Часть вторая ГОРОД ДЕТСТВА НА ПРАВОМ БЕРЕГУ
Город стоял на берегу реки.
Провинциальный и тихий, нам после еще более глухой и тихой деревни он казался столицей. Мамаев курган был покрыт лесопосадками, на его вершине высилось какое-то сооружение, затянутое в леса, — тогда я еще не знал, что вскоре там появится разгневанная женщина с мечом, которая этим мечом почему-то грозит тем, кто живет за Волгой, хотя на деле немцы наступали с юга и с севера, с запада — откуда угодно, только не с востока.
Отец с матерью сняли квартиру. Это были три небольшие комнаты в полуподвальном помещении частного дома по улице Колодезной. Улица эта располагалась в поселке Второй километр, который всегда славился своей шпаной и хулиганами. Дом располагался у подножия Мамаева кургана, от кургана его отделял лишь глубокий овраг. Вот на Втором километре я и продолжил свое обучение. Восьмидесятая школа, в которую Меня определили, была одной из последних городских восьмилеток; она располагалась в старом двухэтажном здании на краю оврага, но этот глубокий овраг отделял поселок уже от района Газаппарата и Красных казарм. Здесь, на дне оврага., располагался богатый Шишкинский сад, который так назывался по имени своего создателя. Кем он был, как жил и как закончил свою жизнь, я так и не узнал, но в сад он вложил свою душу. К сожалению, несколько позже овраг начали замывать песком из Волги, и постепенно деревья скрылись под его многометровым слоем, а от озера, на берегу которого располагался сад, осталось лишь маленькое голубое блюдце, в котором мы купались в жаркие месяцы лета.
В школу я пришел уже после начала учебного года, где-то в октябре. Я пришел в свой класс на уроке химии. Войдя в учебный кабинет, я ощутил на себе десятки любопытных глаз, но это меня не особенно смутило. Оглядевшись, я заметил свободное место около симпатичной девочки. Подошел и сел за стол. Девочку звали Лена Данильченко, она была симпатичной, но обещала располнеть в самом недалеком будущем. Особого значения своему поступку не придал, и зря — уже на перемене ко мне подошел угрюмый парнишка и сказал, чтобы я отсел от Ленки, а не то… Остальное было понятно без слов, но во мне заговорило упрямство. Все кончилось легкой потасовкой с поклонником девочки, которого звали Володя Краюшкин. Ловкость и занятия боксом со Шкуриным помогли мне одержать верх, но тогда меня вызвал на беседу еще один, он оказался школьным шишкарем, как тогда называли лидеров. Шишкаря звали Боней. Вызов был обставлен просто — мне на голову надели грязный мешок, который служил половой тряпкой. Я снял мешок. Скрутил его в жгут и огляделся. Определить, кто меня ударил, оказалось не слишком сложно — он откровенно ухмылялся. Драка была короткой. Во время нее ко мне подскочил маленький парнишка, который зашипел мне в спину: «С кем ты связался? Это же Боня!» Я огрызнулся: «Откуда я знал, что это Боня!» Тем не менее держался я достойно. Тем самым я отстоял право сидеть, где мне вздумается, и вошел в число учащихся школы. А маленький парнишка, оказавшийся моим одноклассником, стал и моим другом. Это был Петя Жуков — влюбленный в историю и географию человек, который любил фантастику и вообще обожал читать книги, к тому же Жуков отличался недюжинной фантазией. Постепенно я обзаводился друзьями. В доме под радиоглушилкой, которая не давала свободы слова радиостанциям «Немецкая волна» и «Свобода», жили Саня Башкин и Вася Попков, рядом с Жуковым, который с родителями проживал в доме барачного типа, в таком же доме жил Витька Калинин по кличке Калин, по пути из школы ко мне домой жили Саня Ерохин и Саня Горюнов, которого звали Джимом. С Джимом мы считались приятелями, а с Ерохой сошлись значительно ближе.
В сарае у Петьки Жукова у нас была штаб-квартира. Именно там мы собирались и при свете свечи рассказывали разные жуткие истории. Здесь рождались первые фантастические рассказы и пересказывались сюжеты несуществующих книг, якобы прочитанных нами.
Во дворе дома, где жили Башкин и Попков, мы играли в «дыр-дыр» — подобие футбола с маленькими воротами и без вратарей, Это был не тот футбол, к которому я привык в Панфилове. Но все равно было интересно. Мы играли с азартом — падая и роняя, ругаясь и мирясь, забивая голы и безбожно промахиваясь по воротам.
С неудачливым воздыхателем Ленки Данильченко, которого на Втором километре все звали Краем или Краюшкой, мы подружились и ходили на Мамаев курган крыть сетками реплов и щеглов, а также раскапывать блиндажи, которых там еще оставалось более чем достаточно. Крыть сетками птичек очень увлекательно. Не менее увлекательно раскапывать блиндажи, в которых можно было найти много интересного и даже полезного. Кроме костей, мы находили наши и немецкие награды, ржавое оружие, которое при определенной сноровке оказалось легко привести в рабочий и даже товарный вид. Однажды мы нашли немецкий хлеб в полиэтилене. Его следовало опустить в воду, и тогда маленький прессованный брикет раздувался до обычной сайки. Хлеб чуточку горчил, возможно, из-за добавленных в него отрубей, но есть его было можно.
Именно тогда определялось будущее нас всех. С нами в классе учились разбитные хлопцы — Саня Чувакин, Витька Фокин, Серега Шевченко. Всем им, как и Краюшкину с Калиным, предстояло в недалеком будущем пополнить преступный мир. Если Чувакин, Фокин и Шевченко просто добросовестно отсидели за совершенные ими кражи из автомашин, то Краю и Калину пришлось пройти по долгим ступеням преступной иерархии и получить почетные ныне звания особо опасных рецидивистов. Впрочем, счастья это им не добавило. Края в пьяной драке убили родственники, Калинин Витька отсидел пять или шесть раз и, как я слышал, отправился сидеть за новое преступление.
Первые звоночки прозвучали уже в седьмом классе. С нами учился некто Нелюбин — прыщавый второгодник с блатными замашками, отсидевший в двух классах по два срока. Его компания поймала на Мамаевом кургане пионерку, которая вела телевизионную передачу «Пионерская зорька». В прыщавых телах взыграли прыщавые гормоны, и они попытались девочку изнасиловать. По возрастным причинам, из-за неопытности и торопливости это им естественным путем не удалось, и тогда они сделали это грязными немытыми пальцами. Всех их посадили, и от этого в школе стало лишь легче дышать. О них никто не жалел. Это была грязная накипь на кастрюле, в которой варили мужчин.
Мы были далеки от этого. Собираясь вечерами, мы рассказывали истории о бриге живых мертвецов, истории о черной руке и блуждающих кровавых пятнах, постепенно добираясь до таких высот, что, выходя из сарая, сами боялись идти домой. Еще были фантазии на сексуальные темы, причем каждый врал, что это с ним происходило на самом деле. Гормоны играли. Впрочем, это не мешало нам оставаться детьми. Хотя рассказы были ого-го какими!
Кстати о гормонах.
Иногда в летние выходные мы всей семьей выезжали на пляж.
Еще выезжала тетка со своим вторым мужем и ее друзья и подруги. Среди них выделялась томная плавная тетка Зоя, у которой из синего бюстгальтера выглядывали белые полушария грудей. Это было именно то, что мы в своем подростковом кругу всегда называли сиськами, стеснительно при этом хихикая.
Однажды суховатая и со злым лицом тетка Дина перехватила мой взгляд.
— Гляди, смотрит! — искренне удивилась она.
— Все они сейчас ранние, — лениво сказала тетка Зоя и щедрой рукой сдвинула ткань бюстгальтера в сторону, чтобы круглые запретные плоды были мне виднее. Стыда я не испытал, только жгучее любопытство и что-то похожее на желание вдруг зашевелились в глубине души. И я торопливо побежал купаться.
Вода в Волге всегда была прохладной. Она и позже успокаивала.
В глубине темной воды порой угадывались огромные серебристые рыбины. Глядя из-под воды, они видели тени, что бродили по песчаному берегу. Для рыбин мы казались ботами, неторопливо бредущими по суше — этой разделительной черте, отделяющей небо от воды.
В тихом зеркале природы…
Если пройти по берегу, пересечь волейбольную площадку пляжа, обогнуть деревянный ресторан «Волга» и миновать сухой потрескивающий ветвями сосняк, можно было выйти к небольшому озеру. Озеро поросло камышом, на спокойной черной поверхности его глянцево зеленели круглые листья, среди которых белыми кудрявыми кулачками светились лилии. Если встать на берегу, в глубине озера можно было заметить ленивый медный блеск. Малька здесь плескалось столько, что озеро напоминало инкубатор. Иногда на озере встречалась ленивая цапля, которая расхаживала по мелководью, разгребая клювом тину и ловко выхватывая оттуда мелких рыбешек и зазевавшихся лягушек.
Главным было — не испугать комаров. Одно неосторожное движение — и ты оказывался в дымном облаке, способном выпить из тебя всю кровь.
* * *
Все портила только конная милиция, которая вставала у дебаркадера, к которому причаливали катера. Милиция бдила за порядком, лошади лениво пили волжскую воду. Иногда на дебаркадере случались стычки, которые в зародыше гасили конные милиционеры. При этом самую активную роль играли лошади, теперь уже всадники лениво наблюдали с высоты лошадей за реакцией толпы.
Толпа реагировала правильно.
Вспоминая о том времени, я всегда думаю о тех развилочках судьбы, благодаря которым наша жизнь складывалась определенным образом. А ведь жизнь могла сложиться и совсем иначе. Тогда у нас не было иммунитета против зла, а компании всегда придерживались в своем поведении стайного и не всегда порядочного принципа. Я вполне мог оказаться однажды на скамье подсудимых, приняв участие в краже или будучи пойманным за хранение огнестрельного оружия. Долгое время я владел офицерским «вальтером», найденным в одном из блиндажей. Хорошая оказалась игрушка! А патронов к ней было немерено. Иногда мы с Краюхой забирались в овраг, выставляли у глиняного откоса пустые бутылки и банки и упражнялись в стрельбе, чувствуя свою взрослость и крутость.
Уже в восьмом классе я с другом гулял по набережной, где нас пытались ограбить. Несколько подростков с ножами в руках хотели освободить нас от лишних денег. Но лишних денег в пятнадцатилетнем возрасте просто не бывает. А вот «вальтер» у меня был под рубахой. Выстрел из него привел грабителей в состояние тупой покорности. Мы отобрали у них ножи, а потом в порядке компенсации очистили их карманы. У них оказалось семнадцать с половиной рублей, которые мы тут же потратили в кафе «Керамика» на вино «Фетяска» и мороженое. Уже позже я понял отчетливо, что в тот день моя судьба могла круто перемениться, ведь то, что мы сделали с дружком, называлось на языке уголовного кодекса просто и обыденно — разбой.
Вот интересно, кем бы я стал? Возможно, я стал бы не подполковником милиции, а крутым паханом или, как их теперь называют, «авторитетом». Родственники меня, конечно же, стыдились бы, а нынешнее поколение смотрело бы на меня с уважением, как раньше мы смотрели на летчиков, космонавтов и ученых. Во всем есть какая-то предопределенность. Эта предопределенность и повела меня по совершенно иному пути, о чем я нисколечко не грущу, наоборот — радуюсь, что судьба оберегла меня от опасных поворотов.
Я рад, что остался человеком.
