, эти ужимки райской полиции…
— Что? — не понял я.
Он помедлил, набычась.
— Простите. Я привык разговаривать сам с собой. Употребляя мне одному известные слова.
— Почему райской?
Он налил себе еще. Я сделал глоток. Держа рюмку у самого лица, он сказал:
— Конечно, райской. Вы ведь и не знаете, что живете в раю. У вас свои трудности, свои неурядицы, свои болячки, свои преступники даже — и вы понятия не имеете, что все это… рай.
— Пока не понимаю вас, господин Хаусхоффер, — осторожно сказал я.
— Разумеется. И тем не менее вы своего, кажется, добились. Отец много раз предупреждал: если Иван начнет что-то делать, по настоящему очертя голову — вот как вы представились мне — он всегда добьется успеха. Всегда. Но фюрер… — он не договорил, и лишь пренебрежительно, презрительно даже, поболтал в воздухе ладонью. Помолчал. — В конце концов, мне скоро умирать, и детей у меня нет. А если эта штука, — задумчиво добавил он, — действительно представляет такую опасность… Ее судьбу решать вам. Я уже пас.
Я молчал. Мне просто нечего было сказать, я не понимал его, даже когда понимал все слова. А он вдруг распрямился в кресле и бесстрастно спросил:
— Вы любите свою страну?
Тут уж распрямился я.
— Я русский офицер! — боюсь, голос мой был излишне резок. С больным человеком нельзя разговаривать так. Но Хаусхоффер лишь горько рассмеялся.
— Браво! — пригубил. — Таких вот офицериков Бела Кун сотнями топил в Крыму, живьем…
В Крыму? Русских?
Он явно бредил.
— Вам неприятно будет увидеть свое отечество в, мягко говоря, неприглядном свете?
Я сдержался. Сказал:
— Разумеется, неприятно.
— Утешу вас: мы тоже по уши в дерьме. Но нам повезло больше, вы нас разгромили. Впрочем, если бы вы разгромили нас в одиночку, это бы был конец. К счастью, существовали еще и союзники… А впрочем, в чистилище все хороши.
— Я вас не понимаю, — тихо напомнил я. Он очнулся — и сразу пригубил. Я отставил наполовину пустую рюмку. Он сказал:
— Да, в двух словах тут не расскажешь, — помедлил, как бы что-то припоминая, а затем произнес на ужасающем русском: — Лучше один раз увидеть, чем семь раз услышать, — и, взяв за горлышко бутылку, поднялся.
Пес, лежавший у его ног, вскочил. Отчетливо цокнули когти.
— Лежать, Гиммлер! — прикрикнул старик. Пес коротко проскулил, а потом послушно лег. И вновь — только стонали стекла от ветра, да по временам подвывала где-то, надрывая душу, труба дымохода. Старик жалко улыбнулся.
— Бедная псина. И ведать не ведает, как паскудно ее зовут. Но мне приятно. Как будто наконец я распоряжаюсь этим упырем, а не он мной… Идемте, Трубецкой, — и сразу пошел обратно к лестнице. Гиммлер негромко гавкнул, в последний раз пытаясь напомнить о себе, но старик даже не обернулся. — Идемте! — повторил он.
Тою же ветхой лестницей мы спустились ниже первого этажа, в подвал. Старик отпер одну из тяжелых дверей, тронул выключатель, и цепочка тускло-желтых ламп вспыхнула, уводя взгляд вдаль, на всем протяжении нескончаемого, загроможденного дряхлой мебелью коридора. Порой приходилось даже протискиваться, идти боком, чтобы не зацепить торчащие ножки кресла, опрокинутого на истертую тахту, или ржавый ключ, бессильно свисающий из замочной скважины ящика громадного комода, под который, вместо одной из ножек, были подложены книги возрастом не менее полутораста лет… Дошли до конца, до глухой стены. Старик постоял неподвижно, похоже, он еще колебался. Потом встряхнул головой — и я внезапно понял, что именно сейчас он окончательно решил оставить меня в живых.
— Я тоже умею быть благородным и честным, — проговорил он. — К тому же, полагаю, именно вас я ждал все эти годы.
Он странно, как бы пританцовывая на месте, несколько раз аритмично нажал на большой темный овал — след сучка — красовавшийся на краю одной из половиц, примыкавших к глухой стене. Раз-раз… раз-раз-раз-раз… раз… раз-раз-раз… Глухая стена с неожиданной легкостью шевельнулась и уползла вправо. Открылось небольшое кубическое помещение, в потолке которого чуть теплился полусферический матовый плафон. Стены были, похоже, чугунными, доисторически дико тянулись вертикальными вереницами вздутия заклепок.
