2
«Вот так стою я, а вот так — она. Напротив меня, буквально рукой подать. Но уже ясно, что не подать, что рука сразу упрется в незримую преграду, которую преодолеть невозможно. Как невозможно вопреки законам мироздания вернуться в собственное прошлое. Теперь она — лишь мое воспоминание о том, как я любил ее. Мое счастливое прошлое. Не настоящее и уж вовсе не будущее.
Над нами бездонное предвечернее небо, расчерченное прямыми линиями высотных автострад от горизонта до горизонта. А далеко под ногами те же автострады, по которым изредка с сумасшедшей скоростью и ревом проносятся тяжелые грузовозы, причудливо размалеванные рекламой и эмблемами компаний, либо же длинные и солидные, как гусеницы тропических бабочек, пассажирские роллобусы.
И мы, два одиноких человека, где-то посередине. Мы пока еще рядом, и в нас живет ощущение прежней близости. Но уже беззвучно рвутся тонкие связующие нити. И между нами властно воцаряется отчуждение.
Она совершенно такая, как и всегда. Она не меняется, и я с тоской думаю, что для нее сейчас не происходит того светопреставления, которое творится вокруг меня. Для нее это пустяк, эпизод. Я для нее — эпизод… Пожалуй, только лицо в огненном ореоле волос чуть бледнее обычного. И глаза поблескивают сильнее, чем когда бы то ни было. Любимая… Единственная…
Зато себя не хотел бы я видеть со стороны. Жалкая пародия на мужчину. Нелепый, смешной, гнусный манекен. Будто взяли за шиворот и что было силы шмякнули о бетонную стену. И теперь во мне все переломано и разбито. Стыдно видеть и сознавать себя таким. Но тут уж ничего не поделать.
— Кто он? — Мне наконец удается собрать остатки сил, чтобы задать этот банальный вопрос.
— Сергей Дмитриевич Шилохвост. Помнишь, я тебе показывала его. Три года назад, в университетском парке.
— Не помню.
— Это великий мыслитель. Он способен силой воображения создавать новые, никогда не существовавшие миры. А потом наделять их реальными свойствами. Чтобы исследовать результат…
— За что ты выбрала его?
— Он очень одинок. Его могут понять единицы на Земле и десятки в Галактике. Я тоже не всегда способна понимать его. Но я хотя бы стремлюсь к этому. Он нуждается во мне. Я ждала все эти годы, чтобы он сказал мне об этом. А вчера дождалась.
— Все эти годы ты была со мной, а думала о нем?!
— Нет, Костя, не так! Я была с тобой и не лгала тебе. Я принадлежала тебе полностью. Честное слово, если бы он не сказал мне, что я ему нужна, все оставалось бы по-прежнему. И ты ничего бы не знал, даже не заподозрил бы. И мы прожили бы с тобой долго и счастливо, как мечтали. И умерли бы в один день… Я сохранила бы эту тайну от тебя за семью печатями, упрятала бы ее так далеко, что потеряла бы сама. Но случилось то, о чем я могла только мечтать. Я нужна ему. Остальное значения не имеет.
— И то, что я люблю тебя, тоже?..
— Мне было хорошо с тобой, Костя. Наверное, с ним мне будет хуже. Он постоянно в своих мирах, он беспомощен, как ребенок. А ты сильный, надежный, ты в опоре не нуждаешься. Если бы я отказала ему, он бы погиб. Он так и сказал: что не представляет, как ему жить без меня!
— А как жить мне?
— Ты другой, Костя. Ты сильный… Ты излечишься, забудешь меня. Ты выдержишь. И потом, я же никуда не исчезаю, я остаюсь в этой вселенной, даже на этой планете. Я даже не смогу часто отлучаться из университетского городка, потому что Сергей Дмитриевич никогда не покидает его стен, а оставлять его надолго я просто боюсь. Он же ничего не видит вокруг себя! Поэтому в любое время дня и ночи ты сможешь застать меня, увидеть, поговорить со мной. Быть гостем в моем доме… Мы друзья, Костя. Неужели то, что я стану принадлежать не тебе, а другому человеку, зачеркнет все наше хорошее? Это глупо и бессмысленно. Что было, то было, и оно навсегда сохранится в нас. Я не хочу терять тебя насовсем, Костя, потому что это несправедливо. У меня не было, нет и не будет никого вернее и надежнее тебя. Я же любила тебя, Костя, по-настоящему любила, и ты знаешь это. Но эта любовь была неполноценной. Как вещь в себе. В ней от меня ничего не требовалось, кроме присутствия. Ты же вовсе не нуждаешься в моей заботе. А он… Ну что за дичь я несу! И почему ты молчишь?