Сломанные зоной люди, определившие свой воровской путь, лишь внешне напоминают людей. В душе у них пустота, а в глазах их никогда не бывает радуги. Откуда взяться радуге, если ты все видишь в черно-белом цвете? Я жалею этих людей. Я их очень жалею. Такие люди подобны чертополоху, расцветшему внезапно на заливном лугу, он может оказаться и красивым, но все-таки будет чужим пахучему разнотравью, его иголки не позволяют любить чертополох, как любят чабрец и донник, как любят горьковатую степную полынь, как обожествляют лазоревые цветы степи — неяркие и все-таки сумасшедшие тюльпаны.
Ладно. У каждого своя судьба. И все-таки я с тоской вспоминаю руки приятеля моего детства Володьки Краюшкина. Эти руки, уже принадлежащие коренастому и хмурому мужику, светились белыми шрамами, пересекавшими вены.
Они говорили за жизнь Вовки Края, куда больше, чем его немногословные рассказы, в которых привычные нам с детства слова были щедро посолены российским матом и поперчены блатными выражениями, известными нам двоим.
Знаете что? Вор и сыщик — это два берега одного жизненного потока. Они неотделимы друг от друга. Вор нуждается в сыщике, этого требует общество. Но и сыщик нуждается в воре, без этого стала бы невозможной его профессия. И эта тайная связь проходит между ними всю жизнь. Быть может, именно поэтому воры хотят, чтобы их похоронили на аллее, где чаще всего хоронят ментов. Сопричастность продолжается и после смерти. Только признаваться в этом воры не хотят. Как и сыщики.
Разумеется, что в школе, куда я пошел учиться дальше, была библиотека. Заведовала ею Вероника Федоровна Круг-лова, которая одновременно являлась нашим классным руководителем. Что и говорить, с Петькой Жуковым мы излазили библиотеку от нижних полок до верхних. Там имелось старое виньеточное издание «Тайны двух океанов» Адамова, еще там нашлись романы и сборники рассказов ныне забытого Вадима Охотникова, который целился только в ближайшее будущее. Впрочем, какого черта?! Говорят, он был милейшим человеком, активным изобретателем. А литература для него была отдушиной. Не надо из человека делать монстра. Читали его с интересом. Я читал, свидетельствую о том. Ну не Толстой (на выбор), ну не Достоевский. Но, в конце концов, и не сотни других, уже давно и напрочь благополучно забытых. И в школьной библиотеке преступно бесхозно лежало первое издание романа моих любимых Стругацких. Конечно же, это было «Возвращение». В библиотеку книга уже никогда больше не вернулась. Она сопровождала меня всю дальнейшую жизнь. Странствия, которые выпали на ее долю, казались бесконечными. Теперь они завершаются. На книге появился автограф Бориса Натановича. К сожалению, Аркадий Натанович уже ничего не напишет. Я опоздал. Ах какое было «Возвращение»!
Первое издание мне нравилось больше. Хотя бы тем, что в первом издании была робко намеченная линия любви девушки Ирины к космолетчику из прошлого Кондратьеву. Потом в других изданиях авторы эту линию сократили. Но разве бывает будущее без любви? Тогда этот вопрос передо мной просто не стоял. Я твердо знал, что без любви не бывает и настоящего.
Потому что в класс пришла Галка Малыгина.
В нее я влюбился сразу и бесповоротно, при этом так, что это стало видно всем.
Я смотрел на нее так, как смотрят верующие на иконы. Она являлась для меня иконой божества, в которое хотелось истово верить. Она была прекрасна. И при этом она почти не замечала меня. Что можно сделать, чтобы божество обратило на тебя внимание? Трезвомыслящий прагматик нашел бы варианты, но истово верующий на это не способен. Быть может, я оказался слишком молод для такого чувства, скорее всего это именно так.
Я писал плохие стихи и читал их своим друзьям. Друзьям эти стихи казались хорошими. А как же иначе? Стихи-то были про любовь, а любовь при этом оказалась не такой уж и отдаленной, она была видна всем, кто учился тогда рядом со мной.
Постаревший Петька Жуков и сейчас вспоминает происходившее тогда с умилением. Я сам уже мало чего помню. Помню только беззвучно орущее ощущение счастья, когда я шел рядом с Галкой и нес ее портфель.
Было хорошо оттого, что она есть. Достаточно оглянуться, увидеть ее серые глаза и смущенную улыбку.
Память, память, что ты делаешь с людьми!
Рядом с поселком высился Мамаев курган.
Вершина его была в лесах. Там скульптор Вучетич ваял что-то монументальное, что должно было в день открытия раз и навсегда поразить все прогрессивное человечество. Мы были трудолюбивыми муравьями, роющимися у подножия будущих монументов. Мамаев курган, был terra incognita нашего времени. В лесополосах, окружающих курган, можно было наткнуться еще на скелет в остатках мундира, раскопать блиндаж, посидеть в холодном и мрачном дзоте, а то и найти невзорвавшуюся авиабомбу. Ее можно было взорвать. Для этого ее надо было добросовестно обложить сухими ветками, поплескать бензином, провести дорожку к окопчику у обрыва и зажечь спичку.
— Не взорвется! — убежденно сказал Край.
— Должна, — неуверенно сказал я, изучивший устройство зарядов по книге «Артиллерия», изданной в пятидесятые годы. Между прочим, в этой книге были приведены сталинские слова, что артиллерия — бог войны, и в это нельзя было не поверить. Осколков на Мамаевом кургане было столько, что сразу всем становилось ясно — так гадить могут только боги.
— Фигня все это, — авторитетно сказал Витька Калин. — Полезу посмотрю. Может, костер погас.
Но костер не погас. Было самое время, когда Калин высунулся из окопчика. Ахнуло так, что раскаты еще несколько минут гуляли над курганом. Окопчик, в котором мы сидели, обвалился, и мы повисли на пятнадцатиметровой высоте.
— Вот мы дураки, — задумчиво сказал Калин. — Запросто накрыть могло.
Мы его слышали плохо. В ушах еще звенело. В воздухе пахло паленой пластмассой.
Последние пушки грохочут в кровавых спорах,
Последний штык заводы гранят.
Мы всех заставим рассыпать порох.
Мы детям раздарим мячи гранат.
Ну, что сказать? Раздарено было немало!
Ах развилки судьбы! Ведь еще тогда все могло кончиться. Но кто-то наверху рассудил, что мы должны пожить побольше, чтобы было время сыграть в казаки-разбойники не понарошку, а на самом деле. Калин и Край стали разбойниками, я же остался казаком. Игра наша затянулась до самой смерти. Большую часть жизни мы находились по разные стороны колючей проволоки. У каждого из нас была своя свобода. Уже много позже мой друг детства Володя Краюшкин, ставший особо опасным рецидивистом, пришел ко мне в кабинет, положил на стол руки в белых полосах шрамов на не единожды резанных венах и глухо сказал: «Устал!»
Время нас отбирало. Кому-то оно давало второй шанс, кого-то сразу отправляло на небеса. Кого-то оно делало разбойником, кого-то — казаком. Будущая смерть уравняет всех. Для нее все различия несущественны. Если вы мне не верите, посидите ночью на кладбище.
Восьмидесятая школа, в которой я учился, была двухэтажной, с каким-то легкомысленным флигельком на крыше. Класс наш оказался довольно шпанистым, нравы и отношение к учебе — легкомысленными, поэтому многие учителя на время урока запирали класс на ключ. Высшим шиком было во время урока выпрыгнуть со второго этажа в окно на кучу шлака. В отличники мы не годились.
Тем не менее учился я не так уж и плохо. По крайней мере аттестат у меня был не хуже, чем у премьер-министра России конца девяностых годов Виктора Черномырдина, удивлявшего страну своими филологическими изысками. Помнится, он хорошо сказал, в духе нашего Второго километра: «Если у кого-то чешется, чешите в другом месте». И еще он выдал афоризм, точно определивший душу России: «Хотели как лучше, а получилось как всегда!» Умри, Денис, а лучше не скажешь! Но, как мне помнится, всех затмил белорусский батька Лукашенко, когда ему вручали орден в православном храме на израильской земле. Он начал свою речь коротко и емко: «Я — православный атеист!»
И тут мы отвлечемся немного.
Нет, братцы мои, смесь политических и религиозных учений чаще всего получается гремучей. Возможно, я не прав. Обычно учение всегда заявляет себя как политическое, обретение им религиозности есть высшая ступенька, превращающая учение из эталона в идеал. Поэтому евангельские заповеди срабатывают, а Моральный Кодекс строителя коммунизма не сработал. Хотя надо сказать, марксизм-ленинизм даже стал одно время религией XX века. Вся беда в том, что у марксизма не было стержня — Учителя, вместо него были педагоги, которых, как ни круги, невозможно приравнять к богам. Попытка обожествления педагога не сработала, обожествить можно только Учителя.
Христиане сделали Богом Учителя.
Христианский Бог — это педагог, который помогает людям подняться из тьмы к сверкающим истинам Абсолюта, при этом он учит, как это можно сделать. Заповеди его были уроками, которые надлежало усвоить.
Время детского сада закончилось.
Нам потребовался наставник. Поэтому веселая греческая религия и уступила место христианской. Поэтому история христианской религии полна фигур проповедников, иначе говоря — Учителей. Каждому хочется добавить свой лучик к сияющей истине.
Создание эталонов жизни и поведения — вот смысл христианской религии. Столетие за столетием нам навязываются стереотипы поведения в обществе, стремление повести людей по однажды намеченному пути развития выдается за любовь и сострадание.
Без образа Учителя христианская религия зачахла бы, но Бог христиан сам был человеком, познавшим муки и страдания, а потому получившим право на нравственные поучения. Неудивительно, что языческим полнокровным, но сверхъестественным богам оказалось не под силу конкурировать с Богом, который был слеплен из плоти и крови и который пролил эту свою кровь во имя людей.
Примерно то же самое произошло и в мусульманском мире. Привлечение к воспитанию людей образа Учителя сделало Мухаммеда Пророком, сам же Учитель вошел в мусульманский мир, снял обувь и оглядел своих учеников. Мухаммед сделал единственное — его Бог был более строгим, чем Бог христиан.
Но, видимо, это уже азиатский менталитет: там, где европейцу достаточно ивовых прутиков, азиату необходимо браться за бамбуковую палку.
Мы вошли в школьный класс. Я не знаю, сколько продлится наше обучение, но я знаю, что к прежним играм возврата уже нет. Детство подходит к своему концу, и это очень печально.
Христианство и марксизм-ленинизм удивительно похожи.
Христианство отрицает все, что противоречит существованию созданного им Бога. И марксизм-ленинизм выхолащивает весь духовный мир, сводя все к обязательности «неизбежности классовой борьбы, и делает это в светлых целях торжества бесклассового будущего, которое на поверку неожиданно оказывается убожеством, где правит посредственность. Любая вера всегда вырубала самые светлые и сильные ростки человеческого духа. Выступая в интересах своих религий, человек противоречит интересам всех других; верующий выступает противником всех иных вер, и нет ничего опаснее человека, выступающего с позиций догматического поклонения своему Богу.
