Кир БУЛЫЧЕВ
ОПЕРАЦИЯ «ГАДЮКА»
1. ЛАВРЕНТИЙ БЕРИЯ
Под камеру переделали один из бункеров связи центра ПВО Москвы.
Но коридор, в который выходили помещения бункера, получился тюремным, как будто создатели его заранее предусмотрели, что тут будет камера смертника.
Судьи еще оставались в зале суда — тоже помещении бункера, но этажом ниже. Когда приговор был оглашен, Лаврентия Павловича Берию повели обратно в камеру. Он почему-то думал, что его расстреляют тут же, не возвращая в камеру. Зачем тратить время? Ведь приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Лаврентием Павловичем в тот момент владело возмущение несправедливостью приговора. Убейте меня за то, что верно служил партии! Убейте в моем лице совесть партии и признайте: да, мы отказываемся от высокого звания коммунистов, потому что решили предать смерти настоящего ленинца. Но какое вы имели право называть меня дашнакским агентом? Шпионом, нечестным человеком? Я не могу умереть с таким пятном на моей репутации!
Он пытался сказать это тупым генералам, которые сидели в ряд за канцелярским столом и старались не встречаться с ним глазами, но генералы боялись его слушать — они были охвачены страхом не только перед своими новыми хозяевами, но и перед подсудимым.
Ненавидя этих ничтожных судей, Берия улавливал их страх, и потому, когда его повели обратно в камеру, он вдруг ощутил приближение надежды. Не все так просто — с ним хотят разделаться от страха. Его хотят убить. Но этот же страх может ему помочь.
Против него, одного, невысокого, скромного, обыкновенного на вид человека, поднялась вся карательная машина государства. Это Голиаф. Он же
— Давид.
Известно, чем закончится тот поединок.
Притом Берия знал секрет, которым не поделился бы с этими Хрущевыми ни под какими пытками. Он отправлял доверенного человека в Тибет, в город Шамбалу, и тот привез ему гороскоп. В гороскопе было написано, что планеты предсказывают ему жизнь до конца XX века. Все эти предсказания были нарисованы каллиграфически на местном тибетском языке с английским переводом. Сомнений никаких не было — Лаврентию Павловичу суждено скончаться в 2000 году, точнее — в 1998-м, а тогда, при получении гороскопа, шел сорок шестой. Сомнения оставались, доверенного человека всерьез допрашивали, он поручил это Кобулову. Кобулов поклялся, что документ настоящий. Лаврентий Павлович тогда громко закашлялся, принялся протирать пенсне, чтобы не показать радости, охватившей его. Не зря он расколол гитлеровских астрологов: у тех были связи на Востоке.
Конечно, Лаврентий Павлович был настоящим коммунистом, атеистом, интернационалистом, можно сказать. Но есть вещи выше, чем атеизм, это каждый умный человек понимает, хотя признаваться в этом нельзя, потому что существуют простые-люди, так называемый народ, которому не следует морочить голову — в голове должна быть только одна религия. Когда его приговорили к смерти, в глазах встало воспоминание: желтый пергаментный документ, машинописный перевод с английского на русский, пришпиленный скрепкой — так обыкновенно.
Вы можете приговаривать меня к любой казни, сказал он себе.
Но вам до меня не добраться.
Когда за ним затворили дверь камеры, а не повели сразу на расстрел, Лаврентий Павлович чуть-чуть успокоился. Вернее всего, несколько часов в запасе у него есть.
Как — несколько часов?
А гороскоп?
Утешение бывает мгновенным — нельзя утешаться долго. Ведь ты сам казнил стольких людей, что не имеешь права утешаться… Но ты и миловал. Значит, и тебя могут помиловать.
И Берия стал думать, как оттянуть казнь, — гороскоп гороскопом, но как ее оттянуть?
Часы у него отобрали. Камера была подземной — в окно не выглянешь, не поймешь, когда наступит вечер.
А что сейчас? Они же могли устроить заседание трибунала и глубокой ночью — с них станется.
