3
Герчик был со мной примерно с восемьдесят девятого года, с того самого времени, когда буря событий вымела меня из института в политику. Я прекрасно помню, как он у меня появился. Это было время надежд, время романтических ожиданий. Собирали первый Съезд народных депутатов СССР, говорили о гласности и демократии, прошли первые выборы, и хотя это были еще очень своеобразные выборы – чего стоит одно назначение депутатов от общественных организаций – тем не менее, это были уже действительно свободные выборы, и они пробудили от жизненной летаргии многих и многих. Это была эпоха овеществляющихся иллюзий. Моим главным политическим оппонентом выступал тогда некий секретарь райкома, и сенсацией стало, когда он с треском провалился уже в первом туре голосования. Угрожающе заколебалась вся система тотального гнета, оказалось, например, что можно уже не бояться всемогущего КГБ (разумеется, наивные представления, но очень уж обнадеживающие). С каждым днем все смелее писали об исторических преступлениях КПСС, о загубленных жизнях, об удручающем социальном эксперименте. Никогда еще у меня не было столько добровольных помощников. Люди приходили ниоткуда и готовы были работать бесплатно, круглые сутки. Помещение под штаб выборов предоставила нам редакция институтской многотиражки. Партком возражал, но мы явочным порядком заняли две скудные комнаты, – натащили откуда-то стульев, приволокли чудо тогдашних времен: компьютер. Половина нашего института ходила сюда, чтобы поспорить. Вечно стоял крик, плавали клубы табачного дыма. И вот в этот крик, треск машинки, взрывное дребезжание телефона именно что ниоткуда, видимо, просто с улицы вошел юноша в джинсах и пузырящемся на локтях старом свитере, обозрел обстановку, напоминающую времена революции, резко кашлянул, тряхнул хипповатыми волосами и сказал, безошибочно угадав во мне старшего:
– Извините. Я хотел бы у вас работать…
Если бы он сказал, что хочет защищать демократию, я, скорее всего, отправил бы его восвояси. Дел было невпроворот, предложений помочь хватало, а мой опыт уже подсказывал, что нет дурака хуже энтузиаста. Проку от него никакого, а восторженного мычания, глупых разговоров – более чем достаточно. Однако слово «работать» меня озадачило. Я его обозрел снизу вверх, и увиденное, откровенно говоря, мне не понравилось. Отрастить дикие лохмы – слишком простой способ выделиться. Выделяться следует тем, что недоступно никому, кроме тебя. Что-то, однако, удержало меня от немедленно отказа, и я, внутренне усмехнувшись, посадил его за составление так называемых «базисных списков».
Это было у нас нечто вроде пробного камня: нудное, изматывающее, требующее кропотливости и усидчивости занятие, выяснение адресов, имен-отчеств, способов срочной связи, у кого какая профессия и круг знакомых. Главное же, вычисление, скажем так, личных характеристик: кто на что в действительности мог быть пригоден. Ситуация тогда и в самом деле была романтическая, народ валил валом, я просто задыхался от пустопорожних контактов. В беспробудном кишении демократии следовало навести порядок. Между прочим, работа для человека с железной нервной системой. Несколько энтузиастов уже утонули в этой канцелярской трясине, и я, честно признаюсь, не испытывал насчет Герчика особых иллюзий. Посидит пару дней, не разгибаясь, а потом тихо отвалит. Скептицизм вызывал и свитер, пузырящийся на локтях. Я не верю в людей, которые неопрятно одеваются. В общем, я ткнул пальцем в тумбочку у окна, пробурчал что-то вроде того, что «приведите в порядок», и забыл про него, и не вспоминал, наверное, дней пять или шесть. Только вечерами, когда уже надо было запирать редакцию, удивлялся на согбенную фигуру, притулившуюся на подоконнике – толстым пачкам бумаги, которые она быстро перебирала, множеству разнообразных листочков, прикнопленных поверх желтых обоев. Он мне казался фантомом, который рано или поздно исчезнет.
Вскоре, однако, выяснилось, что исчезать Герчик вовсе не собирался. В одно солнечное прекрасное нежное утро, в воскресенье, как я помню, этак часов в одиннадцать он возник перед моим страшноватым в лохмотьях дерматина столом и, дождавшись паузы между двумя телефонными разговорами, деловито брякнул передо мной прозрачную полиэтиленовую папку с распечатками.
– Что это? – не сразу догадавшись, спросил я.
– Ну, вы просили, я – сделал, – скромно ответствовал Герчик. – Извините, что долго, надо было – нащупать некоторые принципы. Кстати, все это теперь есть у нас на компьютере…
Я минут за двадцать перелистал документы и понял, что передо мной гений. Ну не гений, конечно, но работник чрезвычайно высокого класса. Потому что я видел не просто аккуратную компьютерную распечатку, а прекрасным образом о р г а – н и з о в а н н о е знание. Там был алфавитный список со всеми телефонами и адресами, там был список по предприятиям, которые представлял каждый из фигурантов, там был список по профессиям, в частности журналисты и литераторы, там был список прессы с привязкой его к конкретным фамилиям, причем, люди были классифицированы по отдельным группам, в каждой группе был выделен старший, могущий эту группу отслеживать, и особо – нечто вроде сводной группы секретарей, то есть, люди, способные обзвонить весь массив и передать информацию. Это мне было очень близко по методу изложения. В науке как? В науке мало получить, скажем, конкретные факты. Надо еще увязать эти факты между собой, надо их классифицировать и привести в вид, удобный для пользования. Большинство исследователей барахтаются именно на данном этапе. Осмысление и систематизация доступны лишь специалистам экстракласса. И вот один из таких специалистов скромно стоял сейчас передо мной. Я это почувствовал, и все другие в нашем штабе это тоже почувствовали.