Марксизм-ленинизм, созданный как философско-политическое учение, овладел умами миллионов и привел к созданию гигантского государства, воплощавшего теорию в практику жизни. Без сомнения, надо назвать марксизм-ленинизм одной из религий XX века, имевшей своих ересиологов и догматиков. Возможно, что истина крылась посередине. Победили же догматики. Мы при жизни, как и христиане, получили Учителя, растолковывающего нам постулаты веры, а дальше произошло неизбежное — поклонение догме стало непреодолимым барьером перед всем новым, что могло бы обогатить Учение, но не вписывалось в установленные им нормативы. Вначале догматики от учения начали утверждать истины, казавшиеся им незыблемыми, затем отрицать все, что противоречило их учению, затем сократили само Учение до прописных истин и, выхолостив из него живое содержание, сделали обучение учению бездарно поверхностным, выпуская цитатники, содержание которых можно было использовать как кубики — куда цитату ни воткни, она будет правильной, а далее все свелось к маразматическим старым вождям, оторванным от остальных людей и никогда не раскрывавшим ни Маркса, ни Ленина, но с религиозным фанатизмом утверждавшим их единственность и уникальность для всей Вселенной, и не сознающим, что учению, как человеку, нужен глоток свежего воздуха, что мир развивается не догмами, а отклонениями от них, и истина — это тоска по ненайденному, потому что именно в неустанных поисках живет Природа. Вера в вечное развитие — вот Религия, которая достойна человека, достойна хотя бы тем, что в ней отсутствует Бог, и, следовательно, она лишена возможных и неизбежных для остальных Религий запретов.
Но меня унесло.
Помните, как писал Анчаров? Его повествование напоминало гуляку, который никуда не торопится. Идет себе по городу — туда заглянет, сюда забежит, увидит это, увидит то, отвлечется на беседу с прохожим. Видимо, меня подсознательно тянет к такому стилю изложения мыслей. Но там, где у Анчарова получается художественный текст, у меня выходит чистейшей воды графоманство.
Собственно, что такое графоманство? Всего лишь неистребимое желание писать. Но если это так, то я не графоман. Я испытываю отвращение при виде чистого листа. И вместе с тем меня тянет к нему. Я похож на кота, вдохнувшего запах валерианки из лужицы на полу. Запах этот вызывает отвращение и неистребимо притягивает к себе кота.
Хочется объять необъятное.
Я взрослел, а книги оставались необходимым условием моего духовного роста. Я был записан в три библиотеки. Собственная моя библиотека к тому времени составляла около сотни книг. Подавляющим большинством из них была фантастика. Плевать мне было на то, что говорили критики! Мне нравился «Марс пробуждается» Волкова, мне нравилась «Триада» Колпакова, но мне нравился и «Солярис» пана Станислава, и еще мне нравился роман Д. Гранина «Иду на грозу», который был написан на той грани, где фантастика перестает быть собою, а книга становится Высокой Литературой. Я читал и перечитывал «Золотой лотос», «Альфу Эридана», «Дорогу в сто парсеков», «Пылающий остров» Казанцева, «Далекую Радугу» и «Трудно быть богом» братьев Стругацких, в которых я влюбился раз и навсегда.
Шел одна тысяча девятьсот шестьдесят шестой год, а на улице Исторической имелся книжный магазин, где продавались новинки. И вот в феврале я зашел в этот магазин. Был мороз, а в магазине оказалось тепло. В разделе букинистической литературы лежало около десятка фантастических книг, да еще и на прилавки выставили «Эллинский секрет», очередной «Мир приключений» и «Фантастику, 1966, выпуск первый». Я был школьником, в кармане у меня жалко звенели двадцать пять копеек, и я изнемогал от тоски и обиды на несправедливости мира. Но тут я увидел, что продаются билеты «Книжной лотереи». Разумеется, в дикой и несбыточной надежде я тут же потратил свои двадцать пять копеек на билет. Бог не сволочь, он видит истинных любителей — мне достался максимальный выигрыш в пятьдесят рублей! И я произвел опустошение магазина, забрав все, что мне хотелось забрать. На трамвай и автобус денег у меня не было, я шел пешком, держа увязанные в стопки книги в обеих руках. Дома я разложил книги на полу и долго любовался ими, а потом начал читать. И в мою жизнь вошли зловреды и галакты из романа Сергея Снегова, удивительный Кандид из «Улитки на склоне» совсем необычных Стругацких, я взахлеб читал «Хождение за три мира» Абрамовых, слушал песни слепого Райслинга из рассказа «Зеленые холмы Земли» еще почти незнакомого мне, но такого близкого Хайнлайна. Это было пиршество!
Господи! Как я благодарен книгам, научившим меня думать! Как благодарен их авторам за то, что они сделали меня тем, кем я стал! Прошло около сорока лет, а я по-прежнему чувствую сумасшедшую радость того дня, радость, которой я больше не испытываю, ведь и сам я стал иной и жизнь — чёрт ее побери! — совершенно изменилась.
— Дай почитать! — заныл Петька Жуков, увидев книги.
Все это было похоже на болезнь — самая толстая книга читалась за ночь. До сих пор я думаю, что хорошая жизнь — это «Три мушкетера» на ночь и крупные черные сухарики со стаканом ледяного молока. Было блаженство запивать сухарики молоком и следить за никогда не пьянеющим Атосом, графом де ла Фер, которого я почему-то любил больше д'Артаньяна. Он был личностью, только Дюма об этом не подозревал. Или нет? Может быть, и вся книга написана из-за истории графа де ла Фер и его красавицы жены, которая стала миледи? Подвесь меня за руки на дереве и оставь умирать, я бы вообще стал драконом!
Оторва век!
Заглядывая во вчера, я вижу их нынешних — морщинистого и язвительного Петьку Жукова, толстого и самодовольного Саню Башкина, пьяного и пугливого Ваську Попкова, рассудительного и расчетливого Саню Ерохина, всех, с кем меня тогда сталкивала судьба, давая прожить детство. Иных уже нет. Время попробовало их на излом. Материал оказался непрочным. Из оставшихся в живых оно выкроило то, что получилось. Мы себе не нравимся. Однако мы производное нашего вчера.
Мы взрослели.
Медленно менялось время.
Романтика уступала место прагматизму. Никто уже не ехал на Север за туманом, туда ехали за длинным рублем. Книга превратилась в предмет роскоши, фантастика стала дефицитом. Ее стали продавать из-под прилавка.
Тогда я еще не понимал, как нагло и бессовестно меня обворовывали всю жизнь. Сколько книг я не прочитал вовремя! Если бы я прочитал их, то был бы совсем иным человеком — лучше, чище, добрей и, быть может, умней. Книжное изобилие свалилось на меня в конце жизни, когда мне уже поздно было меняться. Глупо меняться, да и невозможно — жизнь слепила из меня то, что она слепила. Как в старом бородатом анекдоте: «Моцарт… Бетховен… Что получится, то и получится!»
Вот — получилось. Стакан водки могу без закуски. Запросто. На мертвяков смотрю без какого-либо отвращения. Пишу, что думаю. Это не всегда нравится. Первое не нравится моей жене, второе не по нраву разным снобам, третье не нравится никому. Писать надо, что интересно людям, а не тебе самому. Так меня однажды поучал один любитель фантастики, укоряя, что я совершенно не думаю о читателе. Он как раз прочитал «Владычицу морей». Я был с большого бодуна, и мне не хотелось спорить. Я соглашался. Мне и в самом деле плевать было на читателя, особенно если он зануда, как мой собеседник. Я его только спросил: «Ну, ты книгу дочитал?» — «Да», — сказал он. «Бросал читать?» — «Нет, — сказал он. — Как сел, так за раз и прочитал». — «Так какого же?» — взъярилось во мне похмелье. Но я тут же махнул рукой. Какая разница, а?
Нет, все-таки хорошо, что хоть в конце жизни я поездил на разные конвенции. Узнал много хороших людей, попил с ними водки. Водка не была самоцелью, просто так складывалось, что она была приложением к приятному общению. Очень славные люди — Вячеслав Рыбаков, Андрей Измайлов, Юра Брайдер со своим соавтором Колей Чадовичем, немного меланхоличный Кудрявцев, задумчивый Игорь Федоров, лысобородый Слава Логинов, который Витман, да много кого там было.
Увидел кумира — Бориса Натановича Стругацкого. Питерский интеллигент. Приятно и восторженно было смотреть. Еще приятнее было его слушать. Жаль, что уже никогда не увижу Аркадия Натановича. Не судьба! Мне показалось, что рыцарская лихость и этакое гусарство в их произведениях исходили именно от Аркадия Натановича, Борис Натанович показался мне более спокойным и рассудительным. Потом это подтвердилось «Поиском предназначения».
Боже мой, сколько хороших писателей старательно лепили меня в детстве, даже не подозревая о моем существовании!
В детстве меня восхищали рассказы Роберта Шекли. Сподобил Господь на старости лет. Я Шекли увидел. В рассказах он был неистощимым оптимистом. Русский писатель для русских читателей! Через сорок лет он удивлялся, что более популярен в России, нежели у себя, где его почти забыли. Милый Роберт, а для кого ты, черт побери, писал? Только не для сытого американца. Он слишком быстро забывает то, что совсем недавно составляло его жизнь.
Шекли имел русские корни, недаром в старости он оказался очень похожим на бича. Кстати, слово «бич» чисто русского происхождения, оно служит для сокращенного обозначения бывшего интеллигентного человека. При встрече, несмотря на то, что его окружали функционеры от фантастики, Шекли мне показался похожим на русского мужика, поднявшегося из теплотрассы, ставшей его домом.
Не зря поднялся — наверху его ждало много дел.
Только вот старость никого не жалела — он стал писать хуже и неинтереснее.
Еще я видел знаменитого Пола Андерсона. Он ходил по гостинице с гордым видом. Был он сухой и прямой, кожа на его лице желто сползала складками к подбородку. Рядом ходила его жена, немного похожая на пухлую наседку, которой уже не нести яйца. Один из моих любимых авторов! Было немного грустно на него смотреть. Черт побери, каждый человек не должен стать старше самого себя. В противном случае станешь похожим на кадавра.
Еще тоскливее было заглядывать в зеркало. Смотреть в зеркало было совсем неинтересно. Я знал, что я там увижу!
И другой пример — на сцене появился Вадим Шефнер, чтобы получить «Палладина фантастики». Было это в две тысячи первом. Тело его было старческим, он с трудом стоял, он покачивался, и его поддерживал актер Жуков, который ежегодно традиционно вел конвенции «Странника». Но какая ясная голова была у Вадима Шефнера, какой голос!
Я понял, что умру раньше. У меня никогда не было жажды жизни, которая просматривалась у Шефнера.
В тот день он был лучшим. Все остальные призеры отставали от него на шаг. В его возрасте это означало — навсегда. Да и вообще он был хорошим писателем и ехидным поэтом. Жил где-то в глубине его души вечный ребенок. Его существование подтверждалось интонациями «Девушки у обрыва», «Исповедью человека с пятью «Не», «Скромном гении» и в его стихах, которых я помнил великое множество. Говорят, что ему очень досадил великий мэтр Д. Казанцев и в наказание Вадим Шефнер наклеил его фотографию внутрь унитаза. А чтоб не зазнавался и не плевался во все стороны! Говорят, Казанцев стучал.
Не хочу разбираться, кто в те самые времена на кого стучал. Бог их всех рассудит на небесах. Если только там есть кому и кого судить. Но ведь стучали! Стучали, граждане господа и товарищи. Почему? Почему? Места под солнцем не хватало? Счеты хотелось свести? Доказать таким способом свою правоту? Или это потребность иной творческой души? Помнится, и в более поздние времена иной критический отзыв глядел на автора зрачком ружейного ствола. Однажды Женя и Люба Лукины завладели внутренними рецензиями, которые на их сборник писали Казанцев, а еще чуть раньше Тупицын. Ну, братцы мои! Если это не политический донос, то я зря проработал в милиции долгих двадцать восемь лет. Но ради чего? Искренне верили в свою правоту? Так в этих критических опусах правотой и не пахло. А может, все прозаичнее — берегли свое место под солнцем от разных там Лукиных, Штернов, Рыбаковых, не к ночи они будут помянуты!
