4
— О, привет! Ты где?
— На работе.
— Уже вернулся?
— Еще вчера. В начале первого пробовал позвонить тебе с аэродрома, но никто не подошел.
— А, так это еще и ты звонил?
— Ты была дома?
— Да, валялась пластом. И, как всегда, кто-то просто обрывал телефон, а встать — лучше сдохнуть. Очень трудный был день, металась везде, как савраска — искала, не надо ли кому дров порубить.
— Прости, не понимаю.
— Работу искала, Саша, чего тут непонятного. Деньги нужны.
— Стася, — осторожно сказал я, — может быть, я все-таки мог бы…
— Кажется, мы уже говорили об этом, — сухо оборвала она. — Давай больше не будем.
Помощь купюрами она не принимала ни под каким видом. Даже, что называется, на хозяйство. Даже в долг, у других считала себя вправе одалживать, у меня — нет. Могла обмолвиться, что в доме есть буквально нечего, и тут же закатить мне царский обед или ужин, а сама, сидя напротив и поклевывая из своей тарелочки, сообщала между делом, что денег осталось в обрез на два дня, и если какое-нибудь «Новое слово», например, задержится с выплатой гонорара, то клади зубы на полку — и у меня кусок застревал в горле, хотя готовила она всегда сама и всегда прекрасно. Однажды я попробовал молча запихнуть ей под бумагу на письменном столе двухсотенную денежку — поутру, уже на улице, обнаружил эту денежку в кармане пальто. Чуть со стыда не сгорел.
— Ну и как — нашлись дрова?
— Представь, да. Кажется, получу ставку младшего редактора в литературном отделе «Русского еврея». И что ценно — не надо каждый день в присутствие ходить. Забежал разок-другой в неделю, набрал текстов — и домой.
— А что случилось, Стасенька? Почему вдруг обострилась нужда?
— Настал момент такой. Подкопить для будущей жизни. Да неинтересно рассказывать, Саш.
И все. Намекнет на трудности — но нипочем не скажет, в чем они заключаются. Одно время, когда эта черта лишь начинала проступать в ней — в первые месяцы не было ничего подобного — мне казалось, она нарочно. Потом понял, что иначе не может, в этом она вся. Сознавать то, что жизнь у нее не малина, я должен, конечно, но знать что-то конкретное мне ни к чему, ведь все равно я не могу помочь, а она и затруднять меня не хочет, она сама справится… Иногда мне чудилось, что я падаю с ледяной стены, цепляюсь, тщусь удержаться, в кровь ломая ногти, и не могу — скользят по полированной броне.
— Ты зайдешь сегодня?
— Я бы очень хотел.
— Когда?
— Хоть сейчас.
— Замечательно. Только знаешь, у меня к тебе тогда просьба будет, извини. Тут у меня, как снег на голову, сыплется Януш Квятковский — помнишь, я рассказывала, редактор из Лодзи. Это не люди, а порождения крокодилов. Утром звонит и говорит что вылетает. Тут у него дела дня на три в фонде поддержки западнославянских литератур, так, чем платить за гостиницу, он мне сообщает, что остановится у меня, и вот мы, старые друзья, наконец-то как следует повидаемся. В ноябре он был тут проездом, виде, что две комнаты… Вечером объявится, представляешь?
— С трудом, но представляю.
— Могу я, не могу — даже не осведомился. А мне, в общем, нездоровится, и в доме шаром покати. Ты не мог бы купить какой-нибудь еды?
— Что за разговор, — сказал я, — конечно. Могла бы так долго не объяснять. Через часок я отъеду.
— Спасибо, правда! И вот еще что: ключи у тебя с собой?
— Конечно.
— У меня сейчас голова совсем дырявая, поэтому говорю, пока помню — оставь их, я ему дам а эти три дня. Не сидеть же мне у двери, звонок его слушать…
— Разумеется, — сказал я. — Жди.
— Целую.
— Взаимно.