— В прошлом веке не умели многого, что умеют сейчас, но одного у них не отнимешь. То, что они умели, они делали добротно, на века. Прошу, — и старик сделал рукою жест, пропускающий меня вперед.
Я вошел в железный куб.
Старик последовал за мною и снова станцевал одной ногой. Стена почти беззвучно встала на место, а наша тяжелая чугунная клеть медленно, чуть подрагивая, в сопровождении вдруг донесшегося снаружи приглушенного гула, поплыла вниз.
Мы опустились, пожалуй, метров на семнадцать-восемнадцать. Клеть рывком остановилась. Секунду ничего не происходило, а затем одна из ее стен широкой лопастью отворилась, с отвратительным металлическим скрипом повернувшись на угловой оси.
И снаружи уже горел свет. Просторный подземный зал открылся моим глазам, вслед за усмехающимся стариком я шагнул вперед и оказался на узком металлическом карнизе, обегавшем зал по периметру на половине высоты от пола до потолка.
Почти весь объем зала занимал стоящий посредине чугунный монстр — нелепо и неуклюже огромный, тоже простроченный вертикальными строчками заклепок, окруженный раскоряченными переплетениями толстых и тонких, прямых и коленчатых труб.
Больше всего он походил на невероятных размеров паровой котел. От него за версту веяло чудесами науки Жюль-Верновских времен. Здесь, у лифтовой стены, карниз проходил от него метрах в десяти, но с остальных трех сторон примыкал вплотную, становясь более широким, и там его загромождали какие-то невероятные, допотопные средства управления: манометры, рычаги, маховики, рукоятки, призматические перископы, еще более придавая гиганту вид какой-то чудовищной парасиловой установки. И я как-то сразу понял, что — вот он, тот самый «сундучок побольше и посложнее», о котором упомянул распираемый тщеславием и гордостью Клаус Хаусхоффер перед гостями.
Старик с доброжелательным любопытством посмотрел на меня.
— Вы хорошо держитесь, Трубецкой, — сказал он. — Но, бьюсь об заклад, вы даже не догадываетесь, что это такое.
Меня вдруг ошпарила догадка.
— В этой штуке делают людей агрессивными.
— Черт возьми, вы почти угадали. Но даже вы не представляете их размаха. В этой штуке сделали людей агрессивными. Навсегда. Идемте, — и он двинулся по чуть раскачивающемуся, чуть гудящему от шагов карнизу. Я пошел следом.
«Найди их и убей». Кого? Вот этого перемолотого жизнью полусумасшедшего старика? Кого?
Мы подошли к толстой короткой трубе первого перископа. Хаусхоффер с заметным усилием сдвинул с нарамника железную заслонку, и на кирпичную стенку напротив выхлестнул ослепительный световой блик, в пробившем сумеречный воздух луче плыли, как звезды, пылинки. На изглоданном лице Хаусхоффера резче прорисовались морщины, белые отсветы легли на древние приборы. Щурясь, Хаусхоффер потянул на себя висящую на решетчатом раздвижном кронштейне дисковую кассету со сменными светофильтрами, чуть прокрутил ее, выбирая, и ладонью с силой нашлепнул один из фильтров на перископ. Свирепый луч, бивший из адской топки «котла», померк.
— Извольте, — сказал Хаусхоффер, чуть отступив в сторону от перископа, поднес ко рту бутылку и сделал глоток.
В черном бездонном провале висел круглый, немного взлохмаченный сгусток огня. Несколько секунд я ошеломленно моргал — глаз привыкал к режущему свету медленно — и память бестолково металась от одной ассоциации к другой, пытаясь сообразить, на что это похоже…
— А если пошире — то вот так, — сказал Хаусхоффер и, неловко зажав коньяк подмышкой, обеими ладонями немного прокрутил широкое рубчатое кольцо, охлестнувшее тубус перископа.
Сгусток стремительно съежился, превратился в каплю. А далеко по сторонам от него, в густой, невероятно густой и, казалось, не имевшей пределов тьме глазу вдруг померещились едва неуловимые искры. Две… три…
В полной прострации я глянул на Хаусхоффера.
— Это… Это…
— Солнечная система, малый кристалл, — хрипло сказал Хаусхоффер и снова отхлебнул из горлышка.