Эх, братцы-критики, люблю я вас. И прежде всего за то, что ваши критические отзывы теперь не грозят Магаданом или K°лымой, что бы там ни написали. Критикуйте, критикуйте, барон! Только, пожалуйста, без политических обвинений — ведь тогда критическую статью так легко спутать с доносом.
Не меня опять занесло. Я же пишу портрет юного человека. Кому какое дело, что он увидит и узнает в старости? Ну, кокетливо сказал внутренний голос, не в старости, скажем мягче — в зрелом возрасте.
* * *
В то время до зрелости мне было далеко.
Тогда я учился в седьмом классе и приезжал на каникулы к бабке с дедом. Наша половина дома была не заселена, в ней был нежилой дух, но в большой комнате стоял старый диван и книжный шкаф, на полках еще оставалось несколько десятков книг, которые не забрали пока в город. Иногда я ложился на диван и читал эти книги. Было несколько книг из популярной в пятидесятые годы серии «Военные приключения» — «Над Тисой», «Медная пуговица», «Голубая стрела» и еще старый жёлтый томик «Тысячи и одной ночи», которая увлекала восточными оборотами и невероятными приключениями героев.
Именно в этой комнате я в пятом классе листал подшивки «Вокруг света», которые приносил с работы отец. Я тогда не ходил в школу, по личной дурости я пытался выбить гвоздь из доски ногой в резиновом сапоге и, естественно, получил заражение крови. Нога раздулась и пульсировала, словно она была самостоятельным существом, но, перебивая боль, я читал «Вокруг света», открывая для себя Роберта Шекли и нового В. Сапарина, чьи рассказы теперь разительно отличались от всего, что он когда-то написал, как модные австрийские туфли отличаются от резиновых галош. Кстати, до «Суда над Танталусом» он как раз про самонадёвающиеся вечные галоши и писал, считаясь при этом фантастом, заглядывающим в таинственные глубины будущего.
— Смотри, — сказал Саня Галкин, открывая черный томик «В мире фантастики и приключений» за 1963 год. — Классная вещь!
Нет, Станислава Лема мы уже читали — «Магелланово облако» и «Астронавты» не произвели на нас особого впечатления. Но в этот раз мы столкнулись с мыслящим Океаном Соляриса. Трагедия людей на орбитальной станции, которые встретились с инопланетным разумом, взявшимся за моделирование их несчастий. Лем писал о трагедии человека, столкнувшегося с
Неведомым, бессильного этому Неведомому противостоять, ведь спасти себя и человека в себе можно было только бегством — это поражало воображение! Это была Литература! Время жестоких чудес завораживало и заставляло спорить.
Медленно обозначились полюса. Мир не был однообразным — он был похож на тельняшку, состоящую из двух цветов. Мы вступали в жизнь и начинали понимать, что черного в ней ничуть не меньше солнечного. Просто это черное еще не вступало в нашу жизнь. Нас от него берегли родители. Черные тени кружились где-то рядом, выбрасывая в нашу сторону длинные и липкие языки. Все еще было впереди. Все ещё было впереди!
Мы осваивали свою орбитальную станцию. Она называлась Панфилова К ней причаливали континентальные поезда.
Станция Панфилово середины прошлого века.
Она и сейчас такая. Ничего не изменилось. Это столицы меняются каждый год, хорошеют, приукрашиваются. Провинция меняется лишь в худшую сторону. Ветшают дома, мелеют пруды, зарастают крапивой окраины. Стареют люди.
Такие дела.
Вечерами мы играли в футбол. Днями я работал на элеваторе. Домой я приходил поздно, и на столе во дворе под жестяным эмалированным тазом с отбитыми краями меня ждала краюха домашнего хлеба, несколько огурцов и кружка холодного молока.
Под раскладушкой, на которой я спал, стопками лежали книги. Их я читал ночами. Нет, какое было время, какое время! Я читал Севера Гансовского, Илью Варшавского, «Открытие себя» Владимира Савченко и «Аксиомы волшебной палочки» такого необычного Владимира Григорьева, «Бульвар Целакантус» Львова и выпуски «Фантастики», в которых был напечатан милый моему сердцу Михаил Анчаров, и еще я читал Монтеня и Овидия, бегал в сельскую библиотеку и брал там тома «Библиотеки Всемирной литературы». Я читал бессистемно и жадно, и это была хорошая жизнь!
Стоял август, и с небес катились звезды. Можно было лежать на ступеньках крыльца и загадывать желания — звезд хватало сразу на все.
Вечером я ехал на велосипеде на хутор Михайловский, где жил мой дружок Саня Галкин. Мы спорили о книгах, и еще больше мы с ним спорили о будущем, которое казалось нам таким прекрасным.
Был шестьдесят восьмой год — в Прагу входили танки Варшавского договора. Нас это не интересовало ни капельки, мы спорили о том, каким будет коммунистическое будущее — таким, как у Стругацких, или таким, как у Ефремова. Мир «Возвращения» был человечнее, поэтому нам он нравился больше. Тогда казалось, что в будущем танкам нет места, ну разве что высшей защиты, чтобы преодолевать опасные маршруты на далеких планетах или бороться с последствиями технологических катастроф на Земле.
Если бы мне кто-нибудь сказал, что через три десятка лет мы будем штурмом брать бывший советский город Грозный, что танки на его улицах будут гореть точно свечки, а оборонять от нас город будут боевики, которых возглавят бывшие комсомольские секретари, я бы назвал этого человека идиотом.
Будущее казалось безоблачным. Чехословакия была далеко.
Именно тогда я начал писать. Боже мой, что я писал! Простите меня, испорченные листы! Простите меня, исписанные тетради!
Я сидел и мучился. Эти муки были муками творчества. Творчество было графоманским. Я не понимал, почему Куваев складывает слова во фразы и у него получается волшебство, а у меня сухой текст, на который не хочется смотреть. Почему у Валентина Катаева текст, а у меня лепет ребенка, которому простят всё и простят все, только не я сам. Ну почему, почему, у одного получается волшебство, а другой ходит с натертыми ногами? А потому, братцы мои, потому что талант не зависит от человека. Талант — это умение наматывать портянки. Достается либо от Бога, либо приходит с практакой. Надо много работать. Будешь лениться — все твои мозоли будут видны окружающими. А что в этом случае можно сделать? А не надевай сапоги! Иди учись наматывать портянки! Или по крайней мере прячь ноги под скамейку.
Хотелось заплакать.
Я сказал себе:
— Урод! Начни все сначала!
Это случилось через тридцать лет.
Плохо верилось в то, что во второй раз все получится. Если ты опозорился однажды в постели с женщиной, не думай, что получишь второй шанс. Тебя не простят. Если она не получила удовольствия в первое свое соитие, на хрен ей вторая попытка? Попытка нужна не читателю, а автору.
Хреново сознавать, что ты бездарен.
Но бездарность похожа на триппер: если уж она есть, то каждый раз ты будешь морщиться и кусать губы. И пытаться показать, что ты не просто здоров, ты — способен на многое. Хотелось и хочется таланта, но, видимо, когда его раздавали, я стоял в очереди за чем-то другим.
На кой черт мне сдались книги, в которых нахожу удовольствие лишь я сам? Нет, правда, иногда я открываю свою собственную книгу и вижу, насколько я на бумаге умней самого себя. Но это, к сожалению, бывает не всегда.
В обшарпанном деревенском Доме культуры показывали фильмы. Куда там нынешнему кино! Там я впервые увидел «Пес Барбос и необычный кросс», «Самогонщики», «Операцию «Ы», там я смотрел немецкие фильмы о Следопыте, в которых благородного индейца играл югослав Гойко Митич, и еще я там посмотрел фильм «Подвиги Геракла», который нам тогда ужасно нравился. Еще показывали различные итальянские фильмы с Марчелло Мастроянни и Софи Лорен, но на них приходилось ходить тайком — принцип запрещения просмотров детьми до шестнадцати лет тогда действовал неукоснительно.
Лето кончалось, и я возвращался в город.
Было интересно смотреть в окно, за которым проплывали знакомые места, было здорово возвращаться, возвращаться всегда очень здорово, от возвращений начинает жить заново человеческая душа.
Машина времени на одного человека
Уэллс! Господи, ну конечно же, Уэллс!
Он входил в мою жизнь стремительно и запоздало, как комета, потерянная астрономами и внезапно объявившаяся на небосводе.
Сначала был «Человек-невидимка» — история одинокого обозлившегося человека, который подумал, что стать властелином мира легко. Самая поразительная сцена — это сцена безобразного убийства Гриффита, когда начинают молочно просвечиваться кости тела, потом становятся видны кровеносные сосуды, вены и артерии и наконец проявляется тело измученного, избитого, исстрадавшегося человека. Гениальная задумка, превратившаяся в не менее гениальный роман. Я читал его взахлеб, а впереди еще были романы Уэллса «Война миров», «Остров доктора Моро», «Когда спящий проснется», «Люди как боги» и, конечно же, «Машина времени». Было немного забавно и вместе с тем жутковато читать про эллоев и морлоков, ведь я уже читал «Возвращение» и «Далекую Радугу», я твердо знал, какое будущее возможно, а какое — нет.
Но сама мысль о возможности путешествия во времени потрясала. Что будет, если ты убьешь своего дедушку до того, как им будет зачат твой отец? А возможность посмотреть живую Древнюю Грецию, увидеть походы Александра Македонского, посмотреть на крестовые походы и побывать на строительстве египетских пирамид? А увидеть будущее, и не просто увидеть его, а сравнить со своими представлениями о нем и с утопиями, прочитанными к тому времени?
* * *
К тому времени уже был прочитан рассказ Брэдбери «И грянул гром» о раздавленной бабочке, которая изменила мир. В подобное изменение не верилось, впрочем, Брэдбери писал скорее всего совсем не о том, он писал о необходимости бережного отношения к прошлому. Это тем более актуально сейчас, когда мы вновь в который раз начинаем оплевывать свое прошлое, по глупости и недомыслию не понимая, что изменяем Будущее, и отнюдь не в лучшую сторону.
Уэллс был первооткрывателем. Идея лежала на поверхности, но он первый ее заметил и придумал Машину Времени, даже не подозревая, что на деле она уже существует. Машина Времени — это человеческое воображение. Воображение человека позволяет ему путешествовать в прошлое и будущее, более того, оно позволяет человеку путешествовать в миры, которых никогда не было и не будет. От этого миры не становились менее достоверными, их достоверность зависела от богатства и силы воображения.
Вообще очень Заманчиво представить себе, что созданные человеческим воображением миры начинают существовать в действительности. Где-то на планету Венера опускается фотонный планетолет «Тахмасиб», и путешествует по повелению фараона Баурджед, пытаясь достичь загадочной Ойкумены, и можно поговорить с Сократом, жаль только, что я не знаю древнегреческого.
Мое воображение рисовало фантастические картины, когда я читал книги. Сколько путешествий я совершил, листая страницы разнокалиберных книжек, разнокалиберных по объему, цвету, размерам, иллюстрациям и степени таланта авторов, которые их написали. Многих я уже упомянул, о многих еще обязательно надо сказать, ведь они дали мне возможность побывать в доисторических временах, увидеть динозавров и хищных стрекоз, многометровые папоротники и чудовищных рептилий, греющихся в теплых болотах юрского периода. Они дали мне возможность побродить по Луне и планетам прежде, чем на них ступила нога человека. Я смотрел на Землю с Луны раньше, чем это сделал Армстронг, и Луна у меня была каждый раз новая — то с селенитами, то без них. И к звездам я Летал не раз, для меня это было плевое дело, привычное, как поездка в центр города на трамвае или автобусе.