Под потолком лампочка, забранная в решетчатую клетку, — ему все равно не достать. Но в этом порядок… а вот по полу бежит таракан — беспорядок. При нем в тюрьмах такого не допускали. Он лично распоряжался, чтобы дезинфекция тюремных помещений была абсолютно эффективной. Когда-то при нем Ягода пошутил, что заключенные ловят тараканов, чтобы их жрать. Лаврентий Павлович, когда пришел к власти, все эти тараканьи дела прекратил. Таких шуток не бывает. И все насмарку — таракан пробежал по неровному цементному полу и скрылся под койкой. А Лаврентий Павлович не то чтобы боялся тараканов, но испытывал к ним отвращение. Это бывает, даже с очень отважными людьми. Он поднялся и пошел к двери: хотел вызвать надзирателя, чтобы указать ему на недопустимость, но тут же опомнился (как можно быть таким рассеянным!) — с соседней койки вскочил армейский майор. Он сидел там и смотрел на Берию. Осужденного ни на секунду не оставляли одного. А он забыл об этом.
— Тараканы, — сказал он. — Грязь развели.
Майор посмотрел на него, но отвечать не стал. У офицеров, дежуривших в камере, было строгое указание не разговаривать с преступником.
Берия возвратился на свою койку. Для него сделали облегчение, разрешили лежать — сам он был против того, чтобы заключенные днем валялись на койках: распускаются и излишне отдыхают. А лишний отдых для преступника — лишние заботы и усилия для следователя… Вот куда уходят мысли в последние часы жизни. Или минуты? А о чем думать?
И тут они стали открывать дверь.
За ним пришли.
Он хотел закричать — что-то убедительное хотел закричать, о чем молчал на допросах и на суде.
Кому какое дело до Тибета? Здесь офицеры. В армии его никогда не любили, а он сделал ошибку: противопоставил себя армии, убедил себя, поддался убеждениям Хозяина — армия в России всегда будет подчиняться Госбезопасности. У нас нет настоящих бонапартов. А тех, что были, мы ликвидировали.
А ведь Лаврентию, Павловичу приходилось читать о военных заговорах. Елизавету и Екатерину возвели на трон солдаты. Но поверил Хозяину. Потому что то были феодальные, империалистические армии, а наша армия — это армия страны, которая строит социализм.
Он кинулся в угол, подальше от двери, он искал руками — за что схватиться, когда будут уводить. Движения рук были бессознательными — разум в том не участвовал: ну кому удавалось удержаться в камере, если тебя выводят на расстрел? Скажи это ему в нормальной обстановке — начал бы хохотать. Именно хохотать.
Вошел Москаленко, в форме, встал у двери. Еще какой-то генерал, незнакомый. Может, это хороший знак?
— Выходите, — сказал Москаленко.
— Нет, — сказал Берия. Он старался говорить убедительно и спокойно. Это не удавалось. Получился крик. — Нет, я буду жаловаться! Я прошу дать мне возможность… написать объяснительную записку в ЦК.
— Выходите, — повторил Москаленко.
Он — садист. Он знает, что я останусь жив. Он будет меня мучить перед смертью.
Офицер, дежуривший в камере, толкнул Берию в спину, Москаленко отстранился, чтобы не коснуться Лаврентия Павловича. И получилось так, что Берия очутился в коридоре, а новый толчок в спину заставил его зашагать вперед.
Они шли по коридору, в шаровых стенах таились глухие стальные двери, под ногами — цементный пол. Чудно думать, что он сам принимал когда-то новый центр управления ПВО.