– Ого!.. – сказал Гриша Рагозин, заглядывающий через плечо. – Ого! Это – дело!..
Я и не заметил, как он оказался у меня за спиной.
Я даже вздрогнул.
С этой секунды судьба Герчика была решена. Он мгновенно из пришлого чудика превратился в одного из наших. Светочка начала поить его чаем с бутербродами, которые готовила дома, Вадик Косиков стал рассказывать ему свои самые забористые анекдоты, а тогда уже холодноватый, сдержанный Гриша Рагозин записал адрес Герчика и попросил сделать ему копию документов.
– Вы меня очень обяжете, – вальяжно сказал он.
Ничего впоследствии не сохранилось от той первоначальной команды. Кто стремительно ушел вверх, как, например, Гриша Рагозин. Изменился, естественно, пропитался равнодушием власти. И я далеко не уверен, что прежний Гриша Рагозин по-прежнему существует, – просто кто-то, внутренне очень чуждый, использует его оболочку. Совсем другой человек. Как говорят в таких случаях, даже не однофамилец… Кто исчез без следа, вернувшись из политики к своим прежним занятиям. А кто, быстро сориентировавшись, ушел как бы несколько вбок: в правление банка, в совет экспортно-импортной фирмы. Иногда неожиданно сталкиваемся, с трудом вспоминаем друг друга. А вот Герчик, как это ни странно, остался. Может быть, потому, что уходить ему было некуда. До прихода ко мне он работал в какой-то неинтересной конторе (ну – напишем отчет, ну – поставят его на полку). После выборов я оформил его своим помощником. Мне в нем нравилась присущая истинному ученому целеустремленность – связность всех действий, в итоге выводящих на результат, ощущение сверхзадачи, пронизывающее каждый поступок. Это позволяло ему не тонуть в ежедневной текучке. Вообще, ситуацию чувствовал: быстро научился носить костюмы и галстуки, джинсы я теперь видел на нем только в нерабочее время, а висюльки хипповатых волос сменились довольно аккуратной прической. Волосы, правда, были все равно длинноваты. Но уж – это образ, индивидуальная черточка внешности. Главное же, чувствовалась в нем ясная внутренняя порядочность. Мы ведь, выражаясь грубо и прямо, просто ходим по деньгам. Я уже наблюдал, как у некоторых депутатов появляются машины престижных марок, или, скажем, квартиры в домах улучшенной планировки, или вдруг они становятся консультантами неких коммерческих объединений. Здесь на Герчика можно было полностью положиться: деньги к нему не липли, и он сам к ним тоже не лип. Кстати, мне неоднократно предлагали его сменить – приводили каких-то серьезных юношей в очках и без оных. Юноши блистали скромностью и политической эрудицией, обнаруживали знание языков и навыки работы на персональном компьютере, уважение их ко мне было искренне и безгранично, а в глазах читалась готовность отдать жизнь за идеалы демократии. Некоторые из них мне даже нравились. Но я ничего не мог с собой сделать – я им не верил. Поэтому юноши постепенно исчезли, а Герчик остался.
У него было одно забавное свойство: он не любил коммунистов. Разумеется, не рядовых членов КПСС, зачастую вступавших туда только по принуждению, а надутых всевластных высокомерных партийных бонз, «золотых фазанов», как таких чиновников называли в фашистской Германии. Я их, надо сказать, тоже не слишком любил. В частности, из-за того, что меня почти пять лет не утверждали заведующим лаборатории. Для заведования лабораторией требовалось быть членом партии. Я отказывался, твердил, что не считаю себя вполне достойным, слишком занят, не могу брать на себя такую ответственность. А парторг наш, человек, между прочим, очень приличный, серьезно кивал и всегда приводил мне один и тот же довод: «Александр Михайлович, ну вы же все понимаете»… В должности заведующего меня, в конце концов, утвердили. Но пять лет я пребывал в унизительном состоянии «временно исполняющего обязанности». Это значило, что снять меня могут в любую минуту, и я должен был постоянно учитывать свое двусмысленное положение. Герчик, однако, партийных функционеров просто на дух не переносил. Если он слышал об очередном кульбите, который выкидывал кто-нибудь из так называемых демократов, то с холодным бешенством замечал:
– Чего вы хотите? Это же бывший второй секретарь обкома.
Бешенство его меня даже немного пугало. Все, что было плохого в стране, он объяснял исключительно происками коммунистов. Кстати, именно так дело, как правило, и обстояло. Тем не менее, мне казалось, что чувство размывает в нем необходимую объективность. Там, где можно было договориться, он стоял просто насмерть, там, где требовался компромисс, он этот компромисс полностью исключал, привлекать его к каким-либо переговорам было мучением: он либо молчал, будто каменный, либо иронически улыбался. Собеседник начинал ощущать свою человеческую неполноценность. Даже председатель нашей Комиссии, обычно невозмутимый, как голотурия, видевший все и вся, вываренный в партийных интригах, никогда не повышающий голос и не выходящий за рамки, как-то осторожно заметил, уславливаясь о заседании:
– Только, если можно, не берите с собой своего… э-э-э.. помощника. Вопрос – важный, надо все обсудить спокойно, – и добавил, пожевав толстые губы. – Какой, однако, неприятный молодой человек…
Я неоднократно пытался объяснить Герчику, что, ведя себя таким образом, он только наживает нам лишних врагов. Это, кстати, потом отражается и на нашей работе. Ну что делать, если человек в прошлом – обкомовский функционер. Апеллируй к лучшему, а не к худшему, что в нем есть. Вообще, за что ты их так не любишь?