В «Пионерской правде» печаталась повесть А Ломма «Ночной Орел» о русском десантнике, который научился летать и начал наводить шорох в тылу у немцев. Помнится, мы читали ее с упоением, мы ждали каждого нового номера с таким нетерпением, какое сейчас, во времена книжного изобилия и пресыщенности, трудно даже представить. «Пионерская правда» того времени — она сделала многое, чтобы фантастика вошла в наши детские сердца.
К слову будет сказано, именно в «Пионерской правде» печаталась научно-фантастическая повесть тогдашнего шестиклассника, а ныне известного академика А Фоменко, взявшегося перевернуть наши представления о мире и его истории и доказать, что древнего мира не было и во всем виноваты крестоносцы и недобросовестные летописцы. Повесть как повесть, в темном сарае домика над обрывом придумывались истории и поярче. И все-таки, читая его нынешние книги, основанные на математическом анализе, я вдруг подумал — лучше бы он продолжал писать фантастику! В гуманитарные науки нельзя лезть с цифирью, напрасно он пытается алгеброй гармонию проверить, мне значительно ближе фантастический «Спартак» Джованьоли, «Капитан Сорви-голова» Буссенара или не менее фантастическая «Одиссея капитана Блада» Саббатини, ведь в них исследовались — пусть и в романтической форме — характеры человеческие, а исторический фон только придавал этим произведениям особую прелесть. Я плакал над встречей Овода и кардинала Монтанелли в камере тюрьмы, я мчался по пыльным дорогам Франции на пыльном скакуне вместе с тремя мушкетерами и неугомонным д'Артаньяном, пусть даже все эти истории были просто придуманы талантливыми людьми.
Ужасно интересно было узнавать особенности китайской цивилизации, знакомиться с суровыми законами «Яссы» Чингисхана, следить за мыслью Аристотеля и Пифагора, листать дореволюционные журналы «Вокруг света» и «Всемирный следопыт». Нам открывался мир, он был многолик и необычен, в нем запах кизяка в среднеазиатских городах смешивался с запахами фруктового шербета, шафрана и миндаля, в нем пахло морозной тайгой и арабской фантастической кухней, в нем деловитые переселенцы Старого Света добросовестно отстреливали бизонов и аборигенов Нового Света, буры дрались за свою независимость, бедуины на одногорбых верблюдах пересекали знойные пустыни, а в этих пустынях вставали невероятные миражи.
Удивительные истории случались в прошлом, даже если они и были придуманы фантазерами. Уже значительно позже я с удовольствием читал новый вариант легенды о Летучем Голландце, придуманный Константином Кудиевским в рамках украинского «химерического» романа. История любви красавицы Камы и русского моряка с потерпевшего кораблекрушение сухогруза потрясала воображение.
Но все-таки значительно чаще меня влекло в будущее.
Надо сказать, что время шестидесятых к этому очень располагало. Прошел спор физиков и лириков. О нем теперь мало кто помнит. Физики на полном серьезе утверждали, что наступило время рациональности и расчета, лирика в современном мире ничего не значит и они прекрасно обойдутся без стихов, без щебетания птиц и рассветов, без этого ненужного слюнтяйства, которое называют нежностью души. Лирики утверждали обратное. Кто был прав в спорах, не стоит и говорить. Зря, что ли, физиков потянуло в горы, в тайгу, в знойные пустыни и на ледяные реки? Единения с природой захотелось. А это уже чистая лирика. Был молодой Евтушенко, был молодой Вознесенский. Это сейчас они заматерели и запенклубились, из блистательных заграниц не вылезают. А тогда были нормальные ребята. И стихи писали отличные. Был в них пушкинский полет души.
А еще стремительно начались полеты в космос. После Быковского, Николаева и Терешковой с Поповичем стало кат заться, что до Луны уже рукой подать. Подумаешь, четыреста тысяч, километров! Рукой можно пощупать. И сомнений не было, что первыми там будут наши. Кому же еще?
Вот говорят, что советская фантастика беднее англо-американской. Это как посмотреть. Буйству живых форм на Венере в романе Беляева «Прыжок в ничто» мог бы позавидовать и Степлтон. Но, положа руку на сердце, в каком мире хотелось бы жить? В мире «Торговцев космосом» или в мире «Внуки наших внуков»? В мире «Марсианских хроник» Брэдбери или в мире Светлого Полудня братьев Стругацких? То-то и оно, мир советской фантастики был всегда добрее и чище, он чаще говорил о перспективах и реже о негативных вариантах. Впрочем, и в негативе всегда оставалась какая-то надежда. Нам всем был близок мир «Понедельника», который, как известно, начинается в субботу, — именно потому, что на интересную работу хочется не только бежать, с нее уходить не хочется!
А у американцев шла бесконечная война, были нескончаемые фронтиры, они ведь и сами были поселенцами и покорителями, эти первые переселенцы в Новый мир.
Хотелось гулять по векам, как в «Спирали времени» Г. Мартынова. Я путешествовал по Марсу и Венере, я плавал в кольцах Сатурна, меня плющило в водородных безднах Юпитера, меня колбасило в Поясе астероидов, я ловил кайф на планете Видящих Суть Вещей, и это было тем более странно; что совсем рядом с этой планетой располагалась другая, на которой строили свое коммунистическое общество чернокожие каллистяне.
Много позже я понял, что коммунизм — это не общественный строй. Это состояние души, которой нужен весь мир и которая живет ради этого мира. Коммунистов в мире много, они даже не подозревают, что они коммунисты. А все потому, что однажды спутали состояние души с бесклассовым обществом. Попытки построить такое справедливое общество были и будут. Это как изобретение самолета — если изобрели, на нем обязательно будут пытаться летать. Сначала он ткнется носом в васильковое поле. Потом продержится в воздухе первые десять секунд, потом пролетит расстояние, чтобы уткнуться носом в подножие холма, а потом он все-таки полетит, полетит как миленький. Последняя попытка летать была самой удачной, хоть и трагичной. Но ведь она не самая последняя. Трудно преодолеть человеческую косность и эгоцентричность, трудно преодолеть корысть и жадность, довлеющие над человеком, но ведь из серого кокона всегда вырастает прекрасная бабочка. Жаль только, что я этого не увижу. Впрочем, почему же? Разные модели светлого будущего я видел, путешествуя в своем воображении по чужим мирам.
Солнечная Система Гуревича была выстроена нудновато-подробно, но поражала воображение космическим строительством, для которого использовались планеты системы. Вообще-то это было сродни изменению течения сибирских рек, Гуревич живописал свое строительство, нимало не задумываясь, что произойдет, если природное равновесие будет нарушено в космических масштабах. И еще у него была идея ратоматоров, которые позволили бы из атомов воссоздать любую структуру, включая человека. Но ведь это бы означало полнейший переворот в психологии и философии людей! А этого переворота в утопии заметно не было.
«Туманность Андромеды» Ефремова была холодной и патетичной, в ней часто не говорили, а изрекали, люди в ней выглядели этакими матерыми человечищами, холодными глыбами, на которые не хотелось даже опираться.
Люди будущего из утопии Сафроновых «Внуки наших внуков» выглядели ходячей иллюстрацией к спору физиков и лириков, они были по уши в науке, по горло в открытиях, на простые человеческие чувства у них просто не оставалось времени.
Более мелкие произведения вроде «Веточкины путешествуют в будущее» или детские повести В. Мелентьева носили иллюстративный характер, причем иллюстрировали они положения насквозь фантастических программ партии и расхожих представлений о счастье.
На этом фоне мир полдня братьев Стругацких смотрелся выигрышно. В нем жили люди, которых мне хотелось назвать друзьями, среди которых хотелось жить и работать. С каждым произведением этот мир углублялся, обретал рельефность и мускулатуру, в нем появлялись проблемы, которые хотелось решать.
Удивительно ли, что я выбрал его в качестве своего идеала? Да не я один, многие любители фантастики и просто читатели были влюблены в этот удивительно светлый мир.
Но путешествия заканчиваются с последней страницей.
На Земле меня ожидало нечто иное.
Второй километр и все, все, все
Второй километр состоял из частных домов и ведомственных флигелей. Был один трехэтажный кирпичный дом на двадцать квартир и еще парочка двухэтажных, но основу его составляли все-таки дворы, в которых росли абрикосы. Когда они цвели по весне, кривые улицы плыли в бело-розовом дыму.
Второй километр. Родина шпаны и романтиков.
Над цветущими абрикосами рвался хриплый пронзительный голос:
Мерцал закат, как сталь клинка, Свою добычу смерть считала. Бой будет завтра, а пока Взвод зарывался в облака И уходил по перевалу.
Обычно мы собирались в сарае у Петьки Жукова. Там рождались первые фантастические истории, которые сочинялись с ходу, вживую. Скорее их надо было бы отнести к жесткому хоррору, но тогда подобных делений просто не было. Несколько вечеров рассказывалось о корабле живых мертвецов, а когда эта история подошла к концу, появилась новая — о бункере упырей на Мамаевом кургане. На слушателей истории действовали — иногда кто-нибудь уныло говорил: «Давайте о чем-нибудь веселеньком. Мне домой у оврага идти…»
Неподалеку от Петьки Жукова в таком же типовом флигеле жил Трумэн. Нет, не президент, но ранее судимый, получивший в кличку имя американского президента. За что он ее удостоился, мне неведомо. Может, за разговоры о политике. Может, за любовь к оружию — время от времени милиция проводила у Трумэна обыски и всегда уходила с добычей — немецкими гранатами с длинными ручками, автоматом ППШ или «Шмайссер», пистолетами разных марок, а на худой конец — с пригоршнями желтых маслянистых патронов. Через некоторое время у него появлялось что-то новое. За незаконное хранение оружия Трумэна не сажали, у него была справка из дурдома, которая делала его неуязвимым и неподотчетным обществу. Порой мы забегали к Трумэну послушать лихие зэковские истории, которые теперь мне кажутся унылыми и скучными. Ещё у него можно было выпить самогона, покурить планчика, одновременно учась правильно забивать косяк в «беломорину». Было, братцы, было! Слова из песни не выкинешь!
Трумэн жил рядом со школой. Восьмидесятая школа являлась восьмилеткой. Она стояла над оврагом. Директором ее был пожилой еврей, которого звали Исаак Львович Сирокко. Ученики его ласково называли Ишаком Львовичем и не любили за строгость. В школу директор приезжал на ушастом «запорожце». Однажды Калин, Краюха и еще парочка раздолбаев, для которых учеба была тяжким путем познания, процессом, после которого следовало весело отдыхать, взяла и спустила этот «запорожец» в овраг. И в это время вышел ничего не подозревающий Ишак Львович. Увидев свою машину в овраге, он покачал головой и попросил оказавшихся поблизости учеников вытащить ее обратно. Надо ли говорить, что учениками оказались Калин, Краюха и вся компания раздолбаев? Между прочим, вытащить машину из оврага оказалось куда труднее, чем ее туда скатить!
Мы жили в поселке как лебеда на его задворках — неистребимо и весело. Вечерами мы бродили по поселку, пели под гитару и уже начинали пробовать приторные дешевые вина, которые покупались в складчину в магазине «на песках». Время от времени кто-то гиб от взрывов, кто-то попадал под машину или в милицию — эти события были тогда равнозначными по тяжести последствий. И все равно мы радовались каждому дню, бегали вечерами на киноплощадку около сорок первой школы, дрались на Мамаевом кургане с краснооктябрьскими пацанами, а в овраге у школы — со сверстниками с поселка Газоаппарат. Нас называли презрительно и испуганно второкильдемовцами, а где-то, по слухам, существовали центровые, даргорские и ангарские. Тогда еще существовали рыцарские правила ведения боев — дрались до первой крови, не били кодлой, но уже появились в арсенале железные пруты и велосипедные цепи.