Конечно, это была здравая мысль. Они боялись, что честные коммунисты и работники Государственной безопасности поднимутся на защиту своего руководителя и освободят его. Остались же на свободе его верные товарищи, помощники, командиры дивизий и особых отрядов… А эти заговорщики упрятали его в подземелье; может быть, его сейчас ищут друзья, врываются в тюрьмы и лагеря. А его нигде нет. Нигде нет — время уходит, в любой момент маршала могут расстрелять. Вы знаете, что я маршал? Что я — старший по званию? Нет, говорит Жуков. А он рад его растерзать — ведь попался голубчик на грабеже, где твои вагоны с награбленным добром? Нет, говорит Жуков, твой чин липовый. Ты никогда не был близко от фронта. Это неправда, потому что ценность маршала определяется пользой Родине. И еще неизвестно, победили бы вы, военные, если бы мы не очистили страну от всякой нечисти, перед тем как вступить в войну.
Ну почему мои мысли убегают в сторону? Я должен сосредоточиться! Сейчас от моего слова может зависеть моя жизнь. Пока я не расстрелян, я жив…
Одна из дверей сбоку открылась.
За ней небольшой тамбур, где стоит лейтенант.
Нет, это не расстрельная. Нет.
Москаленко и другой генерал остаются снаружи, в коридоре.
Офицер открывает внутреннюю дверь.
Дверь сзади захлопывается.
В комнате, чуть побольше его камеры, стоит стол, точно как у следователя, конторский стол с двумя ящиками.
За столом мирно сидит Никита.
В пиджаке и белой сорочке, но без галстука.
— Садись, — говорит Хрущев Лаврентию Павловичу.
Берия садится.
И его охватывает слепая радость — тибетские мудрецы врать не будут. Никогда новый главарь государства не будет вызывать к себе смертника только для того, чтобы пожелать ему счастливого пути.
— Ну как? — задает вопрос Хрущев. — Имеются жалобы?
Глупее ничего не придумаешь. Спрашивать о жалобах у приговоренного к смерти. Но, может, это сигнал? Может, дорогие союзнички передрались между собой? А я понадобился?
— Я протестую, — сказал Лаврентий Павлович. — Ты не представляешь, в каком положении я нахожусь! Мне даже не дают бумаги, чтобы написать жалобу.
— Тебя били? — спросил Никита.
— Почему меня должны бить?
Эта комната была также освещена лампочкой в решетке под потолком. От этого на лысине Хрущева искорками перемещались отражения лампы.
— Вот видишь, — сказал Хрущев. — А при тебе происходили нарушения законности.
— Все дело против меня — это сплошное нарушение социалистической законности. И если мне дадут возможность выступить на ЦК…
— Тебе не дадут такой возможности, — сказал Никита.
И этим словно с размаху ударил по вспыхнувшей надежде. Берия так и застыл с полуоткрытым ртом.
Только через минуту, или чуть поменьше минуты, он произнес:
— Тогда зачем вызывал меня?
Он хотел сказать — пригласил, но испуганные губы не сказали этого слова. Они задрожали — глаза Хрущева были холодными, как у взбешенной свиньи.
— Ты все равно приговорен, — сказал Хрущев. — Я хотел с тобой встретиться, чтобы получить твои последние показания.
— Я все сказал.
— Не хорохорься, Лаврентий. Через полчаса будешь в ногах у исполнителя ползать, «Интернационал» петь. А мы будем строить социалистическое будущее. Что ты мне хотел сказать?
— Мне нечего сказать.
— Тогда прощай. Теперь уж совсем прощай. А то я думал, что ты хочешь дать дополнительные показания.
Берия стоял, не двигался, словно ждал, когда войдет конвоир.
Никто не входил. В комнате было очень тихо — она была спрятана на много метров под землей. Даже слышно было, как дышит Хрущев — быстро и резко. Берия слышал и свой пульс — почему-то в шее, справа.
Потом пришло озарение. Такое озарение приходит от Бога, с неба, оно не придумывается в голове.
— Если бы партия дала мне возможность, я бы дал показания на деятельность некоторых руководителей нашего государства. Я не давал этих показаний раньше…
— Почему не давал? — Хрущев был настойчив, как охотничья собака, которая взяла след и рванулась с поводка.