Я помню, что Герчик долго молчал при этом вопросе – стиснул зубы, вздул твердые желваки на скулах, поднял со стола карандаш, бросил его обратно, скрипнул стулом, сгорбился, дернул ушами и сказал – голосом, каким-то даже белым от ненависти:
– Я их не люблю за то, что они могли сделать со мной все, что угодно…
– Так и нынешние бандиты – такие же, – заметил я. – Могут тебя убить, могут изувечить безо всякого повода. Да и просто, идешь по улице – бац, кирпич на голову…
– Кирпич – это несчастный случай, – сказал Герчик. – А вот когда такое мурло, сытое, самодовольное, тычет пальцем и обещает тебя с дерьмом смешать… Главное, знаешь, что он в состоянии это сделать. И что сделает это, если ты сейчас же не начнешь ему кланяться. Вот, когда как бы со стороны слышишь свой лепет…
Герчик выпрямился и со змеиным шипением втянул воздух сквозь зубы. Уши у него снова дернулись. А глаза заблестели, словно от разгорающегося внутри пламени.
Он щелкнул пальцами.
– Ладно, проехали!..
Я не знаю уж, что там у него было. Вероятно, каждый из нас имеет в прошлом хотя бы одно жгучее воспоминание – то, которое разъедает душу и не дает жить спокойно. У меня, например, в свое время украли довольно перспективную научную разработку. Я тогда не нашел ничего лучшего, как обсудить ее со своим коллегой. Месяцев через пять у него вышла на эту тему развернутая статья. Я читал и узнавал собственные формулировки. Разумеется, доказать никому и ничего было нельзя. Мы потом еще долго работали вместе и даже здоровались. Но когда я сталкивался с этим человек лицом к лицу, и когда я слышал его: «Да, Александр Михайлович, я с вами абсолютно согласен», и когда приходилось, как ни в чем не бывало, подавать ему руку, сердце у меня точно сбрызгивали кипятком, и я остро ощущал свое ничтожество и бессилие. Нечто подобное, видимо, произошло и у Герчика. Может быть, на него наорал какой-нибудь отвратительный партийный делец, или, может быть, его вынудили совершить явно некрасивый поступок. Всех нас время от времени к чему-нибудь понуждали. Я не представляю в деталях. Я лишь знаю, что он прямо-таки рвался освободиться от Мертвеца. Все мучительные раздоры последних месяцев: дрязги в Верховном Совете, предательство, откровенная подлость, демагогия, вздуваемая лидерами коммунистической оппозиции, самомнение, амбиции, слабость собственно демократической фракции, – это все, по его мнению, было следствием незримого влияния Мумии, тем воздействием некробиоза, о котором свидетельствовала папка Рабикова. Он считал, что пока мы не преодолеем ее, все будет по-старому. Я ему возражал, по-моему убедительно, что дело вовсе не в Мумии. Просто многие люди живут исключительно воспоминаниями. Будет Мумия или нет, они – всегда в прошлом. И поэтому рабство – в душе, а не в каком-либо внешнем источнике.
Споры у нас были яростные. Причем, по общему уговору, мы ни слова не произносили о Мумии в моем кабинете. Я не знаю, прослушивали меня уже тогда или нет. Рисковать все-таки не хотелось, мы обычно уходили на улицу. И там в садике или на бульваре, зажатом трамвайными рельсами, Герчик дико жестикулируя, произносил обличающие монологи, – вскакивал от нетерпения со скамейки, садился, опять вскакивал, точно тигр в зоопарке, метался по вытоптанной земле бульвара, сталкивался с прохожими, которые от него шарахались. И, как заведенный, непрерывно – говорил, говорил, говорил.
Он в такие минуты похож был на ветряк, вращающий лопастями. Он настаивал, чтобы мы немедленно предприняли самые экстраординарные меры. Например, передали бы документы из папки в средства массовой информации. Копия – Президенту России, копия – Генеральному прокурору, копия – в конгресс США, копия – в Верховный суд. Он хотел, чтобы я использовал все свои старые связи, чтоб собрал пресс-конференцию, чтоб организовал специальную Комиссию по расследованию, чтобы к делу были привлечены крупнейшие биологи, физики, психиатры, чтобы следствие проходило под жестким международным контролем.
– Хватит быть болванами в стране дураков!.. – кричал он шепотом.