— Как же ты будешь с ним? Ведь он же не разглядит тебя… так, как я. Он даже не запомнит, какого цвета твои глаза. И ему все равно, что по вечерам твои руки холодны, а по утрам горячи…
— Костя, не надо!
— Хорошо, я буду молчать.
— Я ухожу сейчас.
— Уходишь… уже?
— Да. Он ждет меня. Теперь я буду с ним. А ты — один. Пока… Скоро ты полюбишь снова. И тебя обязательно полюбят. Такого легко полюбить. Ты сильный, умный, красивый. И у тебя все будет хорошо.
— Неправда. У меня все будет плохо!
— Обязательно найди меня, когда вернешься. Я поступила жестоко, рассказав тебе обо всем перед твоим отлетом. Наверное, лучше было бы не делать этого. Но там, в Галактике, ты думал бы, что я жду тебя. А это ложь… Прощай, Костя.
Она вдруг легко, безо всяких усилий над собой делает один только шаг вперед. Одолевает эту, казалось бы, навеки ею же воздвигнутую стену отчуждения. Ее руки свободно, привычно опускаются мне на плечи. Они холодны, как остывший мрамор. Потому что вечер… Ее губы касаются моего судорожно сомкнутого рта.
Я зажмуриваюсь, стискиваю зубы, чтобы не закричать. Зачем она сделала это? Мне и без того нестерпимо больно. Ушла — и ударила меня напоследок.
Когда я открываю глаза, ее уже нет. Пятачок, на котором только что стоял гравитр, пуст. Мы прилетели сюда вместе, она улетела без меня. Почему она избрала для расставания именно это место, менее всего пригодное для объяснений, — стоэтажную транспортную артерию, грохочущую, жаркую, вздрагивающую, как спина диплодока? Наверное, просто ей было ВСЕ РАВНО ГДЕ.
Я один. Один… И я так не могу.
Отчего она решила, что я все это выдержу, что не погибну без нее? Разве можно такое выдержать?
Я иду, не видя ничего перед собой. Что-то холодное, мертвое прерывает это мое слепое движение в никуда. Высокий, в человеческий рост, каменный парапет. Я приникаю к нему, и моим глазам внезапно открывается темная бездна, располосованная стрелой автострады. Таинственные, непонятные огни пытаются пробить ее толщу. Что они хотят сообщить мне своим миганием? Зовут или гонят?
Больно, милая. Разве можно бить человека душой о бетонную стену?
Я кладу ладони на парапет, легко подтягиваюсь, перебрасываю тело через последнюю преграду на пути к избавлению от всех болей и… срываюсь.
Вернее, меня срывают. Меня лапают за плечо и грубо возвращают ногами на твердь автострады — туда, куда я не хочу. Я оборачиваюсь, и это чисто рефлекторное движение, не оплодотворенное никакой мыслью. Потому что в мыслях я уже лечу головой вниз навстречу притягательному мерцанию огней в клубах тьмы, чтобы приобщиться к их тайне.
Меня несколько раз крепко встряхивают, пихают спиной на парапет и отвешивают незлую, а потому несильную оплеуху.
— Ты чуть не свалился туда, козерог!
Ненавижу, когда меня бьют по лицу. Все бы снес, но не это. Первое чувство, которое просыпается во мне — глухая, вялая злость.
Я молча таращу глаза на своего незванного спасителя. Вслед за злостью ко мне медленно возвращается рассудок, а с ним и сознание того обстоятельства, что я жив. Спаситель держит меня за отвороты куртки, как набивную куклу. Низкорослый и чрезвычайно плотный, с мощными плечами и не менее мощными грудными мышцами, которые нагло прут из-под легкомысленной полосатой маечки, будто каменные плиты. Кажется, такому ничего не стоит оторвать меня от земли одной лишь короткой и могучей, как лапа сервомеха, рукой и трясти перед собой на весу, отпуская другой рукой затрещины до тех пор, пока я не вразумлюсь окончательно.