Я прошел мимо дежурного, буркнув: «Буду через три часа», яростно шаркая каблуками об асфальт, почти подбежал к своему авто. Ключ въехал в стартер лишь с третьей попытки. Мотор зафырчал, заурчал. Я едва не забыл дать сигнал поворота. Вывернул на Миллионную, просвистел мимо дворцов, мимо Марсова Поля, и вписался в плотный поток, бесконечно длинной, членистой черепахой ползущий по Садовой на юг.
В сущности, эти колесные бензиновые тарахтелки — уже анахронизм. Давным-давно прорабатываются проекты перевода индивидуального транспорта на силовую тягу, на манер воздушных кораблей — дорог не надо, бензина не надо, шума никакого, выхлопа никакого, скорость по любой открытой местности хоть триста, хоть четыреста верст в час. Но это потребует полного обновления всего парка — раз, чрезвычайно затруднит дорожный контроль — два, к тому же, автомобильные и путейские воротилы сопротивляются, как триста спартанцев — три, ну а четыре — нужно по крайней мере впятеро уплотнить сеть орбитальных гравитаторов. Тоже дорого и хлопотно. А пока суть да дело — ездим, воняем, пережигаем драгоценную нефть, сочимся сквозь капиллярчики магистралей.
У Инженерного замка я свернул к Фонтанке и по набережной погнал быстрее.
Насколько я понимал, года четыре назад у нее была вполне безумная любовь с этим Квятковским. Впрямую она не рассказывала, но по обмолвкам, да и просто зная ее, можно было догадаться. Две комнаты, надо же! А кроватей? Хотя в столовой стоит оттоманка… Или она ему постелет на коврике у двери?
Где-то совсем рядом, слева, безумно взвыл клаксон и сразу завизжали тормоза. Громадная тень автобуса, содрогаясь, нависла над моей фитюлькой и тут же пропала далеко позади.
Тьфу, черт. Оказывается, я пролетел под красный и даже не заметил. Что называется, бог спас.
Ладно. Я разозлился на себя. Да кто я такой? Может, у нее сейчас последняя возможность вернуться к тому, кого она до сих пор любит?
Вообще-то, если я узнавал, что к тому или иному человеку Стася хорошо относится или, тем более, когда-то его любила, человек этот сразу вырастал в моих глазах. Даже не видя его ни разу, я начинал к нему относиться как-то… по-дружески, что-ли, уважать начинал больше. Не знаю, почему. Наверное, подсознательно срабатывало: ведь не зря она его любила. Наверное, нечто сродни тому, как сказала в Сагурамо Стася о Лизе и Поле, уж не знаю, искренне или всего лишь желая мне приятное сделать — о, если б искренне! — «родные же люди». Просто сейчас я психанул, потому что слишком неожиданно это свалилось. Слишком я передергался за последние сутки, да и за Стаську переволновался — то она чуть ли не босая по холодным лужам шлепает, то ночью не отвечает… да и вообще — отдаляется…
Надо бы почитать на досуге, что этот Квятковский пишет. Есть наверное, переводы на русский.
Только где он, досуг?
Опубликовал бы он ее, что ли, в Лодзи в своей… да заплатил побольше…
Но на сердце тяжело. Кисло.
Первым делом я заехал в аэропорт и забрал оставшиеся в камере хранения две аппетитнейшие бутылки марочного «Арагви», которые подарил нам на прощание Ираклий. Я их отсюда даже не забирал — знал, что нам со Стасей понадобятся. Вот, понадобились.
Поехал обратно.
Господи, ну конечно, она несчастлива со мной, ей унизительно, ей редко… пусть она будет счастлива без меня. Я хочу, чтобы — ей — было — хорошо!
Но на сердце было тяжело.
Ближайшим к ее дому супермаркетом — дурацкое слово, терпеть не могу, а вот прижилось, и даже русского аналога теперь не подберешь, впрочем, как это вопрошал, кажется, еще Жуковский: зачем нам иноземное слово «колонна», когда есть прекрасное русское слово «столб»? — был Торжковский. Я прокатил под Стасиными окнами, миновал мосты и припарковался.