В выходные мы часто отправлялись в кино. Обычно мы ездили в кинотеатры «Родина» и «Победа», только однажды Сашка Галкин потащил меня в город Волжский, где в кинотеатре «Старт» шел фильм «Вперед, Франция!». У меня в дороге разболелся зуб, я был мрачный, но — о чудо кинематографа! — после фильма я вдруг обнаружил, что зуб уже не болит, а настроение превосходное.
Однажды я получил записку, в которой мне предлагалось прийти для сведения некоторых счетов во двор школы. Разумеется, в вечернее время. Вызов был брошен. Не пойти в школьный двор просто нельзя, я слишком дорожил честью, чтобы ее отдать за спокойствие и целый нос. Я шел к школе. По пути меня встречали знакомые. Узнав, куда я иду, они из любопытства отправлялись вслед за мной. К назначенному времени зрителей было как в театре. Только бинокли билетерши не раздавали. Я не обольщался, вызов бросили мне, и решать вопросы своей защиты мне предстояло самому. Остальные были зрителями.
Однако никто не приехал. А если и приехал, то не решился войти в школьный двор.
И в то же самое время я продолжал читать. Честнее слово, это занятие гораздо интереснее телевизора и кино. Героев создает твое воображение, читая книгу, ты представляешь события самостоятельно, и они окрашены в твои собственные эмоциональные цвета, ты представляешь изображенный мир исходя из собственных восприятий. Тебе не навязывают, ты все берешь сам.
В то время мы с Санькой Галкиным были под впечатлением от повести Стругацких «Попытка к бегству» и даже писали киносценарий для фильма. По замыслу, сцены, относящиеся к двадцатому веку, должны были быть черно-белыми, эпизоды коммунистического будущего — цветными. А происходящее на Сауле должно было сниматься в таинственных багрово-красных тонах. Нет, мы это тогда здорово придумали. Уже лет через тридцать кто-то из режиссеров использовал приемы цветовыделения, чтобы усилить эффект сцен. Но мы-то были первыми! Вернее, мы таковыми себя считали, пока вдруг я не узнал, что еще за тридцать лет до нас этот прием использовал Сергей Эйзенштейн, сделав цветной пляску опричников в свеем черно-белом фильме «Иван Грозный». Нет, черт возьми, все уже написано, все уже придумано, и нет нового под луной, и нет нового под солнцем, вздохнули мы печально.
Я продолжал читать книги. Сергей Снегов уже прочно вошел в мою жизнь, хотя я и понимал, что люди не боги.
Очень даже не боги. Алкаши и склочники богами не бывают. Таких не-богов вокруг меня было пруд пруди. Они пили, дрались, били жён, резали друг друга кухонными ножами, садились в тюрьму и клянчили рубли на опохмелку, стоя у магазинов. Но было так здорово читать о вторжении в Персей, о галактах и зловредах и о прочих небожителях, целоваться со змеедевушкой с Веги, прослушивать вселенную и драться за нее, как за родную Землю. Был конец шестидесятых, Александр Мирер написал великолепную повесть «У меня девять жизней», которую печатал журнал «Знание — сила». В повести была воссоздана биологическая цивилизация. Это увлекало. Повесть была трагическая. И это поражало. Я еще не понимал, что время счастливых утопий ушло безвозвратно.
И еще я не знал, что на подходе главные книги братьев Стругацких «Град обреченный» и «Гадкие лебеди». Впрочем, в шестьдесят восьмом «Гадкие лебеди» объявила «Молодая гвардия» в своем тематическом плане. Однако льды уже перестали таять, начинался еще совсем незаметно очередной ледниковый период, перепившие свободы «шестидесятники», еще хмельные от испитого, правда, пытались рваться на страницы печатных изданий. Но чаще разбрасывали листовки в ЦУМе и протестовали против всего.
Поклонники фантастики яростно искали вторую часть «Улитки на склоне», напечатанную в журнале «Байкал». Но мощные комбайны Искоренения работали прекрасно — они искореняли все, что только могло представлять опасность для Администрации Леса. В числе прочего комбайны искореняли сам Лес. Оставалось совсем немного до того времени, когда мы проснемся в запущенной грязной лесополосе, рядом с которой кто-то воткнул табличку «Частное владение». Рядом мы увидим сломанный и пока ненужный комбайн. Искоренение ереси обернется победой мещанства. Ересь — это зерно, из которого прорастает Будущее. Ересь появляется как антитеза догме, ведь что может быть хуже затхлых обсосанных и имеющих привкус нафталина догм? Только уверовавший в эти догмы.
Для того чтобы увидеть, чем обернутся для общества комбайны Искоренения, следовало проснуться. Или хотя бы открыть глаза. Теперь я это понимаю, а тогда по молодости лет не понимал. У книгочеев и романтиков всегда закрыты глаза. Они видят будущее солнце, а не сегодняшнюю бытовую грязь.
К Марсу летели межпланетные станции «Фобос» и «Маринер». Нет, это не было сотрудничеством, это продолжалось соперничество. Сгорел в атмосфере «Восток», пилотируемый летчиком-космонавтом Комаровым.
Это был звонок, которого не услышал никто. Восток занимался зарей грядущего пожара.
Второй километр был заповедником, в котором водилась шпана. Говорили о братьях Лебедях, о Титах, которые посадили мужика в мешок и с криками «Шила в мешке не утаишь!» принялись тыкать его этим самым шилом. Много жутковатых историй ходило о Втором километре. Да и это понятно — здесь после войны селились освобожденные из тюрем, бывшие «штрафники», и строители Волжской ГЭС, которая в значительной мере построена теми, кто смотрел на мир из-за колючей проволоки, По сравнению с нами дома рядом с Качинским училищем были образцово-показательными. Здесь жили отличники — к ним мы относились с подозрением. Они никогда не прогуливали уроков, не копали блиндажи на Мамаевом кургане и немецкие могилы за Моторным заводом, они хорошо учились и ходили чистенькими и аккуратными.
Отличники и комсомольцы потихоньку входили в мою жизнь.
Сначала я познакомился с умной и язвительной Галкой Лаврищевой. Мы дружили. У нее дома была библиотека, а в ней пятитомник Александра Грина. Грин нравился Галке, но он нравился и мне. Мы долго обсуждали повести и рассказы Грина, сидя в ее комнате вечерами.
Странное дело, не мог понять, почему мне нравился Грин. Романтик и идеалист, и вместе с тем в его «Бегущую по волнам» вдруг врываются нотки чуждой Грину меркантильности. И все-таки, все-таки, все-таки… Хорош он до изумления — и «Алые паруса», и «Блистающий мир», и «Вперед и назад», и «Дорога никуда», и «Бегущая по волнам». Недавно перечитывал его книги и вдруг понял — в грубой душе Грина жил чистый наивный ребенок. Такой же, как живет в глубине каждого из нас, если отбросить всю шелуху, накопленную с годами.
Она открыла мне Маяковского. Это сейчас находятся литераторы, для которых хороший тон лягнуть классика. Но он несравненный метафорист, у него строчки кипят, в них пульсирует жизнь, умению его работать с рифмой можно только тоскливо завидовать, а у этих литераторов, что пытаются его лягать, в строках кисло и пусто, как в заброшенном коровнике;
У Маяковского было космическое мышление. Он стоял вровень со звездами. Он художник, создававший несколькими штрихами зримые и впечатляющие картины.
Ну кто еще мог написать?
Испанский камень
слепящ и бел,
а стены
зубьями пил.
Пароход
до двенадцати
уголь ел
и пресную воду пил.
И кто мог быть таким безукоризненно нежным, удивительным, как водопад, рушащий воду с горного склона:
Слов моих сухие листья ли
заставят остановиться, жадно дыша?
Дай хоть последней нежностью выстелить
твой уходящий шаг.
А топтать его пробуют серости, которые никогда ничего путного не напишут. Я заметил, что большие талантливые люди в дрязги и ссоры обычно не влезают. Им это не нужно. Дрязги организуют обычно люди, которые находятся рядом с литературой. И они отлично знают, что находятся рядом, а хочется быть внутри. Можно быть деревенщиком и с тем писать о Вселенной, можно писать о современном городе, и это будет рассказ о параллельных пространствах, а можно и наоборот — варишь варенье, но получается в конце концов деготь. Все зависит от состояния и величины авторской души. «Косые скулы океана» — это не для каждого. Большинству достаются «ландыши — Первого мая привет». Не надо, не надо меня разубеждать, есть идеалы, а они не меняются.
Лаврищева тоже была поклонницей Маяковского.
Не помню, наверное, через Галку я познакомился с Димкой Согнибедой, сыном военного преподавателя из Качинского училища. Дружба это сохранилась и сейчас, хотя нас разделяют тысячи километров и виделись мы за последние десятилетия считанное число раз. Димке тогда нравилась Ира Павлова — бледная, красивая, хотя и чуть длинноносая девочка из нашего класса. Они единственные в нашем классе, чья детская привязанность оказалась на всю жизнь. Уже после окончания школы они случайно встретились и поняли, что это навсегда. Они поженились.
Мне нравится такой конец у романов.
У Грина концовки печальнее. Но романтичнее.
Помню, как мы впервые отмечали Новый год. На пластинке была песня Лили Ивановой «Венера» и пел Борис Гуджунов «Вместе счастливы». Почему-то обе песни были грустными. Это было уже в девятом классе. Перед этим в августе мы с Димкой ездили дикарями на Ахтубу под Ленинск. Ездили, конечно, не одни — с нами был одноклассник Лешка Федоров и его отец, который над ним буквально дрожал. Лешка у них оказался единственным ребенком и к тому же болел наследственной болезнью королей и знатных фамилий. У него была гемофилия, кровь плохо сворачивалась. Так оно все и получилось — однажды, когда мы окончили школу, Лешку ударил какой-то подонок, разбил ему нос, и Лешка истек кровью: Но тогда мы были веселы, азартны и полны желания жить. На Ахтубу мы приехали потому, что там, в лагере, отдыхала Иринка Павлова, а Димка обещал к ней приехать. Мы жили в трехместной палатке. Отец Лешки Федорова был военным, а потому навел железную дисциплину. Мы вели походную жизнь, учились варить кашу на костре. Димка плавал на свидания с Иринкой, а я ловил рыбку. Если сесть на берегу, привязать к пальцу кусок лески, а на другом конце ее закрепить крючок, то можно ловить на хлеб плотву и красноперок безо всякого поплавка. Палец чувствует поклевку, и ты раз за разом вытаскиваешь рыбешек — довольно маленьких, чтобы потом хвастаться уловом, но вполне пригодных для того, чтобы сварить уху.
Стоял август. С небес падали звезды. Где-то в песках, по преданию, монгольскими завоевателями был зарыт золотой конь в натуральную величину, Ахтубу пересекали, высоко держа маленькие круглые головы, черные гордые ужи, стрекозы садились на головы и плечи нас троих, и это означало, как говорил Федоров-старший, что мы вырастем хорошими людьми.
Потом я подрался. Кто-то оскорбил Ирку, а драться пришлось мне, Димка для этого не был предназначен, его-то и в школе прозвали Дамочкой. Федоров-старший справедливо посчитал драку грубым нарушением внутреннего распорядка нашего лагеря и увез нас с Ахтубы.
Знаете, теперь вот, вспоминая и плывя по течению, я вдруг сообразил, что мы были достойным материалом, чтобы из него вылепить будущих жителей Светлого Полудня. В нас было зерно, которое могло прорасти. Просто наши правители не знали, как к этому подступить. Они полагали, что запретами можно добиться многого. Ерунда! Запретами ничего не добьешься. Это как флажки, которыми окружают волка, — он начинает метаться, нервничать и сходить с ума, в нем рождаются злоба и ненависть к тем, кто его окружил флажками. Человек, как и всякое живое существо, должен быть свободным.