— Вопрос стоял о партийной этике, Никита Сергеевич. — Лаврентий Павлович пытался ухватить нужный тон. Именно сейчас решается, правы ли тибетские мудрецы из городка Шамбала.
— Конкретнее.
— Речь шла о моих старых товарищах, много сделавших для партии и государства. Мог ли я докладывать о них?
— Даже когда речь шла о твоей жизни?
— Я скажу тебе честно, Никита Сергеевич. — Берия дрожал, ему было холодно. Он видел выход, как говорится — свет в конце туннеля, но кто даст ему добежать до этого конца? — Меня бы все равно приговорили. Днем позже, днем раньше. И приговорили бы именно те товарищи, которые сегодня узурпировали власть в стране и боятся меня хуже смерти.
— Конкретно. Кто конкретно?
А теперь не спеши, Лаврентий. Теперь пойми, что ставка — твоя собственная жизнь. Ты должен назвать имена главных и самых опасных соперников Никиты. Не тех, кого в самом деле надо считать его соперниками, а тех, кого он больше всего боится.
— Я предпочел бы изложить свои соображения в письменной форме, — решился Берия. — Мне нужно время, чтобы все вспомнить и сформулировать.
— Нет у тебя такого времени, — сказал Никита. — Нет времени. Ты приговорен. Уже сейчас… — Никита посмотрел на ручные часы. Берия заметил, что они показывают двадцать минут восьмого. Вечера? Утра? А так ли это важно? — Уже сейчас ты живешь взаймы. Ты расстрелян. И весь Союз будет знать, что ты уже расстрелян. Так что говори, караул ждет.
Берия глубоко вздохнул.
Теперь он в своей обстановке. Это своя игра, и тут у Хрущева нет особых преимуществ.
— Все! — взбесился Хрущев, словно его укусила гадюка. — Ты мертвец! Врал ты все, не знаешь ничего нового.
— Я знаю, — просто и доверительно ответил Берия. Только акцент у него стал еще тяжелее, чем в начале беседы. — Я знаю очень много.
— Где эти документы?
— Не документы. Зачем мне документы-мокументы? Я в голове все держу.
— Выбьем!
— Вряд ли, — сказал Берия. — Что ты выбьешь?
— Все!
— А если отвяжешься от меня, дашь мне время и возможность, получишь не только фамилии — ты получишь иностранные связи, ты получишь шпионскую сеть, ты получишь заговор против самого себя. Все будет на столе.
— Торгуешься? — Хрущев вытащил гребешок — маленький, пластмассовый, дешевый — и стал нервно причесывать лысину. — Не выйдет. Ты мертвец!
— Не надо было звать меня, — сказал Берия.
Хрущев засунул гребешок в верхний карман пиджака, будто успокоился, причесавшись.
— Все же скажи фамилии, — сказал он спокойнее, ровнее.
— Близкие к тебе люди, Никита Сергеевич.
Тон был правильным. И даже сочетание второго лица с отчеством.
— Фамилии!
— Мне нужно будет немного, — сказал Берия. — Мне нужно будет… можно я сяду?
— Ноги дрожать устали?
— А тебя, Никита Сергеевич, приговаривали к смерти?
— Думаю, если бы не Хозяин, ты бы меня давно убрал.
— Были на тебя материалы, — признался Берия с товарищеской искренностью. — Серьезные материалы.
— Какие же?
— О репрессиях на Украине, о процессах в Москве, твое письмо Хозяину по Бухарину…
— Стой!
«Дурак я, старый дурак, — подумал Берия. — Об этом говорить нельзя! Неужели я все погубил? Именно сейчас, когда блеснула надежда?»
Хрущев молчал.
— Ты боишься, сволочь, — сказал он наконец.
Берия сдержался от естественного и правдивого ответа: «И ты ненамного лучше меня, Никита».
Вместо этого он произнес:
— Я не дал хода делу.
— А кто тебя просил об этом?
— Многие просили. Включая Хозяина.
— И что же тебя остановило?