Я был рад хоть что-то сделать для нее.
Хищно и гордо я катил свою решетчатую тележку по безлюдному лабиринту между сверкающими прилавками, срывая с них сетки с отборным, дочиста вымытым полесским картофелем, пакеты с полтавской грудинкой и вырезкой, с астраханским балыком, банки муромских пикулей и валдайских соленых груздей, датских маринованных миног и китайских острых приправ, камчатских крабов и хоккайдских кальмаров, празднично расцвеченные коробки константинопольских шоколадных наборов и любекских марципанов, солнечные связки марокканских апельсинов и тяжелые, лиловые гроздья таджикского винограда… Тем, что я нахватал, можно было пятерых изголодавшихся любовников укормить до несварения желудка. Ей недели на две хватит. И где-то на дне потока бессвязных мыслей билось: пусть только попробует отдать мне за это деньги… вот пусть только попробует… у нее все равно столько нет.
У меня у самого едва хватило.
— …Саша, ты с ума сошел! — воскликнула она, едва отворив. Свежая, отдохнувшая, явно только что приняла ванну, тяжелые черные волосы перехвачены обаятельной ленточкой, легкая блузка-размахайка — грудь почти открыта, короткая юбочка в обтяжку. Преобразилась женщина, гостя ждет. Странно даже, что она меня узнала — в толще пакетов я совершенно терялся, как теряется в игрушках украшенная с безвкусной щедростью рождественская елка.
— С тобой сойдешь, — отдуваясь, проговорил я. — Куда сгружать?
Мы пошли на кухню, она почти пританцовывала на ходу и то и дело задорно оборачивалась на меня — энергия просто бурлила в ней. Я начал сгружать, а она тут же сортировать свою манну небесную:
— Так, это мы будем есть с тобой… это тоже с тобой… картошку я прямо сейчас поставлю… Ты голодный?
— Нет, что ты.
— Это хорошо… — распахнув холодильник, она долго и тщательно утрамбовывала банки и пакеты, приговаривая, почти припевая: — Не самозванка — я пришла домой, и не служанка — мне не надо хлеба. Я страсть твоя, воскресный отдых твой, твой день седьмой, твое седьмое небо… На Васильевский успел заехать?
— Конечно.
— Как Поля?
— Знаешь, я ее даже не видел. Пришел — она уже спала, уходил — она еще спала.
— Лиза?
— Все в порядке.
— Слава богу.
Воспоминание о ночи медленным огненным дуновением прокатилось по телу.
— Стася, ты веришь в бога?
— Не знаю… — она закрыла холодильник и разогнулась, взглянула мне в лицо. Взгляд ее сиял мягко-мягко. Редко такой бывает. — Верить и хотеть верить — это одно и то же?
— Любить и хотеть любить — это одно и то же? Спасти или хотеть спасти — это одно и то же?
— Ну вот. Я уж совсем было поверила, что ты — бог, а ты взял да и доказал, что бога нет… Коньяк-то зачем?
— Как зачем? Ираклий же нам подарил, так пусть у тебя дожидается. А может, человек с дороги выпить захочет.
— Съесть-то он съесть, да кто ж ему дасть… И не покажу даже, — зажав в каждой руке по бутылке, она заметалась по кухне, соображая, где устроить тайник. Не нашлась, поставила покамест прямо на стол. Коньяк, словно густое коричневое солнце, светился за стеклом. Захотелось выпить.
— И вот еще, — я вынул из потайного кармана ключи от ее квартиры, которыми почти и не решался пользоваться никогда — так, носил, как сладкий символ обладания, и аккуратно положил на холодильник. Не видать мне их больше, как своих ушей.
— Какая умница! А я и забыла… Ты мне не поможешь картошку почистить?