Внутри у меня все оборвалось. Секунду спустя, словно парализующий яд потек у меня по жилам, одна моя рука, лежавшая на трубе перископа, бессильно съехала с него и повисла. Еще мгновением позже за нею последовала и другая. Мне дико захотелось сесть.
— Так ему все-таки удалось?..
— Да. Ступак растил это с шестьдесят шестого по шестьдесят девятый. А дальше все было совсем просто. Вообще идея проста, как а-бэ-ц. Чтобы изготовить необходимое для отравления хотя бы одного миллиона людей количество препарата Рашке, вся химическая промышленность тогдашней Германии должна была работать семьсот с лишним лет. А если планета земля имеет радиус восемнадцать миллиметров, — Хаусхоффер качнул булькнувшей бутылкой в сторону котла, а потом, чтобы уж движение не пропало даром, в обратном качке поднес бутылку ко рту и сделал глоток, — достаточно обычным парикмахерским пульверизатором распылить в атмосфере одну-единственную лабораторную капельку, и дело в шляпе. Поскольку Ступак более всего радел о свержении российского самодержавия, то, естественно, и фукнул он непосредственно над европейской Россией. Ну, а потом ветры, дожди и приливы разнесли по всей планете, конечно, по Европе — в первую очередь… Начальным мощным результатом впрыскивания, отчленившим их историю от нашей, были франко-прусская война и Парижская Коммуна, они-то и дали исходный всплеск вашей статистики… Ах, да, ведь все эти названия для вас — пустой звук. Ну, ничего, я вас познакомлю с их историей.
Он умолк, как-то очень понимающе и очень грустно глядя мне в лицо. Я пытался собраться с мыслями. Вот тебе и тайная секта. Но все же…
— И все же я не понимаю.
— Сейчас, Трубецкой, сейчас. Я просто не знаю, как вам рассказать попроще и покороче. Хотите? — он вдруг протянул мне бутылку. Я чуть не отказался, но неожиданно понял, что зверски хочу. Молча взял у него коньяк и отхлебнул как следует. Мгновение спустя горячая волна ударила мне в желудок, как девятый вал в прибрежный камень, и ноги почти сразу перестали дрожать.
— Это было не просто создание альтернативного мира. Ради такой цели они не стали бы тратить силы и деньги. Они создавали станок, на котором собирались переделывать наш мир. Только, как это обычно бывает, после создания станка каждый захотел точить на нем что-то свое.
Он требовательно протянул руку, я отдал ему бутылку, и он сделал глоток. А я, начав после первого ошеломления замечать детали, увидел вдруг под пультом буквально гору пустых.
— Так что, когда Горбигер в Германии начал в двадцатых годах учить, что Земля и Солнце расположены внутри ледяной сферы, а никакого космоса нет, и звезды с галактиками выдуманы еврейскими астрономами с целью обмануть народ и обогатиться, он был не так уж не прав. Видимо, какие-то крохи информации он выжал из отца… Для них, — он опять качнул бутылкой в сторону котла, и бутылка опять призывно булькнула, он задумался на миг, но потом решил в этот раз не пить, — космоса действительно нет. Просто эта адова штука пересылает им в соответствующем масштабе картину того, что окружает нас здесь. Ох, Трубецкой, как я хохотал, когда американский «Пайонир» — эти дурачки запустили его в глубокий космос с посланием, понимаете ли, к иным цивилизациям! — начал, точно муха об стекло, биться о стенку котла. Только что не жужжал… Пришлось взять на себя все заботы о том, что он передает в Хьюстон… — Хаусхоффер, вспомнив, и на этот раз засмеялся, но выпуклые старческие глаза его рыдали.
— Землю можно увидеть крупно? — спросил я.
— Разумеется. Только фильтр сменить. Перископы подвижны… но потом, потом! — нетерпеливо выкрикнул он, увидев, что я пытаюсь пошевелить толстый массивный тубус. Еще насмотритесь. Слушайте, Трубецкой, я ведь умру скоро. Давайте, я завещаю вам Альвиц? Захотите — отдадите России, или подарите ООН, или сами будете здесь играть, как я играю уже полвека. Это увлекает… — задумчиво прибавил он.
Я не ответил. Он пошевелил кожей лба, собирая его морщинами и распуская, брови дергались, как на резиночках. Видно он слегка уже опьянел.