— Похоже, ты того и добивался?
— Все равно не буду жить, — бормочу я упрямо.
— Козерог, — повторяет он убежденно. — Жвачное парнокопытное. Минимум мозгов, максимум рогов. Совсем одичал. Хвала мне, у меня глаз на таких наметан, да и высота для гравитра оказалась небольшой. Иначе пришлось бы выгребать тебя из этого колодца. Словно кучу помета.
— Из колодца?..
— Там же колодец. Или шахта, кому как нравится. Полтора километра отвесного полета. Между прочим, трижды перекрытых защитными полями. Так что не расплющился бы ты, как мечтал. В худшем случае — шок, клиническая смерть от страха. Тоже мало приятного, но не трагично…
Он говорит много и торопливо, а сам тащит меня за собой, как полено, подальше от парапета. К наспех распахнутой кабине гравитра, что брошен поперек проезжей полосы. Мимо на страшной скорости проносятся грузовозы-автоматы, отчаянно и раздраженно сигналя.
— Меня зовут Стеллан, — говорит незнакомец, втрамбовывая меня на пассажирское кресло широкими, как лопаты, ладонями. Мое вялое сопротивление ничего не значит для него. — Я медик. Тебе повезло во всех смыслах. А ты кто?
Я молча отворачиваюсь.
— Ну и таись на здоровье. Я теперь от тебя ни на шаг не отойду. Выдумал тоже — суицид в таком телячьем возрасте!.. — Стеллан поднимает гравитр с полосы и выводит его в просвет между опорами автострады, навстречу темно-синим небесам. — Ты, я гляжу, в Галактику навострился?
Верно, ведь на моей груди знак училища, голубой Сатурн на фоне чернозвездного неба, а глаз у него, как он уже сообщал, наметанный.
— С такими настроениями нечего тебе там искать. Спишут домой, к мамочке с папочкой. Или уже списали?
— Нет, — отвечаю я с неохотой. — Завтра на орбиту, оттуда в рейс…
— Вот на орбите и спишут. Не хочешь рассказывать, что с тобой стряслось? — Я мотаю головой. — И не надо. Давай договоримся так: я с трех раз угадываю. И если попаду в точку, ты это признаешь. Попытка первая: тебя бросила девушка.
До чего банальные слова!.. Я вздрагиваю против своего желания, и это не остается незамеченным.
— Я же бил наверняка, — заявляет Стеллан самодовольно. — Восемьдесят суицидальных поползновений из ста в твоем возрасте — от любви. Эпоха глобального разгула «синдрома Ромео». Читал Шекспира? «Пора разбить потрепанный корабль с разбега о береговые скалы». Между прочим, «синдром Джульетты» регистрируется куда реже… Никто не хочет мириться с потерями. Это и понятно: самый первый удар обычно самый тяжелый. Потом, с возрастом, человек учится держать удары, воспринимать разлуки с подобающим философским смирением. А в юности все эгоисты, ни с кем не желают делиться счастьем. И ни черта вокруг себя не видят, кроме своих поруганных чувств.
— Но ведь больно же! — говорю я с неожиданным для самого себя доверием к собеседнику, к этому грубому могучему гному. — Резать по живому…
— Еще бы не больно! — охотно соглашается он. — Это называется «вивисекция». Но не трагично, не трагично! Она ушла, но она счастлива. Почему тебя это не утешает? Мне, закаленному разлуками воину, это непонятно. И ты учись терпеть боль, козерог.
— Я умею терпеть боль. Нас этому учили специально. Но ведь я тоже хочу быть счастливым!
— Он хочет! Да ты и был счастлив, наверное. Но нельзя быть счастливым вечно. От этого тупеют, обращаются в улыбчивых идиотов, блаженно пускающих розовые слюни. Разуму требуются встряски! Художник способен творить лишь в несчастье. Когда ему хорошо, он годится лишь на то, чтобы расписывать спальни пузатыми амурчиками. А ты — эгоист!