Это твердое убеждение человека, который почти всю свою жизнь прожил в клетке для попугаев. И вообще есть такой анекдот застойной эпохи: зэк освобождается из колонии и небрежно кивает прапорщику: «Счастливо тебе оставаться за решеткой!» Все мы жили за решеткой — только по разные ее стороны.
Но ребенок — это всегда обещание, даже если оно не сбывается. Мы были фантазерами и конструкторами, во многих из нас горела Божья искра, которая превратилась позднее в пепел, а все потому, что ей незачем было гореть.
Поэтому я вспоминаю детство — тогда мы еще не задумывались о мире, в котором живем, мы твердо знали, что окружающие нас пространство и время удивительны, а будущее — великолепно.
В двери настойчиво стучались семидесятые годы. Они были не хуже и не лучше уже прошедших. Они были другими. Властно распространялся блат — все было по знакомству. С голубого экрана черно-белого телевизора шутил Аркадий Рай-кии. «Пусть будет все, говорил он от имени безвестного товароведа. — Но пусть чего-то не хватает!» Товаровед и завскладом становились столпами общества. Пусть говорят, что мы жили нище, пусть. Но общество жирело. Людей начинали рассматривать с точки зрения полезности, в жизнь входил принцип «ты — мне, я — тебе». Книга становилась предметом роскоши. Ее не читали — Боже упаси! Она занимала почетное место на полках полированных стенок. Наличие дефицитной литературы служило мерилом положения человека в обществе и его востребованностью в мире, где встречали по одежде, а провожали… Нет, не угадали, не по уму. Провожали по хитрожопости и умению доставать дефицит. Для некоторых это становилось профессией.
Никто еще не задумывался, куда идет мир. Одинокие братья Стругацкие думали о том, что может стать стимулом постоянного прогресса при социализме. Они рылись в моделях и не находили такого стимула. Начальники от науки вообще ничего не искали. В журнале «Коммунист» печатались бодрые статьи о развитом социалистическом обществе и новой общности людей — советском народе. До времени, когда эта новая общность поделится и начнет бодро резать друг друга, оставалось по меркам истории всего ничего. Натуру человека и его душу не изменишь правильными словами. Революционная пассионарность, пройдя от обгаживания древних ваз в дворцах и срезания кожи с кресел на сапоги к созиданию и возведению Днепрогэсов и городов в Сибири, медленно угасала. На смену хаму с голубыми кровями пришел хам с красной кровью. Он ничего не знал и не помнил о прошлом, он полагал, что у него есть будущее. Но будущего у него не было. Цивилизоваться оказалось легко — достаточным было снять сапоги и напялить лакированные штиблеты, а армяк заменить дубленкой. Изменить человеческую натуру, сделать души пригодными для будущего коммунистического общежития оказалось гораздо сложнее. Сталин пытался вытравить чувство собственничества и эгоизма страхом. Оказалось, страх не слишком надежное лекарство. Оно не лечило, оно загоняло душевные болезни внутрь. А если что-то гниет внутри организма, то это гниение рано или поздно прорвется нарывом. Нарыв вызревал.
Рядом с нами очень добросовестные люди из Службы Искоренения очень добросовестно выполняли свою работу. Они культивировали поле и выпалывали сорняки, которые не вписывались в представление начальства об обществе. Но то, что благоприятно для огурцов и помидоров, не слишком подходило для людей. Сорняк в человеческом обществе — это преступник. Служба Искоренения, в которой работало очень много людей, искореняла все, что не походило на среднего человека, достойного, по мнению правителей, Светлого Будущего. Мир загонялся в средний уровень, где правит посредственность. Вместо кухарок к управлению государством приходили товароведы. Идеалом становились двести сортов колбасы, которая в силу блата исчезала с прилавков. Некому было изгонять лавочников и менял.
Уже заговорили о том, что фантастике, особенно социальной, достойное место лишь в корзине редактора. Начали разгонять профессионалов из «Молодой гвардии». Да и саму ее молодой уже можно было назвать только с натяжкой — выпускалась литература для душевных пенсионеров. Странно, но жанр, который самой судьбой предназначался для того, чтобы остерегать людей от ошибок и показывать, для чего мы на самом деле живем, оказался в загоне. Лес Будущего благодаря Службе Искоренения обращался в болото, на котором кроваво краснела брусника.
Детство кончается, когда ты сам начинаешь чувствовать себя взрослым.
Для меня этот рубеж отмечен переходом из одной школы в другую. Восьмидесятая нас отпускала, мы выросли из ее коридоров, из ее двора, из ее учителей, которые достойно учили нас всему, что они сами знали. Восьмидесятая нас отпускала, и мы уходили в другую школу — более высокую, новую, красивую, с огромным спортзалом, с незнакомыми учителями, которых нам предстояло узнать и которым предстояло узнать нас. Пятеро выпускников Второго километра — Саня Ерохин, Васька Попков, Саня Башкин, Петька Жуков и я.
Пятеро волчат со Второго километра выходили в большой мир.
Но это уже совсем иная история о Маугли. В этой я сказал все, что хотел сказать, ну, почти все, потому что умение сказать что-то относится к самому высокому человеческому искусству. Впрочем, как и умение слушать. Не мне судить, насколько я был искусен как рассказчик, об этом судить слушателю.
Мне почти пятьдесят. Я смотрю теперь на жизнь по-иному. И это понятно. У всего в мире есть начало, и у всего рано или поздно обнаруживается, как это ни печально, конец. Если ты начал думать о прошлом, то печальное будущее приблизилось к тебе вплотную.
* * *
Детство прошло. Мы перешли в подростковый возраст. Подросток — это набухшая почка, готовая распуститься взрослым листом. Мы обещали расцвести невиданными цветами, мы были готовы к этому.
Наше взросление пришло на время медленного гниения ствола. Можно было красиво обозвать это время стагнацией, можно незатейливо назвать застоем — ясно одно: это была зима, а как известно, во время морозов цветы расцветают только в тепличных условиях, а деревья зеленеют только на юге, где этих морозов нет.
В краях, где было тепло, жили папуасы, а тепличных условий нам никто не создавал.
Общество медленно замерзало, а в городе стояло пронзительное знойное лето. Мы старались стать взрослыми — наивно и горделиво ухаживали за девчонками, пили приторно-сладкий портвейн «Хирса» в беседках, пели под гитару мужественные блатные песни и даже не брезговали матерком. На руках некоторых появились наколки. Некоторые начали курить. Тогда мы еще не понимали, что взросление — это всевозрастающая степень ответственности за свои дела и поступки. Мы пытались стать взрослыми, но не знали — как.
В это лето в читальном зале я набрел на Клондайк. Я открыл для себя новую Ариадну Громову и раннего Георгия Гуревича. Там были «Миры приключений» — толстые и огромные разноцветные тома, а еще ко мне в дом пришли Уиндэм с его триффидами, космический Артур Кларк, готически мрачный Гофман, сумасшедший Итало Кальвино, и я узнал, как кончается Вечность, если за дело берется многомудрый сэр Айзек Азимов.
Битлы уже перестали быть запретными. На улицах соловьем разливался Валерий Ободзинский. О, эти глаза напротив! О, эта «Восточная песня»! Они сводили с ума девчонок моего поколения.
Я читал й перечитывал «Стажеры» братьев Стругацких, Все мы были стажерами на службе у Будущего. Мне хотелось на Марс, пусть там и водились зубастые беспощадные соратобу-хиру.
Земляне Сергея Снегова вторглись в звездное скопление Персей.
Осенью мы пришли в новую школу. Мы были чужаками. Перед нами расстилалась новая Вселенная, и ее надо было завоевать. Вселенную от нас защищали. В новой школе мне предстояло получить полуироничную кличку Пан Поэт. Я был юноша с безумным взором, мне нравились Маяковский, Есенин и Блок, и еще мне нравился Данте, которого вокруг никто не читал.
В тот год мы попрощались с детством. Сожалений никто не испытывал, мы еще не догадались, что именно мы потеряли.
Наступил новый учебный год. Но это уже, пусть я повторяюсь, совсем иная песня о Маугли. Рассказ о детстве закончен. Конечно, он не полон, конечно, память не сохранила многого. Но я не задавался писать мемуары, я просто рисовал портрет. Портрет ребенка на фоне счастливых и грустных времен.
С тех пор прошли годы. Стандартная фраза, тем не менее она отражает положение дел. Действительно, с тех пор прошли годы, которые вместили в себя многое. Они вместили в себя всю мою жизнь.
Мы были кузнецами своего счастья, и дух наш был молод.
Ковали мы счастия ключи, а если говорить точнее, строили мир Светлого Будущего. Того самого Будущего, в котором нам будет жить хорошо. Ну, если не нам, то нашим детям. Или внукам, в конце концов.
Долгое время меня волновал вопрос, почему мы этот мир не построили. Крылась какая-то недосказанность в том остервенении, с которым мы все принялись крушить фундамент, на котором возводилось строительство, рушить стены и бить в нем окна. Эта недосказанность долго смущала меня, и я попытался добросовестно найти причины наших неудач.
Ведь и эскиз был красивым, и архитекторы были неплохи, и работали мы все не покладая рук и не считаясь с тяготами и лишениями строительства.
Так вот, господа, если кто-то из вас уже привык к новому старому обращению, или товарищи, если вы еще не отвыкли от старого обращения, бывшего в начале строительства новым, я утверждаю, что строительство было успешным! Мы построили мир, о котором мечтали и в котором хотели бы жить.
Просто этот мир, который не виден самим строителям, не совсем обычен. Он — виртуален. Да, да, господа-товарищи, мы построили виртуальное Светлое Будущего, и оно оказалось виртуальным в силу объективных причин, о которых будет сказано ниже.
Уже много позже я одно время работал начальником районной службы по борьбе с экономическими преступлениями. Нам спускали отчет по борьбе с нетрудовыми доходами. Отчет это, как большинство ведомственных бумаг, был глуп и не нужен, а потому однажды был просчитан всеми составлявшими его порто потолочным методом, а позже тем же самым методом в него пропорционально добавлялись нужные цифры, а уж затем этот отчет достигал немыслимой красоты. В нужное время отчеты отправлялись в областные управления. Там виртуальные отчеты обрабатывали, несколько поправляли и дополняли, чтобы придать ему еще немного красоты, и отправляли в министерство обобщенный отчет, который выглядел еще красивей, но от реальности и истины был столь же далек, как далек от них рассказ мужчины о своих любовных победах. Такие же отчеты приходили со всей страны. Их обсчитывали, обобщали, дополняли, а в результате рождался уже совсем немыслимо красивый, хрустящий от своей торжественности Общий Отчет. В нем не было ни одной честной цифры, но тем не менее отчет этот отражал картину борьбы с нетрудовыми доходами в том ракурсе, в котором эту борьбу хотелось бы видеть Высокому Начальству. Высокое Начальство докладывало Отчет Высшему Начальству, а Высшее Начальство на основе этих виртуальных и постепенно становящихся ритуальными цифр осуществляло планирование беспощадной последующей борьбы, которая должна была окончательно свести нетрудовые доходы строителей Светлого Будущего на нет.
И ведь все это было не тенденцией, присущей моему родимому ведомству, но чертой, характерной для всего ведущегося по всем направлениям строительства, В стране росло незавершенное строительство, но каждый год Высшему Руководству докладывались красивые и впечатляющие цифры о пущенных в строй объектах и сданных метрах жилой площади. На основании этих цифр планировались новые долгострои, и незавершенка в стране росла, и нам, строителям Светлого Будущего, было негде жить, потому что квадратные метры жилья были виртуальными, и, следовательно, в них мог жить и работать лишь виртуальный гражданин. И именно виртуальные граждане вселялись в виртуальные квартиры и вставали в виртуальных цехах к виртуальным станкам, чтобы производить виртуальные ценности. Но мы-то учитывал и их в наших отчетах и победных рапортах!