— У них даже техническая ментальность другая, — пожаловался он. — Например, гравитаторы они могли открыть тогда же, когда и мы — после работ Эйнштейна по полю. Но им и в голову не пришло копать в этом направлении. И я вам скажу, почему. Потому что тогда все страны при полетах должны пользоваться общей сетью, она одна на всех. Даже при конфликтах никому в голову не придет нанести ей ущерб — сам пострадаешь ровно в той же степени, что и противник. А там строят громадные ревущие крылатые чушки, одна другой тяжелее и страшнее, они жгут прорву топлива, то и дело падают и гробят массу невинных людей, прожигают каждым рейсом во-от такие, — он развел длинные руки, и едва не выронил бутылку, — мертвые коридоры в кислородной составляющей атмосферы, не выжимают, за редкими исключениями, и тысячи километров в час — но зато каждая из них летит сама! Не завися ни от кого! Суверенно!!
Он протянул мне бутылку, я отрицательно качнул головой. Он тут же хлебнул сам.
— Я могу много выпить, — сообщил он и оперся свободной рукой на пульт, прямо на какие-то циферблаты музейного вида — ни дать, не взять часы эпохи Людовика XIV. — Не волнуйтесь за меня.
Мы помолчали. Краем глаза я заглянул в перископ. Капля пылала. Хаусхоффер чуть повернул голову и долго смотрел остановившимися глазами в блестяще-черную, клепаную стену котла. Я не понимал его взгляда.
Казалось, на какое-то время он забыл обо мне.
— А ваши преступления… Боюсь, Трубецкой, здесь ничего нельзя сделать, — тихо проговорил он вдруг, продолжая глядеть на котел. Наполовину опустевшая бутылка косо висела в его бессильно опущенной руке. — Разве что выжечь этот клоповник к дьяволу, во-он он, вентиль продувки, как это я еще не крутнул…
Я промолчал. Я не хотел прерывать ход его мыслей, сколь бы он не был беспорядочен. Он знал ответы на все мои вопросы, но я не знал, какие вопросы задавать.
— Человек — лишь часть кристаллической структуры. Относительно небольшая и наиболее динамичная. Когда такой кристаллик начинает особенно сильно вибрировать, почти наверняка он вызовет резонансную вибрацию в изоморфном ему кристалле. Ступак это теоретически предсказал, на этом и строился расчет. В предельно стрессовом состоянии — главным образом имеется ввиду стрессовая гибель — если вибрирующему кристаллику находится близкий по ряду базисных параметров психики аналог, инициировавший вибрацию кристаллик перебрасывает все свои свойства на тот, с которым вошел в резонанс. Поскольку впрыскивание препарата Рашке обеспечило человеку в котле почти постоянное существование на грани стресса, переброс индивидуальностей должен был идти практически исключительно от них к нам. Гениальный план.
Он вдруг вспомнил о бутылке. Тактично, но очень ненавязчиво протянул ее мне. Я отрицательно мотнул головой. И он тут-же как следует отхлебнул.
— Принципиальная схема такова! — возгласил он и чуть покачнулся. — В инкубаторе выращивается человечество, находящееся, в результате тотальной психохимической обработки, в состоянии непрерывной борьбы каждого с каждым и всех со всеми. Под любым предлогом, на любом уровне! Никакие, самые логичные и убедительные, призывы к миру и сотрудничеству, которые высказывают отдельные не восприимчивые к обработке личности — всегда есть процент людей, не поддающихся действию какого-то препарата — остаются втуне, ибо медикаментозное вмешательство парализовало определенные центры в мозгах большинства. Наиболее удачные из этих призывов, напротив, сразу используются для провоцирования новых конфликтов. Например: давайте жить дружно. Давайте! Всех, кто мешает нам жить дружно — на виселицу! Ты, я вижу, не хочешь жить дружно? И ты? На виселицу! — Он умолк, тяжело дыша. На лбу его выступили бисеринки пота. Он явно отвык много говорить. И — явно хотел.