Я заколебался. Минуту назад, когда она смотрела так мягко, мне, дураку, почудилось на миг, что ее оживление, ее призывный наряд — для меня. Зазнался, Трубецкой, зазнался. Она расторопно достала кухонный ножик.
— Рад бы, Стасик, но мне сейчас опять на работу. Извини.
Она честно сделала огорченное лицо.
— Да брось! Дело к вечеру, что ты там наработаешь? Януш часа через полтора будет здесь, я вас познакомлю, действительно, тогда вы и выпьете вдвоем, ты расслабился немножко. У тебя очень усталое лицо, Саша.
— Что я тут буду сбоку-припеку. Он твой старый друг, коллега…
Она покосилась пытливо — нож в одной руке, картофелина в другой.
— Саша, по моему, ты меня ревнуешь.
— Конечно.
— Вот здорово. А я уж думала, тебе все равно.
Я изобразил руками скрюченные когтистые лапы, занес над нею и голосом Шер-хана протяжно проревел:
— Это моя добыча!
Ловко проворачивая картошку под лезвием, она превосходственно усмехнулась, и я прекрасно понял ее усмешку: дескать, это еще вопрос — кто чья добыча.
— Не беспокойся, — сказала она потом, — я девушка очень преданная. И к тому же, совершенно не пригодна к употреблению.
— Окрасился месяц багрянцем?
На этот раз она оглянулась с непонятным мне удивлением, затем улыбнулась потаенно.
— Скорее уж, окрысился. Тонус не тот.
— Ну, будем надеяться, — сказал я.
И звякнувший ножик, и глухо тукнувшую картофелину она просто выронила — и захлопала в ладоши:
— Ревнует! Сашка ревнует! Этой минуты я ждала полтора года! Ур-ра!
Картофелина, переваливаясь и топоча, покатилась к краю, но решила не падать.
По-моему, с тонусом у Стаси было как нельзя лучше.
Бедная моя любимая. Все время знать это про меня, каждый день… «На Васильевский успел заехать? Тебя покормили?»
Горло сжалось от преклонения перед нею.
— Ну скажи, наконец, как тебе моя новая прическа? Нравится?
Я соскучился до истомы и дрожи — но если поцеловать ее, она ответит, а думать будет, что вот варшавский лайнер шасси выпустил, а вот Януш подходит к стоянке таксомоторов.
— Очень нравится. Как и все остальное. Тебе вообще идет девчачий стиль.
— Просто ты девочек любишь. Я и стараюсь.
Она отвернулась, подобрала картофелину и нож. На меня будто сто пудов кто взвалил — так давило чувство прощания навек. И все равно — такая нежность… Я обнял ее за плечи, легонько прижал спиною к себе и опустил лицо в ароматные, чистые волосы: надетая на голое размахайка без обиняков звала ладонь через ключицу вниз, к груди — я еле сдерживался.
— Трубецкой, не лижись. Я ведь с ужином не управлюсь.
Не меня она звала. В последний раз я чуть стиснул пальцы на ее плечах, поцеловал в темя — и отпустил. Все.
— Ладно, Стасенька, я пошел. Не обижайся.
— Жаль. Знаешь, после работы заезжай, а? Поболтаем…
— Зачем тебе?
— Ну, может, мне похвастаться тобою хочется? Тебе такое в голову не приходит?
— Признаться, нет. Не знаю, чем тут хвастаться. По-моему, твои друзья держат меня за до оскомины правильного солдафона — то ли тупого от сантиментов, то ли сентиментального от тупости.
— Какой ты смешной. А завтра ты что делаешь?
— Лечу в Симбирск и добиваюсь встречи с патриархом коммунистов.
Она порезала палец. Ойкнула, сунула кисть под струю воды — и растерянно обернулась ко мне.
— Это еще зачем?
— Дело есть. Счастливо, Стася.
— Она шагнула ко мне, как в Сагурамо пряча за спину руки, чтобы не капнуть ни на себя, ни на меня, обиженно, в девчачьем стиле надула губы.
— А обнять-поцеловать?
Я обнял-поцеловал.