Последние слова Стеллан произносит с ожесточением, отчего мне становится совсем мерзко, и я снова отворачиваюсь, прижимаюсь щекой к холодному окошку. Гравитр забирает в облака, никто им не управляет. Машина сама выбирает себе некий скрытый для чужого глаза путь. Куда мы летим? Зачем? Не все ли равно…
— Конечно, эгоист, — ворчит Стеллан, будто спорит сам с собой. Любовь есть любовь, я в этом кое-что смыслю. Терять женщину всегда больно, это ты правильно говоришь и правильно ощущаешь. Только боль свою ты упустил из-под контроля настолько, что сдуру захотел усмирить ее ценой собственной жизни. А то, что твоя паршивая жизнь нужна не только тебе, подлейшим образом забыл. Может быть, ты сирота?
— Нет, у меня мама, брат…
— И каково же было бы им потерять тебя?!
Мне хочется завыть от тоски. Я больше не могу сидеть в этой ярко освещенной кабине, в мягком кресле и слушать душеспасительные нотации. Я никого сейчас не могу ни видеть ни слышать.
— Отпустите меня. Домой, собрать вещи. Завтра я улетаю.
— В шахту, вниз головой?
— Нет. Честное слово…
— Сумерки, — говорит Стеллан со вздохом. — Самое ненавистное время для медиков. Таким козерогам, как ты, оно кажется безысходным, беспросветным. И вы преступаете все свои клятвы и честные слова. И ни за что не хотите дождаться утра.
— Вы так и будете стеречь меня до завтра?
— Было бы славно… Но что толку? Спать ты все равно не сможешь. Предпочтешь сидеть в уголке, таращить полные слез глаза на портрет утраченной возлюбленной и тихонько скулить. А потом побросаешь в сумку какое-нибудь никчемное барахло, сотрешь с лица тень переживаний и поднимешься на орбиту. И первый же эскулап, лишь покосившись на твою ментограмму, спихнет тебя обратно на Землю.
— Что же мне делать? — я задаю этот вопрос с понятной тревогой, и эта тревога на краткий миг остротой своей заглушает кипящую внутри меня боль.
— Я хочу познакомить тебя с одним моим другом.
— А если этого не захочу я?
— Я тебя свяжу, — спокойно заявляет Стеллан, и приходится поверить, что так и будет. И ни сила моя, ни ловкость, ни познания в области единоборств этому не помешают. — Доставлю к нему в оригинальной упаковке.
Внезапно выясняется, что мы уже не летим. Стеллан толкает дверцу и выскакивает из кабины первым. Недовольно озираясь, я высовываюсь следом, и он тут же плотно смыкает пальцы на моем запястье. Такое ощущение, что на меня надевают кандалы.
— Вы что?! Я не сбегу…
— Попробовал бы! Но без моей поддержки ты просто заблудишься.
Мы идем через небольшой дворик с пустыми скамейками из белого камня вокруг странной скульптуры, отлитой, как мне почудилось, из смолы — жирно блестящей и даже не утратившей до конца вязкости. Должно быть, скамейки специально для того, чтобы подолгу любоваться этим монстром… Ныряем под узкую стрельчатую арку. И попадаем в царство готики. Нелепым кособоким домишкам, что лепятся друг к дружке, никак не меньше тысячи лет. Они опоясывают сплошной стеной просторную лужайку, из самого центра которой нервно фонтанирует гейзер. В воздухе пахнет серой. Сквозь подошвы сандалий от земли проникает тепло. На почтительном расстоянии от гейзера, прямо на травке лежат люди. Не то спят, не то кейфуют.
— Преддверие ада, — восторженным шепотом говорит Стеллан. — Правда, похоже?
— Грешники такими не бывают, — отвечаю я. Мне уже не так противно его соседство.
— Ты очень любил ее?
— Очень, — хмурюсь я. — Почему — любил? И сейчас люблю.
— Вы все влюбляетесь наповал. Насмерть! Вам бы поберечься, не пережигать себя, жизнь-то длинная… И жаль вас, и завидно вам. Кстати, не строил ли ты фантастических планов вновь добиться ее взаимности?
— Нет. Еще не успел… А разве есть надежда?