Я прекрасно помню это знойное дымящееся сумасшедшее время. Красный столбик в термометрах доходил до двадцати восьми градусов. Спиртовая полоска в стекле была тонка, как жизнь. Серый воздух Москвы, казалось, не содержал ни одной молекулы кислорода. Люди, как рыбы, ходили с открытыми ртами. Истерический крик выплескивался из всех радиорепродукторов. Только что открылся очередной Чрезвычайный съезд народных депутатов России. Где-то месяц назад прогрохотал референдум о доверии Президенту. И хотя Президент, к удивлению многих, на этом референдуме уверенно победил, но непримиримая оппозиция все же требовала отстранения его от власти. Роковое слово «импичмент» змеилось в курилках Белого дома. Руцкой против Ельцина. Следственная группа Президента против Руцкого. «В то время, как умирающий Ленин лежит в Кремле». Наша Комиссия лихорадочно работала над отчетом. Дни сгорали в дискуссиях. Все это, разумеется, уже никому не было интересно. «Интересно никому», как говорят англичане. Правда, русское двойное отрицание, по-моему, гораздо сильнее. У меня в эти дни не было ни одной свободной минуты. Требования Герчика обнародовать на Съезде документы из папки, казались смешными. Кто даст мне слово? К микрофону можно было пробиться только локтями. И, если честно, то что именно я буду докладывать? Я ведь не случайно требовал у Рабикова вещественных доказательств. Содержимое папки с юридической точки зрения ничего не стоило. Ну – бумаги, ну – сами напечатали их на машинке. Ну – какие-то фотографии, ну – явная фальсификация. Идиотом даже в глазах депутатов я выглядеть не хотел, и, если Герчик, на мой взгляд, становился совсем уж невыносимым, я с ним не спорил, не пытался доказывать то, что он должен был и так понимать, не использовал даже свою весьма ощутимую власть начальника. Я просто тускло, как опытный партийный чиновник, секунд двадцать молча смотрел ему прямо в глаза, а потом вяло, уничижительным тоном произносил только одно слово: «Фантастика»…
Этого было достаточно. В середине июле он сам приволок мне книгу некоего Лазарчука и, подмигивая от возбуждения, чуть не раздирая страницы, распахнул на рассказе, который так и назывался «Мумия». Лазарчук (между прочим, как мне объяснили, известный писатель-фантаст), повествовал о том, что Ленин дожил якобы до нашего времени – в виде Мумии, которая питается той самой «энергией жизни». Фигурировали в рассказе рогатые колдуны, бродящие по Кремлю, амулеты, знахарство, черная магия. Ну, естественно, чего еще ожидать от фантаста? Ни один фантаст не догадывается, что действительность может быть гораздо страшнее. Совпадения, тем не менее, были поразительные, до деталей. Сам рассказ, по-видимому, прошел незамеченным. Разумеется, у кого тогда было время читать фантастику? И еще он откуда-то выкопал статью В. Пелевина «Зомбификация», напечатанную в самодеятельном журнале тиражом в сто экземпляров. В. Пелевин, оказывается, тоже был весьма популярный фантаст, и в статье проводилась очень любопытная страшноватая аналогия – между методами воспитания в СССР «строителей коммунизма» и довольно-таки экзотическими обрядами в гаитянской религии вуду. Автор полагал, что оба метода по сути едины и что оба они приводят к зомбификации человека. Логика для неискушенного читателя была безупречна. Но, во-первых, определенным зомбифицирующим воздействием обладает любая религия, потому что любая религия требует отказа от личности, а во-вторых, тоталитарное воспитание – это та же религия, и естественно, что обе они стремятся манипулировать психикой. Ничего принципиально нового для меня в этом не было. Герчика же слово «фантастика» просто бесило, и, мотаясь из стороны в сторону по бульвару, пританцовывая от нетерпения, пережидая скрежет трамвая, понижая, как конспиратор, голос при виде прохожих, он твердил, что обнародовать факты – наша прямая обязанность, что сейчас самое время для акции подобного рода, что потом будет поздно, нас безусловно вычислят и остановят, и что лично ему просто противно быть зомби, и что как бы там ни было, он будет заниматься этим расследованием.
Кое-что ему действительно удалось выяснить. Правда, с автором «Зомбификации» встреча явно не получилась: дверь в квартиру не открывали, по телефону отвечал исключительно автоответчик. Да и с автором знаменитой «Мумии» тоже произошла осечка. Когда Герчик, полный надежд, в августе прилетел к нему в Красноярск (эту дикую командировку я подписал скрепя сердце), оказалось, что Лазарчук почти не помнит своего рассказа трехлетней давности: написал и написал, какие еще могут быть разговоры? А откуда вы знаете, что Мумия до сих пор существует? Это же очевидно, сказал Лазарчук, пожав плечами. Доступа к партийным архивам, у него, естественно, не было. Ни в какой системе, связанной с госбезопасностью, он никогда не работал. В общем, полный тупик, провальный пустой номер. Зато Герчик раскопал накладную, связанную с ремонтом сталинской надгробной плиты. Ремонт в самом деле был. Плита треснула, ее пришлось заменять на новую. (Ну и что? – сказал я. – Обычные реставрационные работы).
А еще он установил, что «Тибетская операция» НКВД действительно проводилась. Как ни странно, в этом ему помогло участие в нашей Комиссии. Инцидент, которым мы занимались, произошел на окраине одной южной республики (извините, независимого дружественного государства, как сейчас принято говорить). До Тибета и прочих дел оттуда было рукой подать. Мы имели полное право заниматься историческими изысканиями. Я написал заявку. Допуск в архивы был получен на удивление быстро. Посодействовал нам в этом сам председатель Комиссии (член фракции коммунистов, втыкавший палки в колеса при первичном расследовании). Он, по-моему, только обрадовался, что вместо тщательного опроса свидетелей, вместо изучения обстоятельств дела и постановки неприятных вопросов мы, как два идиота, двинулись совсем в ином направлении. Ему казалось, что мы уходим от главного. Правда, интерес НКВД к Тибету опять-таки ничего крамольного не содержал (Ну была такая операция, ну что дальше? – сказал я).