— В таких условиях стрессовая вибрация гибнущих кристаллов становится все более частой, а, следовательно, все более частым становится переброс исковерканных индивидуальностей к нам, сюда. И здесь они, естественно, продолжают свою борьбу, ибо сознание их уже сформировано. Борьбу уже совсем непонятно с кем. Хоть с кем-нибудь, кто напоминает тамошнего противника, — он торопливо отхлебнул. — Правда, возможен и обратный эффект. Ступак о нем не догадывался. Я обнаружил его лишь недавно, читая их статьи… С легкой руки тамошнего американца Моуди стало модным опрашивать людей, переживших клиническую смерть, об их ощущениях. И, представьте, многие припомнили состояние резонанса со своим здешним психодвойником. Самое смешное… — он хихикнул и тут же пригубил, — самое смешное, они думают, что встречаются с богом! Они называют его «светоносным существом», «лучезарным сгустком доброты», и так далее. Мы настолько отличаемся от них, представьте! Они даже вообразить не могут, что всего лишь на какие-то мгновения сливаются с собой, обретают самих себя, только нормальных, не отравленных! Вот вы — обычный… русский офицер, — патетически произнес он, с явной иронией передразнивая меня, — со своими заботами, хлопотами и недугами. Но если бы ваш тамошний двойник, умирая, срезонировал с вами, а врачи ухитрились бы вернуть его к жизни, он был бы уверен, что здесь виделся чуть ли не с самим Христом! В бледном венчике из роз… — с ужасающим сарказмом добавил он на ужасающем русском, и я снова, в который уже раз, не понял, на что он намекает. — Говорят, после таких встреч люди там становятся добрее… уносят что-то отсюда, — он вздохнул. — Все вообще оказалось много сложнее, чем полагали отцы-основатели. А судя по вашим словам, Трубецкой, по вашей же статистике, может происходить не полное подавление, и нестыковка, и, главное, вытеснение нормальным кристаллом системы ценностей ненормального в подсознание… Тут я мало что могу сказать. До сегодняшнего вечера я был уверен, что я — единственный, кто вышел оттуда.
Он грустно и как-то смущенно улыбнулся.
— Меня казнили в Моабите в сорок четвертом, — признался он. Так застенчивая девушка могла бы признаться в любви. Я не перебивал. Он помедлил. — Гиммлер решил, что отец слишком независим, слишком влияет на фюрера… На отца он руки поднять не решился, но взяли меня, чтобы обуздать отца, если возникнет необходимость… А потом машина заработала сама собой. Отец даже не знал, узнал только в сорок шестом! И покончил с собой… Но здесь — не появился. Видимо, не нашлось аналога. Забавно, ведь он же был и здесь, он сам еще был в Альвице, рожденный в восемьсот шестьдесят девятом Карл Хаусхоффер, здесь он умер тремя годами позже, чем там — но не оказался аналогом самому себе. И даже смерти своего малого кристалла не ощутил. Возможно, кончая с собой, отец был слишком спокоен. Все уже давно пережил.
Я молчал.
— Они не поделили станка, Трубецкой! — выкрикнул он и, оторвав руку от пульта, ухватил меня за плечо. — Так всегда у бандитов! Какие бы высокие слова они не говорили! Это критерий! — он, спеша, клюнул из бутылки. — Когда два человека отстаивают высокие цели, и цели эти различны… если цели действительно направлены к благу, эти люди всегда найдут компромисс. Желание не навредить — заставит! Если же они начинают резать друг друга, потому что каждый именно свою цель считает единственно высокой — значит, цель их ложь, обман людей, а истинная цель, как у троглодитов: отнять чужую жратву и запихнуть себе в брюхо, — он перевел дух, — Рашке решил, что получил идеальный испытательный стенд. Он так и не уразумел, что эти пылинки внизу — люди, что они мечтают и страдают, как мы. Хотел попробовать на целой планете то один препарат, то другой… Ступак решил, что получил племенную ферму для выращивания несгибаемых революционеров, в грош не ставящих ни жизнь врагов, ни жизнь друзей. Он был уверен, что, погибая там на баррикадах, они попрут сюда и уж тут дадут чертей эксплуататорам. Ну а дед… Он решил, что судьба кинула ему шанс стать королем мира. Нужно лишь устроить бойню. Нужно лишь, чтобы как можно больше людей там, — он ткнул в сторону котла и, потеряв равновесие, снова ухватился за мое плечо, нас обоих слегка качнуло, — умирали с тем же криком «Хайль Хаусхоффер!» Тогда они они очнутся здесь с тем же криком. Чего проще — имея на контакте двойника за этим вот пультом! Еще в четырнадцатом году молодой генерал, получивший когда-то маленький ящичек в подарок от отца, прославился своими военными и политическими предсказаниями. Германия проиграла. Но Хаусхоффер уже прослыл великим магом. Он нашел и натаскал Гитлера. Он придумал ему свастику, кстати… А, вы же не знаете, что такое свастика…
— Буддийский символ, — осторожно сказал я. — Насколько мне известно, даже буддийские монастыри на картах обозначаются свастикой.