— Сегодняшний день. Я допускал, что он может прийти. И тогда ты мне нужен как друг. А не как злобный враг.
— Мудришь и крутишь. Ты не выносил соперников.
И опять Берия подавил в себе фразу: «Ты мне не соперник».
Тем более что фраза в конечном счете прозвучала бы глупо — приговоренный к смерти не критикует своего палача.
— Я все документы уничтожил. Почти все…
— И про других документы уничтожил?
Идет торговля. Ну что ж, украинский куркуль, выстоишь ли ты против мингрельского рыцаря?
— Теперь уже все равно, — вздохнул Лаврентий Павлович.
— Почему все равно? Для партии это не все равно.
— Я — человек конченый, я разоружился перед партией, но партия меня отвергла, Никита Сергеевич, ты же знаешь.
— Сам виноват. Значит, не разоружился.
Каждая минута, говорил себе Лаврентий Павлович, каждая секунда разговора увеличивает мои шансы. Он знал этот закон: если разбойник с тобой разговаривает, а не стреляет сразу, дай ему говорить.
— Послушай, Никита Сергеевич, — сказал Лаврентий Павлович, стараясь отыскать нужный тон — не наглый, не просящий. Тон собеседника. Не то чтобы совсем равного — это может рассердить, но и не униженно просящего. — Ты лучше всех знаешь, что мое положение в Политбюро позволяло мне узнавать о некоторых событиях раньше, чем их участники.
Никита не улыбнулся. Но и не оборвал его.
— Кое-что я прятал в сейфе, кое-что докладывал Иосифу Виссарионовичу. Но были такие вещи, которые я мог докладывать только сюда. — Он постучал себя по виску костяшками пальцев.
— Значит, мы правильно сделали, — вдруг заговорил Хрущев, — что тебя уничтожили. Пока ты живой, от тебя всегда может исходить клевета, яд, вонючая каша.
— Ну уж вонючая каша! — Слово было противно Лаврентию Павловичу. Оно звучало плохо и несправедливо. — Зачем словами бросаться? Мы взрослые люди, руководители великой державы…
— Помолчи, — оборвал его Хрущев.
«Я совершил ошибку? Я не так сказал? Но в чем? В чем моя ошибка?»
Он даже не удержался, обернулся, кинул взгляд на закрытую дверь.
Никита хмыкнул. Он почувствовал страх Берии, и страх ему был приятен.
Хрущев рассердился на самом деле из-за того, что сообразил, как неправильно ведет себя: дал уцепиться Берии за кончик веревочки, и тот, придя сюда как приговоренный, через десять минут посмел назвать себя руководителем державы. И Хрущев понял, что никогда, ни при каких обстоятельствах не выпустит Берию на свободу, не оставит в живых. На свободе он обязательно отыщет способ отомстить… одному из них на свете не жить.
Но это не означает, что не следует выжать из Лаврентия все, до последней капли. До этой минуты Лаврентий давал показания на гласном суде, где имел возможность и желание, даже под угрозой смерти, таить важные и, может, решающие для СССР факты. Надо это изменить.
— Лаврентий Павлович, — сказал Хрущев, — ты приговорен к смерти, я ничего не могу тебе обещать. Уж очень велики твои преступления перед партией и народом. Но я полагаю, что тебя еще рано казнить. Ты еще можешь пригодиться партии.
Никита Сергеевич сделал паузу, и Берия нарушил ее:
— Я готов выполнить любое задание партии.
— Да помолчи ты, не во вражеский тыл с бомбой посылаем. Задание твое — остаться в этом подвале.
— Зачем?
— Чтобы окончательно разоружиться… Потому что сейчас ты даже смерти недостоин.
— Я готов, — поспешил сказать Берия.
— Мне интересно узнать, — Хрущев проговорился, нарушив правило — говорить только от имени партии, — в какие отношения вступали за спиной у партии некоторые члены Политбюро, какой заговор они готовили… если, конечно, они готовили какой-нибудь заговор.