Мы рапортовали об огромных урожаях и закупали хлеб за границей. Собранный нами хлеб ели виртуальные граждане.
Мы создали виртуальную литературу. По количеству государственных и иных премий, выданных нашим талантам, мы перещеголяли весь мир. Читать же мы продолжали Пушкина и Толстого, Достоевского и Чехова, Гоголя и Лермонтова, Беляева и Стругацких, а когда совсем становилось невмоготу, мы читали самопально переведенные и отпечатанные на машинках и оттого страшно заманчивые западные боевики или пугающих своим кладбищенским реализмом Солженицына с Шаламовым. Виртуальные произведения наших лауреатов читают виртуальные жители нашей страны.
Хлопкоробы собирали на полях виртуальныйхлопок. Виртуальный хлопок превращался во вполне реальные деньги, на которые покупалась импортная одежда. В одежде из нашего хлопка ходили виртуальные граждане нашей страны.
Животноводы выращивали виртуальную скотину и птицу. В результате мы теперь едим финский сервелат и голландские сосиски, ножки Буша и западногерманскую ветчину. Наши виртуальные сосиски и колбасы ест среднестатистический виртуальный гражданин. И неудивительно, ведь мы долгие годы трудились для того, чтобы он был счастлив..
Десятки лет мы сидели на голом фундаменте и объявляли, что построили первый этаж, потом второй, третий, четвертый… Виртуальные жители нашей страны поднимались к солнцу в построенном нами виртуальном небоскребе, а мы продолжали сидеть на заложенном энтузиастами фундаменте и считали, считали, считали… Считать мы научились хорошо. Не зря же мы победили неграмотность.
Высокая отчетная раскрываемость преступлений привела к тому, что преступные одиночные группы сплотились у нас в грозную организованную преступность, превратившись в сообщества. Но в виртуальном мире преступности действительно нет, мы победили ее нашими отчетами и победными реляциями.
Мы так стремились быть первыми на Луне, что нас обогнали американцы. Но это только здесь. В виртуальном мире «лунных вариантов» нам равных нет.
Мы так долго проповедовали интернационализм, что он пророс распадом страны и кровавой Чечней. В виртуальном мире царит мир и спокойствие.
Мы были столь ярыми атеистами, что теперь лихорадочно строим сотни церквей и замаливаем грехи. Милиция собирает с пьяных водителей деньги на строительство очередной церкви, член Политбюро неумело крестится и целует руку, пахнущую ладаном и елеем. Но это здесь. В виртуальном мире, что мы так успешно строили, все иначе.
«Дети — цветы жизни», — говорили мы. Мы так старательно растили эти цветы, что теперь они произрастают на помойках и в грязных темных подвалах. Но это только здесь, там, в виртуальном мире, они не моют машины толстосумам, они учатся и мечтают, как этого хотелось нам.
Мы долго и добросовестно строили наше светлое будущее. И мы его построили. Жаль только, что он оказался воображаемым. Жить в этом мире нам, к сожалению, нельзя. В нем могут жить такие же, как он сам, воображаемые люди. Мы построили наш мир.
Грязные и оборванные, гордые тем, что мы еще делаем ракеты и впереди всех в области балета, сидим мы на крошащемся от времени и ветхости фундаменте нашего вчера и поем хриплыми от ветров и водки голосами:
Гуд бай, Америка! О-о-о!
Где не был никогда я…
Порыв ветра подхватывает эти слова и уносит их в противоположную сторону, где мы тоже никогда не были и не будем; туда, где за снежными шапками Тянь-Шаня расположена удивительная страна Китай. Жители ее еще продолжают верить в виртуальные небоскребы. Отчеты, которые идут с мест, продолжают радовать глаз.
Где-то находится виртуальный мир, в котором: живут счастье и согласие. Виртуальные граждане улетают на своих виртуальных звездолетах к виртуальным звездам. Они живут виртуальным счастьем, побеждают виртуальные опасности, по-прежнему веря в свое виртуальное всемогущество.
Нам остались пожелтевшие страницы книг, когда-то завораживавших нас в детстве. Желтые страницы книг и тоска по несбывшемуся.
Очень хочется в мир, который снился тебе в детстве.
Маленький мальчик, читавший фантастику и мечтавший жить в мире мечты, где ты? Будущее пришло. Оно оказалось совсем не таким, как его рисовало твое воображение.
Я смотрю на книги своей библиотеки. Я собирал их с детства. Они были частицей моей жизни. Значительной частицей.
Боже мой! Как мы были счастливы в том мире, где взрослые и дети пытались рассмотреть первый «Восток» через бутылочное стеклышко, еще не зная, что он уже давно сел и Гагарин летит в Москву, чтобы пройти по ковровому покрытию с развязавшимся на ботинке шнурком, и было страшно, как бы он не споткнулся, так страшно, что все вздохнули с облегчением, — когда все обошлось. Книги нашего детства…
Они стоят на книжных полках потрепанными и потертыми, но это нисколько не портит их, наоборот, говорит о том, что они прожили свой литературный век не зря.
Книги нашего детства…
Они похожи на рыцарские доспехи. Которые выросшие дети уже не могут надеть, но в которых было совершено так много блистательных подвигов.
Я открываю их иногда и с сожалением вижу, что вырос из них, как вырастают из брюк и курток подростки, идущие строить и покорять окружающий их мир.
Я благодарен им, ведь они научили меня мечтать. Они научили меня думать. Они научили мое поколение жить на разрыв, чтобы потом не жалеть ни о чем, даже постарев и оставшись бездомным.
Я смотрю на книги моего детства. Штурман Кондратьев, ну зачем вы бросились покорять новый мир на допотопной черепахе с ядерным приводом, да еще с полюса?
Кондратьев молчит. Да и я не могу ответить.
Пусть другие говорят, что я жил в серой и безрадостной империи, пусть другие говорят, что моя жизнь осталась где-то в стороне от галактического потока.
Я думаю, что это не так. Я знаю это.
Я твердо уверен, что мне нечего стесняться прожитой жизни, пусть даже эта жизнь здорового и умного мужика была положена на то, чтобы убирать с человеческого пути бытовую житейскую грязь в виде разных сволочей и негодяев.
Я честно дрался и проиграл.
Я люблю свое Отечество, которое ушло в прошлое, стало частицей истории. По выражению моего друга Жени Лукина я — некропатриот. Я люблю Отечество, которое навсегда ушло вместе с двадцатым веком.
Житейская история. В жизни ведь всегда кто-то проигрывает. Ничто не вечно под луной — даже империи, которые казались вечными и незыблемыми.
Я живу в чужой стране, и даже язык, на котором в этой стране говорят, не всегда мне понятен.
Выросли новые дети. Эти дети читают новые книги. Дети как дети — они не хуже и, пожалуй, не лучше моего поколения. Они просто другие. Это неудивительно, ведь они родились в новой стране, они хозяева там, где я — иммигрант.
Мне и моему поколению остались пожелтевшие страницы книг, когда-то завораживавших нас в детстве.
Очень хочется в мир, который снился тебе в детстве. Мир, в котором мы превращались в фотонные лучи или строили межзвездные корабли, в которых мы летели сквозь галактики, еще не зная, что прилетим в никуда.
Известный и очень талантливый ленинградский писатель Вячеслав Рыбаков, который теперь живет в Санкт-Петербурге, написал своеобразное продолжение «Туманности Андромеды». Это продолжение называется «Прощание славянки с мечтой».
Я его понимаю.
Я все понимаю. В том числе понимаю и мир, в котором теперь живу. В нем вместо артистичного Юрковского властвует умами мужиковатый, но богатый Брынцалов, вместо бесстрашного капитана Быкова и стеснительного штурмана Крутикова учит людей жить вороватый «генерал» Дима Якубовский, вместо задающего умные вопросы Жилина дает идиотские ответы юристи сын юриста Владимир Жириновский. В этом мире ум и совесть смело меняют на чистоган, а у людей вместо звезд в глазах отражаются доллары. На смену поколению романтиков пришло поколение прагматиков, хорошо знающих, что такое чистоган. Мы жили в стране зон, теперь мы живем в одной большой зоне, а над нами лишь паханы и братки. Охранять нас не надо, ведь мы никому не нужны.
Я не идеализирую мир, в котором жил, — в нем было страшно, как в старом вонючем колодце. Но над этим колодцем был виден кусочек неба, в котором сияли звезды.
Наверное, меня спасли. Так говорят. Я не буду спорить. Не хочется.
Я сел на краю колодца и отдышался. Придя в себя, я огляделся по сторонам. Империи не стало. Но все те же люди, которые не давали мне жить там, продолжают учить меня, как надо жить здесь. Кусочек звездного неба исчез, меня окружает душный мир, в котором не стало видно звезд.
Друзья, мы так долго шли к Светлому Полудню, что даже не поняли сразу — манил нас мираж.
Мираж растаял, мы растерянно огляделись и увидели на высоком холме город в дожде, а вокруг холма свился кольцом огромный и страшный змей. Мы опять в Граде Обреченном, и над нами неведомые и страшные существа ставят очередной эксперимент.
Я понимаю, что отныне это неизбежные реалии моего бытия. Как ни грустно, ребята, но мы никуда не летим.
Я все понимаю. Только не могу этого принять.
Я лишь надеюсь — однажды те, кто пришел после нас, поймут, что звезды нельзя разглядывать в сонной и грязной луже, надо обязательно поднять голову, и тогда станет видно, что утро уже наступило, а до Полудня не так уж и далеко.
Именно поэтому и ради этого я сел рисовать портрет мальчишки на фоне счастливых и грустных времен. «Земную жизнь пройдя до половины…» Чего уж там лукавить, уже виден обрыв, к которому несут кони, слышен тот самый надрывный и хриплый голос моего детства, умоляющий коней не спешить. Я уже хороню друзей. Те, кто останется, похоронят меня. Не надо креста. Не надо конуса со звездой. Путь будет белый камень. И больше никаких излишеств.
Ведь он уже близок — день прощания с Землей. Близок день, когда меня примет космос. Станут близкими звезды. Перестанет замораживать пустота. Жаль, что я не встречу друзей. Жаль, что не с кем будет обменяться мнениями о прочитанной книге, героями которой были мы сами. От каждого из нас останется портрет на фоне счастливых и грустных времен. Останутся звезды. Останется тишина. Обмелеют и высохнут пруды, в которых мы ловили рыбу. Снесут старые дома, в которых мы жили. На портретах появятся морщины, которые носят печальное название — кракелюры. Портреты тоже стареют. Пожелтеют и выцветут фотографии. Могильный холмик, который скроет мою душу, станет всего лишь одной из возвышенностей земли, не самой высокой, которая и просуществует недолго — до тех пор, пока не умрут те, кто помнил меня. По меркам Вселенной — это всего один миг, всего один вздох, всего один шаг, за которым пугающий и одновременно притягивающий обрыв. Встанешь над обрывом, задохнешься от беспокойного ветра времени, ахнешь, чувствуя телом бесконечную пустоту. Вот и все. Жизнь прожита. Жизнь прожита! Прожита жизнь…
Закричишь в синеву дня,
Белой искрой вспыхнув во льду:
— Видишь, Господи, это я!
Слышишь, Господи, — я иду!
Волгоград-Царицын, апрель — сентябрь 2002 года.
notes