— Молодец, — смеется Стеллан. — Хвала тебе. Здравый смысл тебе не чужд. Как правило, надежды нет. Потеря невозвратима. Но я был бы лжецом, утверждая, что прецеденты неизвестны. Кое-кто ухитрялся дважды войти в одну реку. Правда, союз двух сердец расстраивался снова. Такое случалось обычно с очень легкомысленными особами. Можно ли назвать это любовью? Так, игра в большие чувства, передержанный флирт. У тебя все иначе. У тебя по-настоящему. Ничего, мы это вылечим.
— От любви не лечат, — заявляю я упрямо.
— Лечат. От всего лечат — и от любви, и от ненависти. Память, эмоции — все поддается регулированию. Можно слегка приглушить. Можно стереть напрочь. По желанию, разумеется.
До меня вдруг доходит, куда же клонил этот гном.
— Я не хочу!
— Мы же с тобой обсудили альтернативу, — удивляется он. — Либо лететь в Галактику, жить полнокровно и полезно, либо киснуть дома в окружении пустых грез.
— Наверное, со своими грезами я бы мог управиться и сам.
— Видели уже, как ты мог…
Мы упираемся в глухую стену, кое-где поросшую седым от старости мохом.
— Харон, друг мой, — нежным голоском взывает в пространство Стеллан. — Дома ли вы? — Он косит на меня лукавым глазом и негромко добавляет: Конечно, дома, где же ему быть, он отсюда ни ногой.
«Как Шилохвост», — неожиданно вспоминаю я, и снова накатывает волна приутихшей было тоски.
Вместо ответа часть древней каменной кладки колеблется, словно отражение в воде, и растворяется, открывая темную щель, ничем не напоминающую вход в цивилизованное жилище. Однако Стеллан, ни на миг не выпуская моего рукава, ныряет туда первым. И я, вынужденно пригибаясь, следую за ним.
Мы попадаем внутрь слабо освещенного и потому лишенного каких-либо реальных очертаний помещения. Единственный источник света — вытянутое, как наконечник стрелы, узкое окошко с цветным витражом. Витраж изображает змееголового и змееязыкого дракона.
— Харон, — умильно окликает Стеллан, озираясь, — не затруднит ли вас возжечь лампады?
И снова молчание в ответ. Но на стенах оживают розовые теплые огни. Бесформенное, безобъемное помещение оборачивается довольно тесной комнатушкой с несуразно высоким потолком. И без намека на уют. На полу небрежно валяется белая в черных пятнах шкура, очень старая, вытоптанная и явно неестественного происхождения. Под окном стоит громоздкий, во весь простенок, стол на ножках в виде беснующихся демонов. К нему придвинуто дубовое кресло, черное от старости, с твердой высокой спинкой. По столу небрежно разбросаны свитки пергамента и тщательно заточенные гусиные перья. В углу, в нише устроено низкое и на вид очень жесткое ложе, на котором, вольготно разметав конечности, пребывает хозяин кельи.
— Это Харон, — говорит Стеллан, и мне кажется, что он немного робеет. — Очень хороший психомедик. Но очень ленивый. Как в нем сочетаются эти два качества, уму непостижимо. Харон, это… э-э…
Стеллан умолкает, потому что не знает моего имени. Наступает бесконечная и тягостная пауза. Говорить больше не о чем. Голова Харона приподнята над ложем, она похожа на череп мумии, в котором тускло светятся два больших желтых глаза. Наверное, хозяин — ровесник своему жилищу. Лежит здесь со времен чернокнижия и инквизиции, повидал всякого выше крыши, разговаривать ему надоело, да и сами люди, что вертятся вокруг да около, опостылели до смерти, которая никак не может протиснуться со своей косой в узкую щель прохода…
Совершенно неожиданно меня разбирает жуть, и я резко высвобождаю руку из Стеллановых клещей.
— Все! — объявляю я почти истерическим тоном. — Хватит! Затащили меня в этот склеп… Оставьте вы меня, ни о чем я вас не просил и просить не стану!
В желтом взгляде Харона мне мерещится сочувствие. Из плена этих глаз я никак не могу вырваться, потому что это не железные пальчики Стеллана. Это кое-что покрепче.
Зато Стеллан, обескураженный поначалу моим протестом, выходит из ступора и начинает орать.