— Да, — задумчиво сказал Хаусхоффер. — Отец дурил их Тибетом, Шамбалой… Ведь он не мог сказать, откуда на самом деле получает информацию! Это казалось даже более удобным — до поры до времени подвергать превратностям политической игры пешку Адольфа, а самому держать все нити. Но опять не получилось. Информация была, а реальная власть ускользала…
Он наконец оторвался от моего плеча и, нетвердо крутнувшись на каблуках, повернулся лицом к котлу и вновь оперся на пульт. Он опьянел. Но я уже знал главное: он не бредил.
— И ведь не только информация, — пробубнил он, и тут я с ужасом и жалостью понял, что он до сих пор страдает из-за неудачи отца, а следовательно, и своей, и если бы у него были силы, если бы он знал, как — он начал бы все сызнова. — И средства воздействия тоже были… ну, хотя бы зонды, при помощи которых следят за событиями там. Последнее время они их стали замечать, правда… они приписывают их, — он уныло хихикнул, — инопланетянам. У-фо! — непонятно выкрикнул он с полным триумфом. — А знаешь, почему? — он горестно замотал головой. — Не удалось — почему? Потому что средство Рашке подействовало слишком хорошо. Тебе даже не представить, русский, какие они там теперь ублюдки, как мелко и гнусно тянут все только на себя, на себя, на себя… Даже Гитлер не сумел их объединить по-настоящему, даже Сталин, все бы только и смотрели, где бы урвать… а, ты ведь не знаешь, что такое Сталин, — он уже нетвердой рукой сунул в рот горлышко бутылки, но чуть промахнулся, и струйка коньяка потекла у него по подбородку. — Русский офицер! — с пафосом крикнул он и захохотал. А потом, запрокинув болтающуюся голову, снова отхлебнул, на этот раз более удачно. Вытер губы рукавом свитера.
— И потому я теперь только шалю, — сказал он, ухмыльнувшись и подмигнув мне с пьяной хитринкой. Приложил одну ладонь ко рту полурупором, как я давеча у входа в дом, и пробубнил замогильным голосом: — Не надо двигаться. Не надо бояться. С вами говорит представитель галактического гуманоидного центра…
Опустил руку. Снова смущенно и виновато глянул на меня сквозь свесившийся ниже носа клок редких сивых волос.
— А иногда… — и вдруг с ненавистью пихнул ногою груду пустых бутылок, и та раскатилась с оглушительным стеклянным звоном, — иногда так нарежусь за пультом… Потом и не вспомнить, что вытворял. Только из газетных сенсаций иногда вычисляю. Бер-р-мудский треугольник! — непонятно сказал он, будто выругался. И замолчал.
Теперь он замолчал надолго. Я смотрел на его размякшее лицо со слезящимися глазами, и мне было жалко его, и пора бы его отвести спать. Но он стоял понурясь и иногда чуть пошатываясь.
— Русский. Бери его. Может, что придумаешь. А меня от этого инкубатора пламенных борцов за державную незыблемость богоданной власти, за освобождение рабочего класса, за дело Ленина-Сталина, за чистоту арийской расы, за самоопределение маленьких, но гордых народов, за демократию, за американскую мечту… уже тошнит.
В голову мне, упруго извиваясь, вползла ледяная мысль, от которой захватило дух и снова захотелось сесть.
— Послушай, Альберт, — я старался говорить спокойно и очень внятно, — а есть ли гарантия, что мы — не в котле?
Он не шевелился.
— Ты назвал их чистилищем, а нас раем. Но ведь где-то, должен, значит, быть и ад. Или, значит, ад они, а чистилище мы, но тогда… есть что-то еще выше? И вообще, почему только три ступени?
Он не шевелился. Я уже начал думать, что он не слышит, что он уснул, стоя. Но он вдруг рывком, чуть не опрокинувшись на спину, задрал горлышко, сунул в рот, и, гулко глотая, допил коньяк залпом — а потом, широко размахнувшись, изо всех сил швырнул бутылку об котел. С оглушительным в спертой тишине подземного зала звоном бутылка взорвалась, и осколки, жестко стуча о препятствия, разлетелись в разные стороны.
— Есть бездны, — хрипло сказал Хаусхоффер, с ужасом уставясь на меня налитыми кровью глазами, — в которые лучше не заглядывать. Понял, русский? Если не хочешь сойти с ума.