— Кого именно ты имеешь в виду, Никита Сергеевич?
— А ты подумай, кто замышлял, кто устраивал заговоры, ты скажи всю правду партии. И если в наших рядах есть невиновные, то на них не следует напраслину возводить. Ни в коем случае. Меня интересует только объективная информация. Мы, как ты знаешь, решили восстановить ленинские нормы партийной и общественной жизни.
— Я сам настаивал…
— Помолчи. И поэтому совершенно недопустимы наговоры на верных сынов и дочерей нашей партии. За это мы будем беспощадно карать, товарищ Берия.
Что за оговорка!
— Но если вы знаете нечто важное, государственно важное, то придется вам об этом рассказать. Понял?
Хрущев поглядел в глаза Берии — получилось неубедительно: Хрущеву не удалось вогнать себя в истинно гневное состояние.
— Как конкретно, понимаешь… это делать будем? — спросил Берия.
— Конкретно — сядешь и напишешь. И не то, что в бумаженциях, — это мы уже изучили. Конкретно, по именам, никого не жалей. И если знаешь что обо мне — пиши, говори, невзирая, понимаешь?
— А мне бумаги не дают, — сказал Берия. Это был не самый умный ответ, даже глупый, но Хрущеву он понравился.
— Значит, так, — сказал он. — Ты расстрелян, Лаврентий Павлович. Казнен по приговору суда.
Хрущев посмотрел на большие наручные часы.
— Полчаса назад расстрелян. Труп твой, как понимаешь, кинули собакам.
— А вот это недопустимо! — почему-то вырвалось у Лаврентия Павловича. Хотя в той ситуации метод расправы с телом не играл решающей роли.
— Удивительный ты человек, Лаврентий, — сказал Хрущев. — Какие могут быть запросы?
— Я — грузин, Никита Сергеевич. Для нас, жителей Кавказа, надругательство над телом мертвого врага — позор для убийцы!
— А значит, ты никогда… ни разу? Все твои враги похоронены под оркестр на Новодевичьем кладбище?
«Он еще улыбается! Ну, я до тебя доберусь, сука!»
Берия отвел глаза — они его выдают. Но теперь он знал: тибетские мудрецы не соврали — он выберется отсюда, он еще покажет этому хохлацкому недоумку!
— Молчишь? Ну и правильно делаешь. Кавказец нашелся! Да твое имя на Кавказе будет проклятием!
— Врешь! Я национальный герой грузинского народа!
— Я тебе больше скажу. Твои грузины, конечно, нуждаются в святом, в пророке. Так они пророком Сталина сделают. Молиться ему будут, тело его из нашего Мавзолея к себе в Гори утащат, будут там шахсей-вахсей вокруг танцевать!
— Это мусульмане — шахсей-вахсей.
— А, все равно, все вы чернозадые.
— Мы христиане.
— Вы христиане? А кто у нас большевик-ленинец, кто у нас интернационалист?
Как тянуло Лаврентия Павловича оборвать эти кощунственные провокационные высказывания. Но надо терпеть. Настоящий великий человек отличается от политического авантюриста тем, что умеет терпеть. И ждет нужного момента, чтобы ударить внезапно и беспощадно. Этому нас учил великий Сталин.
— Сталина твои грузины святым сделают, — повторил Хрущев. — Для того чтобы твое имя с навозом смешать. Так удобнее — есть мерзавец и есть святой. Я тебе точно говорю.
— Я устал, — сказал Берия, — меня ноги не держат.
— Что делать, — вздохнул Хрущев, — второго стула в комнате нет, сам видишь.
— Я на пол сяду, — сказал Берия.
Ему стало все равно. Он уже немолодой человек, он провел много недель в ожидании ужасной несправедливой смерти. Он совершал ошибки в жизни, и его можно критиковать, но за что же его так мучить?