Главным же результатом его самодеятельных розысков, красных от бессонницы глаз, часов, проведенных в бумажной пыли архивов, бесконечного уламывания несговорчивых сотрудниц спецхрана было вовсе не то, что всплыли фамилии Лазарчука и Пелевина. Главным было то, что у нас, наконец, появился живой свидетель.
Я хорошо помню утро, когда Герчик ворвался ко мне с этим известием. Я как раз минут десять назад приехал из своей Лобни и, преодолевая зевоту, потирая налитые чугуном виски, через не хочу листал протоколы вчерашнего заседания. Ночью у меня было одно странное происшествие. Сплю я, вообще-то, прилично, проваливаюсь до звонка будильника, но как раз в тот день, наверное, где-то часа в три утра, я проснулся, как будто меня сильно толкнули, и сквозь открытую форточку услышал мерный тугой скрип гравия на дорожке. В саду кто-то двигался, причем – не собака, хотя бродячих собак в поселке расплодилось великое множество. Это безусловно был человек – прошел вдоль клумбы, и застонали на крыльце прогибающиеся половицы.
Больше всего я боялся, чтобы не проснулась Галя. Начнутся охи, разные женские переживания. Чего доброго, еще потребует вызвать милицию. Вообще, то ли ей заниматься, то ли неожиданным гостем. К счастью, Галя сегодня спала на втором этаже. Я оделся и, пройдя в сени, взял с полки легкий удобный топорик. Я бы предпочел молоток, но молотка, как на зло, не было. По другую же сторону двери, вне всяких сомнений, кто-то стоял. И не просто стоял, а тяжело, как медведь, перетаптывался. Терлись друг о друга края досок, шаркал половичок, видимо, сминаемый каблуками, а сама дверь подрагивала, точно ее ощупывали, – отходил дерматиновый валик, побрякивала неплотно прижатая в петле щеколда.
– Кто там? – негромко спросил я.
Звуки на мгновение прекратились. Человек замер. И мы так стояли некоторое время, разделенные дверью. Он – снаружи, а я внутри, сжимая топорик. Страха у меня совсем не было, но я слышал сопение, будто прорывающееся сквозь воспаленное горло – хрипловатое, мокрое, побулькивающее дифтерийными пленочками, и я чувствовал душный холодный запах, исходящий от ночного пришельца. Я тогда еще не знал, что это за запах, но когда утром, торопясь раньше Гали, открыл наружную дверь, то увидел комья влажной земли, рассыпанные по крыльцу, полусгнившие корешки, ошметки рыхлого дерна и в одном из них – след, как будто от босой пятки.
Землю с крыльца я смахнул и Гале ничего говорить не стал. Настроение у меня, тем не менее, было довольно-таки хреновое. Я зверски не выспался, просидев до утра на кухне с топориком. И поэтому к разочарованию Герчика восторгов его насчет свидетеля не разделял, даже не сразу сообразил, о чем, собственно, речь, а когда сообразил, спросил довольно уныло:
– Ты в этом уверен?
– Абсолютно, – прошептал Герчик мне на ухо. – Селиванов Василий Григорьевич, помните подчеркнутую фамилию?
– Ну, кажется, помню…
– Так вот, он жив, – сказал Герчик. – Персональный пенсионер, поселок Лыко Ростовской области, от Ростова на электричке, потом – местным автобусом. – Он прищелкнул пальцами и деловито спросил. – Ну что, я еду?
– Только без фанфар, – сказал я после некоторого раздумья.
Честно говоря, мне как-то не хотелось его отпускать. И не то чтобы я действительно всерьез чего-то боялся, но, по-видимому, сказывалась политическая обстановка тех дней: я все время пребывал в состоянии некоторой настороженности – когда ждешь, что на тебя вот-вот что-то обрушится. И обрушиваться, вроде бы, нечему, а все равно плечи сутулятся. Добавляло тревоги и неприятное происшествие в Лобне. Я тогда еще не увязывал его с нашим неофициальным расследованием, но осадок в душе оставался, спокойствия не было, и я дергался по пустякам, предчувствуя неприятности.
Разумеется, некоторые меры предосторожности мы приняли. Как уже говорилось, о Мумии в моем кабинете не произносилось ни звука. Уходили на шумный бульвар, где прослушивание, по-видимому, исключалось. Или – шепотом, как сейчас, на ухо друг другу. Одно время Герчик пытался писать мне записки, которые тут же сжигал. В результате у нас целый день стоял запах паленой бумаги. И в конце концов, я запретил ему это делать: подозрительно, и к тому же, пожара нам еще не хватает. Возникал и вопрос, а где, собственно, держать папку? Оставлять ее дальше в архиве Комиссии было рискованно. Архив – открытый, наткнуться на нее может кто угодно. Спрятать в камере хранения на вокзале, зарыть в землю? Или, может быть, временно схоронить у какого-нибудь надежного человека? Ерунда, это все отдавало страстями дешевых шпионских романов. Я нутром чувствовал, что не следует пользоваться никакими книжными ухищрениями. В прошлый раз (когда были первые обыски) нас спасла именно святая наивность. Попытайся мы тогда специально спрятать папку, ее бы непременно нашли. Ну и в данном случае, вероятно, следует сделать то же самое.