— Склеп?! — орет он, наступая. — Да сам ты!.. Я провел с тобой от силы час, а устал так, будто знаю тебя всю жизнь! Не зря тебя бросила та девушка, умница. Ох, и зануда же ты! Воображаю, как ты донимал ее побасенками о своем великом предназначении, как расхваливал себя и свое дело. И требовал, требовал от нее доказательств любви. Не крути носом, это на тебе написано, как «мене, текел, упарсин»! Ты же эгоист, все вы эгоисты — и в любви, и в дружбе, и в работе! Целое поколение чувственных себялюбцев! Мы с ног сбились, выволакивая вас из-под колес грузовозов, из океанских впадин, из бездонных колодцев, нам ваши суицидальные мании вот где стоят! Что толку, что ты вымахал под два метра и зарос дурными мускулами? Все это ложь, камуфляж, улиточья раковина, если ты от первого тычка бросился в объятия к костлявой. Тряпка, кукла… Полюбуйтесь, Харон, и этот козерог намерен осчастливить своим визитом вечную Галактику! И такие, как он, представляют нашу великую цивилизацию в Галактическом Братстве, штурмуют иные миры, от нашего с вами имени вступают в переговоры с другими разумными существами!
— Все не так! — Я сознаю, что каждое второе слово его — правда, но во мне говорит отчаяние. Еще чуть-чуть, и я разрыдаюсь, как ребенок. — Я вовсе и не думал… я только хотел испытать себя… напугать посильнее…
Харон переводит свой магический взор на Стеллана, и с тем творится непонятное. Разбушевавшийся гном в единый миг стушевывается. Поток обвинений из его уст иссякает, как по мановению волшебной палочки, а сам он густо краснеет и делается кроток. Что там между ними происходит, какой информационный обмен через взгляды, я не знаю. Мне и не до того.
— Оставьте, друг мой, — бормочет Стеллан в глубоком смущении. — Вы правы. Не суди и не судим будешь. Было, все было, не зачеркнешь…
Желтые глаза возвращаются ко мне, и я снова в плену у них. Ни вырваться, ни сбежать… Что за сила скрыта в этом взгляде? Странно, но у меня не возникает ни малейшего желания сопротивляться. Я даже успокаиваюсь. И с удивлением обнаруживаю, что болезненная память об утрате как-то сдвинулась на второй план. Подернулась пепельной вуалью забвения… И теперь меня больше беспокоит то, что ведь и в самом деле не пройти мне медкомиссии. Быть мне списану на Землю — к стыду своему и к недоумению товарищей, а это уже двойной удар. Потерять в короткий срок и любовь и Галактику невыносимо сверх всяких пределов.
Харон безмолвно изучает меня. Где-то за спиной шуршит пергаментами оконфуженный гном Стеллан. Серебряная паутина безвременья, сотканная вечностью по углам каморки колдуна и чернокнижника, опутывает меня по рукам и ногам. Кажется, еще немного — и я вот так, прямо стоя, засну. Может быть, я уже сплю? Кто он, этот Харон? Случайно избегнувший костра маг из темных эпох истории? Пренебрегший академическими коврами просвещенного невежества экстрасенс? А теперь — просто очень хороший психомедик? И к тому же очень ленивый…
И тут между ним и мной возникает связь. Я начинаю понимать, читать сначала по складам, а затем и бегло, этот взгляд. Жаль, что сам не могу отвечать ему на его же языке. Я вынужден поддерживать этот фантастический контакт лишь теми средствами, что имею.
— Завтра, — говорю я. — Кометный Пояс в системе Сириус. Сириус — это такая тройная звезда.
— Козерог, — фыркает Стеллан возмущенно. — За кого ты нас принял?!
— Просто многие не знают, — оправдываюсь я. — Путают звезды и созвездия. Один поэт вообще считает Альфу Центавра планетой… Нас будет четверо. Нужно перегнать большой грузовой блимп на одну из баз в Кометном Поясе и вернуться на Землю пассажирским рейсом. Блимп — это такой космический корабль…
— Да неважно! — рявкает Стеллан.
Желтые очи обволакивают меня исходящими от них чарами. Я почти не ориентируюсь в том, что меня окружает. У меня нет прошлого. Я чист и безмятежен, как дитя. ТАБУЛА РАСА… Впереди — одно лишь будущее, без горести и страдания.
— Восемь дней, — отвечаю я на невысказанный вопрос.
Я делаю шаг навстречу трудно приподнявшейся руке Харона, потому что эти длинные костлявые пальцы, даже не шевельнувшись, манят меня. Слова и впрямь не нужны. Я все знаю без них. Восемь дней я буду спокоен. Восемь дней я ни о чем не вспомню. На кровоточащие раны моей памяти будет наброшено целительное покрывало. Оно спадет, когда я вернусь. Но за моими плечами тогда будет лежать Галактика. Что наши мелкие человечьи переживания перед бесконечностью? Каждый, кто возомнил свою боль невыносимой, должен побывать в Галактике, чтобы ясно представить, кто он и где его место в ней…
Краешек моего глаза цепляется за странный раритет, небрежно прислоненный к стене в самом темном углу клетушки. Длинное, сильно изогнутое лезвие, насаженное на длинное древко. Лезвие выглядит ржавым, иззубренным. А древко, Бог весть в какие времена грубо и неряшливо выструганное, до блеска отполировано миллионами прикосновений.
— Пойду-ка я, подышу испарениями, — суетливо говорит Стеллан. Манускриптец этот почитаю, пузико погрею от землицы. А то ваши флюиды, друг Харон, разят без разбору и очень уж сильно влияют на мою впечатлительную натуру.
А теперь я снова увижу ее. Такую, какой она была мне дорога. Я попрощаюсь со своими воспоминаниями. На целых восемь дней.
…трава в этом уголке парка едва ли не в рост человека, и уж подавно в ней скроется лежащий. Но только не от меня. Моя цель — таящиеся в этих зарослях босые пятки, и нет преграды, что могла бы остановить меня на пути к этой цели. Сперва на цыпочках, затем на четвереньках — так, что ни единый стебелек не шелохнется. Последние метры — ползком. Ласково, но сильно веду указательным пальцем от пятки до носочка. Эффект превосходит все ожидания. Визг, яростное лягание. Все, что подвернулось под руку, летит в мою сторону — с полным пониманием того обстоятельства, что я непременно увернусь. И я действительно уворачиваюсь, успевая сложить все пойманное в аккуратную кучку. Обиженный голос: «Хулиган!.. Бандит!.. А если бы я умерла с перепугу?!» — «Ни за что. Ты никогда не умрешь. И я возле тебя — тоже». — «Так и будешь вечно щекотать мои бедные пятки?» — «И черпать в этом занятии силы для вечной молодости!» Плюхаюсь на живот рядом, искательно заглядываю ей в глаза, все еще обиженные. Потом переворачиваюсь на спину и устраиваю голову на стопке листков из плотной бумаги, от изучения которых так бесцеремонно ее оторвал. «К свиньям собачьим ваши топограммы! Самая сложная топологическая фигура — человек. Потому он и звучит гордо. Изучай-ка лучше меня. Благо, я всегда под рукой». — «Поразительная самонадеянность! Человек как топологическая фигура довольно тривиален. А уж ты вообще примитивен. Ты симметричен, как радиолярия. Брысь с моих бумаг, им цены нет! Брысь, кому говорят?» Я и не думаю подчиняться. Есть только один способ добиться от меня полного повиновения, и она им прекрасно владеет. Воровато оглядывается — трава надежно прячет нас от всего белого света — и целует меня в растянутые в блаженной улыбке губы. Теперь из меня можно вить веревки, что немедленно и происходит…
…мы стоим у кромки круто проваливающегося книзу бескрайнего снежного поля, как в изголовье постели сказочного великана. «Ну же, Юль, давай, ветер поднимается!» — «Легко тебе торопить, а я боюсь!» — «Что тут страшного?! Оттолкнулась и лети, я же рядом». — «Н-ну… Если что не так я сразу падаю и ору…» — «Не надо падать. Кинулась с горы — езжай до конца». Ветер и в самом деле набирает силу, злобно швыряя пригоршни колючего снега нам в лица. Она, в облегающей красной куртке с парусящимся капюшоном и белых брюках, переступает лыжами, щурится, пробует палкой склон. Ей действительно страшно, хотя именно она первой вызвалась в такую погоду на такую высоту. Это в ее характере, и не могу