Я неоднократно пытался втолковать это Герчику: с профессионалами можно бороться только непрофессиональными методами. Наша сила лишь в том, мы становимся непредсказуемыми. К сожалению, Герчик по молодости никак не соглашался со мной. Он считал, что именно настоящего профессионализма нам и не хватает. Можно все просчитать, аккуратно продумать, предусмотреть все опасности. В общем, есть одно место, вы только доверьтесь мне, Александр Михайлович! Глаза у него блестели. В конце концов, я просто махнул рукой. Делай, что хочешь. Пусть я даже не буду знать, где она спрятана. Может быть, он и прав, так будет надежнее. Если же вдруг потребуется, Герчик ее представит.
– Не волнуйтесь, шеф, все будет в порядке, – твердо сказал он.
Тут же запихал папку в портфель и уехал с ней на вывернувшем трамвае.
Больше я никогда этих документов не видел.
Если бы я тогда знал, чем все это кончится, если бы я хоть в малейшей степени прозревал трагическую суть предстоящего, я бы, наверное, своими руками отдал эту папку Грише Рагозину. Нате, жрите, делайте с ней, что хотите, шантажируйте, устраивайте себе карьеры, продавайте, обменивайте на сиюминутные политические победы. Об одном только прошу: оставьте жить человека. Вот единственное условие, все остальное неважно.
Ничего подобного я, конечно, предвидеть не мог, и поэтому моим предостережениям не доставало уверенности. Герчик это чувствовал, он уже не обращал на меня никакого внимания – и, подталкиваемый упрямством, полный надежд, сломя голову мчался прямо навстречу своей гибели.
Первые признаки, что у нас что-то не так, появились еще до того, как он вернулся из своей роковой поездки. Связаны они были все с тем же Гришей Рагозиным. Я не устаю удивляться этому человеку. Гриша – политик до мозга костей. Когда нужно было на первых выборах опрокинуть стену партаппаратчиков, он метался по митингам и доказывал, что коммунисты погубили Россию. Но когда, уже после выборов, обнаружилось, что коммунисты никуда не ушли, что они по-прежнему сидят в кабинетах, правда, под другими табличками, что правления крупных банков составлены исключительно из функционеров ЦК (один «Тверьуниверсалбанк» со своим Рыжковым чего стоил), оказалось, что Гриша с этими людьми вовсе не ссорился, он давно их приятель, коллега, до некоторой степени собутыльник, они вместе заседают в каких-то полуофициальных структурах, а все прежние друзья (из демократов, естественно) где-то на периферии. Если нужно было дружить с Хасбулатовым, он дружил с Хасбулатовым, если требовалось пить водку с Руцким, он пил водку с Руцким. А когда их время прошло, очутился в администрации Президента. Хасбулатов теперь для него был заклятым врагом. Причем, и то, и другое – с абсолютной искренностью. На упреки в двуличии он недоуменно поднимал брови. Какое двуличие, просто ситуация принципиальным образом изменилась. Мне казалось, что он придерживается старого английского правила: у нас нет постоянных друзей и постоянных врагов, у нас есть только постоянные интересы. Интересы у него действительно были. В коридорах власти он чувствовал себя, как рыба в воде. Новые веяния ощущал по каким-то невидимым колебаниям эфира, и я нисколько не удивился, когда в августе он якобы случайно столкнулся со мной при выходе из Белого дома и, пройдя, как приятель с приятелем так метров сто, вдруг, без всякой связи с предыдущим, заявил, что нам следовало бы поговорить.
Вероятно, он, как и я, сомневался в звукоизоляции кабинетов парламента (а, быть может, как раз уже не сомневался, а знал все точно), но повел он меня не в свои тогда еще довольно скудные апартаменты, а свернул дважды за угол, пересек трамвайную линию, протащил меня по проспекту, пренебрег светофором, и мы оказались на том самом месте, где обсуждали свои проблемы с Герчиком. Только не в начале бульвара, а в дальнем его конце. Здесь Гриша чуть ли не силой усадил меня на скамейку, сел рядом сам, достал роскошную папку с тиснением «Верховный Совет РФ», вынул из нее какие-то якобы деловые бумаги, положил на колени, подравнял, прижал, чтоб не сдуло и, не обращая больше на них внимания, канцелярским, без эмоций голосом произнес:
– Верните папку.
– Какую папку? – спросил я, как можно наивней.
Гриша сразу же сморщился, как будто раскусил что-то кислое, обеими руками провел по гладким, зачесанным назад волосам, сдунул что-то с ладоней, потер их друг о друга, точно в ознобе, и все тем же канцелярским голосом сообщил, глядя в сторону:
– Меня тут недавно спросили, может ли она находиться у вас. Понимаете? И я был вынужден ответить утвердительно. Имейте в виду: задействованы очень серьезные силы. Понимаете? Я не советовал бы вам мериться, кто тут хитрее.
Он опять потер руки, точно в ознобе.
– А что в этой папке? – невинно спросил я.