сказать, что я в восторге от ее необъяснимой страсти к головоломным поступкам. Все наши друзья уже скатились и ушли пить кофе, а мы двое торчим здесь и боремся с собой и ветром. «Юлька! — я начинаю сердиться. — Либо ты едешь, либо я хватаю тебя в охапку и еду сам!..» В этот момент, не дослушав моей рацеи, она с отчаянным визгом отталкивается палками и начинает разгон. Она несется книзу как ракета, с шумом вспарывая лыжами снежное пространство, и при этом еще как-то ухитряется закладывать лихие виражи. Я надвигаю на лицо защитную маску, бросаюсь вдогонку и… падаю. Когда я, злой как сатана, распутав несусветное сплетение палок и лыж, которых в подобные минуты становится много больше, чем на самом деле, поднимаюсь, отряхиваюсь и с грехом пополам сползаю к подножию горы, она уже дожидается меня. И всем своим видом демонстрирует крайнее нетерпение. Ее огненные волосы забиты снегом, щека расцарапана, однако носик задран и настроение воинственное. «Что же вы, сударь, — презрительно выговаривает она мне. Заставили даму скучать, я уже и проголодалась тут слегка…» — «Знаешь что!..» — взрываюсь я. «Знаю. Рожденный ползать летать не может. Это вам, шевалье, не кабина какого-нибудь там блямба». — «Блимпа», — машинально поправляю я. Тогда она показывает мне язык и, вызывающе покачивая бедрами, уходит к лагерю, предоставив мне подбирать обломки ее лыж…
…только что вовсю полыхало солнце, и вдруг нежданно-незвано накатила приблудная тучка, разродилась крупным частым дождем. Теплым, оттого что капли нагреваются, не успевая достигнуть земли, так что никого этот дождь спугнуть не может. Он и не спугнул. Я даже благодарен ему за то, что он хотя бы немного остудил мое горящее лицо. Она же просто не замечает этих крутых жестких струй. Ударь возле ног ее молния, разверзнись земля — она и тогда не отвела бы от меня своего взгляда. Голубой сарафан, потемневший от воды, сползает и никак не может сползти к ее ногам окончательно, льнет к ее мраморной коже, и она нетерпеливо помогает ему руками. Переступает через него и делает шаг навстречу мне, полумертвому, задохнувшемуся. Алмазные капли сверкают на ее плечах единственным украшением, вспыхивают на упруго качнувшихся в такт движению грудях, в спутанном облаке волос. А больше я ничего не вижу, прикованный к месту ее распахнутыми глазами…
Я протягиваю ставшие невесомыми, утратившие плоть руки. Пальцы погружаются в серую занавесь. За ней ничего нет. Прошлое отрезано от меня. Беспамятство. Покой. Руки мои опускаются. Им не к кому тянуться.
Мир — только сон…
А я-то думал — явь,
Я думал — это жизнь, а это снится…
[Ки-но Цураюки. Пер. с яп. А. Глускиной]
Низенький, должно быть, невообразимо сильный человек, чем-то похожий на сказочного гнома, ведет меня под локоть до гравитра. Я безропотно принимаю его помощь. Во всем теле жидкая расслабленность. Можно сказать, я сплю на ходу. Так что пусть ведет. «Ты помнишь меня?» — спрашивает гном, когда я с трудом влезаю в кабину. «Нет… А кто вы?» — «Это неважно. Назови автопилоту свой адрес». Я называю. Дверца захлопывается и машина свечой взмывает в ночное небо. «Потише, — прошу я, и гравитр послушно сбрасывает скорость. — Я тут подремлю немного…»
Я сплю всю дорогу до моего дома и еще пару часов уже на стоянке, не вылезая из кабины. С чего меня так разморило?.. Поэтому мне приходится поспешить со сборами, чтобы не опоздать на первый рейс суборбитального челнока. Разумеется, впопыхах я забываю о массе важных дел, в том числе связаться с мамой. Я пытаюсь сделать это, уже сидя в глубоком мягком кресле челнока, но связь неустойчива, рвется помехами, и проститься толком так и не удается. Зато на орбитальной базе все устраивается наилучшим образом. Видеалы там мощные, их сигналу пробить атмосферу ничего не стоит, и мы с мамой прекрасно видим и слышим друг дружку.