– Если бы я знал, – тоскливо ответил Гриша. – Честное слово, все будто с ума посходили. Рыщут по Москве, обшаривают, вынюхивают чего-то. – Он, не поворачивая головы, скосил на меня, чуткие, как у варана, глаза. И внезапно в них, будто тень, что-то мелькнуло. – Скажите, а вы не хотели бы, например, стать советником Президента?
– Ого-о!… – протянул я. – Такова, значит, цена?
– Цена, по-моему, выше, – сказал Гриша. – Но ведь настоящую цену вы все равно взять не сумеете. И я как-то вообще не уверен, что вы понимаете, о чем идет речь. Или все-таки понимаете?
– Нет, – сказал я.
Пару секунд мы сидели в напряженном молчании. А потом Гриша вздохнул и, точно чертик, вскочил на ноги.
– Нет так нет, – сказал он, улыбаясь несколько кривовато. – Только вы уж и дальше держитесь, пожалуйста, этой версии. То есть – слыхом не слыхивали, понятия не имеете. Потому что в противном случае, вы можете очень крупно меня подвести. Между прочим, Галина Сергеевна еще в городе?
– Пока да.
– Отправьте ее отдыхать. На Восток, на Запад – значения не имеет. Все равно. Главное, чтобы не в ведомственный санаторий. – Он вдруг наклонился и осторожно тронул меня рукой. – Прошу вас, не откладывайте…
Это был чертовски хороший совет. Правда, всю практическую ценность его я понял значительно позже. А тогда я только смотрел, как он уходит от меня по бульвару – вот остановился на перекрестке, закурил сигарету, обернулся зачем-то, небрежно помахал мне рукой и, не дожидаясь зеленого, побежал на ту сторону.
Я не верил ни единому его слову. К сожалению, именно так.
Кстати, в эти же дни я начал чувствовать Мумию. Мне довольно часто приходилось пересекать по делам Красную площадь. Мой рабочий допуск был через проходную Боровицких ворот. И вот, двигаясь как-то по брусчатке от Исторического музея, безразлично поглядывая на грозные высокомерные зубья кремлевских стен, на торец Лобного места, на пряничную глазурь собора, я внезапно почуял, что как бы нечто холодное просовывается мне под сердце, осторожно обволакивает его, мягко, но подробно ощупывает, изучает, примеривается, будто взвешивает, а потом берет поудобнее и сжимает костной ладонью.
Вероятно, я даже на долю секунды потерял сознание – пошатнулся, быть может, едва не рухнул на антрацитовый просверк брусчатки. Во всяком случае, передо мной вырос сержант с рацией на ремешке, и недоброжелательно смерив взглядом, потребовал документы.
Он, наверное, принял меня за пьяного. Но провал в мозговую судорогу уже миновал, невидимые ледяные пальцы разжались, сердце дико заколотилось, будто освобожденное, я поспешно предъявил удостоверение депутата Верховного Совета России, сержант, подтянувшись, откозырял, и лишь кровь, обжегшая сердце, напоминала о том, что было.
Теперь я ощущал ее постоянно. Ехал ли я в трамвае, направляясь к Савеловскому вокзалу, лежал ли ночью без сна у себя в тихой Лобне или бесконечно вываривался в истерике заседаний гнусного Чрезвычайного съезда (каждый голос был тогда на счету, и мне против желания приходилось терпеть непрекращающиеся дебаты: «Долой правительство!» «Вернем трудящимся социальную справедливость!» Суть, конечно, состояла исключительно в борьбе за власть. Хасбулатов был мрачен и оскорбительно агрессивен. Руцкой демонстрировал уверенность и военную выправку. Правда, лицо у него иногда становилось, как у обиженного ребенка), – все равно, где бы я ни был, сердце у меня будто высасывала некая пустота, – мрак изнанки, межзвездный холод вселенной. Мавзолей казался мне гигантской могилой, возвышающейся над всем нашим миром. Задевали его верхушку развалы грозовых облаков, брусья мрамора, казалось, состояли из темного электричества, охраняли вход в преисподнюю траурные серебристые ели, а под титанической чудовищной его пирамидой, под землей и бетоном, служившими то ли защитой, то ли тюрьмой, в сердцевине мрака и неживой ровной температуры, точно панцирный жук, скрывалось трудно представимое н е ч т о, и оно сквозь бетон и землю касалось меня нечеловеческим взором.
Я ей даже в какой-то мере сочувствовал. Разумеется, можно по-разному относиться к деятельности В. И. Ленина – считать его великим революционером, открывшим человечеству новый путь, или деспотом, создавшим жестокую извращенную тиранию, сластолюбцем насилия, волей случая вознесшегося на ледяную вершину. Это решать не мне. Но его страшная последующая судьба: одиночное семидесятилетнее заключение в подземных камерах Мавзолея, изоляция, невозможность жить такой жизнью, какой живут самые обыкновенные люди, удручающее сознание того, что ты уже вовсе не человек, вероятно, искупает многое из навороченного вождем Великой Октябрьской революции. Я, по крайней мере, думаю именно так. Кстати, ясен стал и смысл букв, нацарапанных на папке синим карандашом. «ПЖВЛ» – «посмертная жизнь Владимира Ленина». Может быть, сам Иосиф Виссарионович сделал эту угловатую надпись. А, быть может, и не он, уж слишком это все было бы просто. Во всяком случае, видя теперь мрачный брус с пятью золотыми буквами, горки елей, высаживаемых обычно на кладбищах и перед горкомами, кукольные, как будто из воска, фигуры почетного караула я, конечно непроизвольно, старался ускорить шаги и как можно быстрее проскочить это неприятное место. Все это казалось мне декорациями, скрывающими мерзкую суть, и я ежился, чувствуя расползающийся по стране неживой черный холод.
Прикасался он, по-видимому, не только ко мне. Герчик вернулся из Лыка поджарый, выгоревший, как будто даже подвяленный. На обветренном потемневшем лице сияли белые зубы, – в клетчатой мятой рубахе, в джинсах, стертых на заднице и на коленях, с кучерявящимися, как у подростка, волосками на подбородке (вероятно, намек на будущую довольно-таки противную бороду) – потный, пыльный, с коросточками сухой глины в пазах кроссовок. Сразу видно было, что заехать переодеться домой у него времени не достало.
Он схватил меня за руку и силой повлек в грохочущую стремнину бульвара. Возбуждение клокотало в нем и прорывалось лихорадкой движений. Селиванов Н. В. (Николай Васильевич), оказывается, действительно существовал. И действительно был тем самым бойцом из взвода Особого подразделения. Это была удача. Такое иногда случалось. Не следует думать, что НКВД в те деревянные годы работал, как часовой механизм. НКВД был громадной, неповоротливой бюрократической организацией, и, как во всякой организации, в нем существовала масса путаницы. Нижние этажи зачастую не знали, чего хотят верхние. Верхние, в свою очередь, давали противоречивые указания. А к тому же – несколько чисток, до основания потрясших весь организм. Ничего удивительного, что Н. В. Селиванов проскочил между опасными зубчиками. Остальные участники инцидента на Красной площади пошли в распыл, а тут – приступ аппендицита, больница, срочная операция, осложнение, почти два месяца между жизнью и смертью, к тому времени просто некому уже было вспоминать о бойце Селиванове, да и, в общем, никому это было не нужно. Далее – служба, война, тридцатилетняя работа в колхозе.
По словам Герчика, он оказался человеком суровым. Семь горячих десятилетий спекли его чуть ли не до древесины. Лицо – в угрях, будто покрытое ольховой корой, руки – черные от земли, с въевшейся многолетней грязью. Он даже издавал при движениях явственные протяжные скрипы. О своей службе во взводе Особого подразделения говорил неохотно. Государственная тайна, парень, чихал я на твои документы. Ну, Верховный Совет, а ты знаешь, что такое Народный комиссариат внутренних дел? О! – поднимался палец в свиной щетине. Все-таки на третьей бутылке Н. В. Селиванов немного расслабился (Герчик наливал, в основном, ему; сам – только пригубливал). Выяснилось, что он действительно видел лично товарища Ленина. А что тут такого, мы, парень, всегда знали, что Владимир Ильич – того… Так ведь и в газетах об том же: «Ильич всегда с нами». Ну – росточка невзрачного, а человек, видать, крепкий. Пашка Горлин к нему как-то по пьянке подъехал: «Извиняйте, Владимир Ильич, мол, при старых большевиках было лучше». Так он положил Пашке руку на шею. Две секунды, Пашка и захрипел, как лошадь. Готов ли он подтвердить свои слова письменно? А что ж я, если начальство прикажет… Готов ли он рассказать о своей встрече с Лениным на Верховном Совете? Я тебе объясняю, парень, должно быть распоряжение от инстанций… А по своей воле? А по своей воле – мы люди маленькие… – Дом у него был добротный, единственный в поселке крытый не железом, а шифером, ухоженный огород, на подворье – могучие кулацкие клети (Или как они там называются, пожал плечами Герчик), двое сыновей, мужиков лет этак пятидесяти, причем старший, как оказалось, председатель местного сельсовета. Уговорились, что Герчик туда, в сельсовет и будет звонить в случае необходимости.
Это было, как я хорошо помню, в субботу. В воскресенье и понедельник я утрясал вопрос, чтоб Селиванова вызвали в нашу Комиссию как свидетеля. Оплаченная командировка, суточные, проживание в московской гостинице. А во вторник вечером Герчик возвратился с переговорного пункта и срывающимся шепотом сообщил мне, что все пропало, что он говорил с председателем и даже с местным врачом, и что, верьте – не верьте, но Н. В. Селиванов два дня назад умер.
– Как, умер? – глупо переспросил я. Будто я не знал, что человек может необыкновенно просто – взять и умереть.
– Ничего не понимаю, – сказал Герчик. – Участковый говорит, что – задохнулся во сне. Какой-то триллер. У него – рот был забит землей…
– Землей? – О ночном происшествии в Лобне я уже успел ему рассказать.
Мы, как зачарованные посмотрели друг на друга. И вдруг поняли, что совершили колоссальную, быть может, трагическую ошибку. Опасаясь ФСК (службы контрразведки, бывшего КГБ), опасаясь военных и службы безопасности Президента, мы за всем этим упустили наиболее важное обстоятельство: нам обоим следовало опасаться еще и самой Мумии.
Земля – это оттуда.
– Елки-палки! – потрясенно сказал Герчик.
Лицо у него заострилось.
С этого момента мы знали, что находимся уже не под подозрением, наряду с другими, а являемся главным объектом, вероятно, центром внимания. Черная сырая земля придвинулась к нам вплотную. И только вопрос времени – когда она на нас обрушится…