— Ты получишь бумагу и канцелярские принадлежности, — сказал Хрущев. — Ты будешь работать, ты запишешь все, что хранится в твоей голове. Я буду знакомиться с твоими писаниями и, может, даже еще побеседую с тобой. Но теперь учти одну вещь и заруби ее себе на носу: для всего мира, включая нашу партию, включая членов Политбюро, — ты умер. Тебя нет. Ты — горстка пепла в общей могиле. И ты не заслуживаешь иной участи, потому что земля еще не носила такого злодея и убийцу, как ты. В любой момент я могу прекратить эту отсрочку и ликвидировать тебя.
— Зачем мне писать? — Берия переступил с ноги на ногу. Его охватила та тупость, что бывала на экзамене — становится все равно, только кончайте ваш экзамен, господин учитель.
— Ты будешь писать, — сказал Хрущев. — Потому что, пока ты пишешь, у тебя остается надежда, что я тебя помилую. Или надежда на то, что меня сковырнут дорогие мои товарищи и соратники — знаю я им цену! Ты будешь писать, потому что надеешься, что я использую тебя как союзника — тайного или явного, что ты понадобишься мне как неожиданный свидетель на каком-то еще процессе. Понимаешь?
— Мне приходилось давать такие обещания, — сказал Берия.
— А я тебе не даю обещаний. Я тебе обещаю, что тебя расстреляют, как только ты напишешь последнее слово. Но не пытайся тянуть время. Может, я тебе дам неделю, может, месяц… может, до Нового года. Но я тебя потом расстреляю, потому что кому нужен человек, уже казненный, а?
И Хрущев засмеялся — громко и ненатурально.
Он не вставал, но подал какой-то знак — наверное, под столешницей была кнопка.
Дверь заскрипела, вошел незнакомый капитан.
— Уведите, — сказал Хрущев.
— До свидания, Никита Сергеевич, — сказал Берия.
Хрущев не ответил и не посмотрел на него. Это был плохой знак.
Но ведь человека не убили в день, когда должны были убить.
Новая камера была совсем другой. Правда, тоже без окна.
Койка застелена простынкой — простыней Берия давно не видел. И подушка в наволочке. Откуда-то притащили канцелярский стол без ящиков. Стопка бумаги для пишущей машинки, нелинованная — он сразу попросил линованной, и ему принесли две толстых общих тетради в синих клеенчатых обложках. Писать пришлось карандашами, карандашей было три — если затуплялись, можно позвать, чтобы сменили, — но он рассчитывал так, что трех заточенных карандашей хватало на рабочий день.
Он установил себе рабочий день в четыре часа. Но это не значило, что Лаврентий Павлович строчил не переставая. Он думал. Только приняв решение, писал строчку или две. Он вел себя как поэт, создающий эпическую поэму, — поэт ищет рифмы, старается не выпасть из размера, не нарушить гармонии.
Помимо того, что спешка не входила в планы Лаврентия Павловича, он должен был идти правильным руслом, должен был дать компромат на своих коллег по Политбюро, но сделать это так, чтобы обвинения были серьезными и в то же время не погубили бы его, если Хрущев падет, дверь откроется и в проеме окажется Георгий Максимилианович Маленков.
Лаврентий Павлович решил, что Хрущев его не убьет. Что со временем он будет все нужнее новому вождю: в своей борьбе Хрущев будет вынужден опираться на сведения, находившиеся в светлой голове шефа Госбезопасности. Они станут союзниками.
Беда заключалась в том, что, составляя досье на Маленкова и Молотова — главных врагов, — Берия не знал, что же происходит снаружи. Газет ему, естественно, не давали, радио в «номере» не было. Попытки разговорить охранников ни к чему не приводили. Охраняли его военные — опять военные, но не те, что подчинялись Москаленке и Жукову, а какие-то другие военные. И Берия никак не мог раскусить — кто их шеф. Он знал, что армия, как и партия, также делится на смертельно враждующие кланы, он отлично помнил, как на процессе Тухачевского и Гамарника Сталин разделался с ними руками Блюхера и Егорова, чтобы вскоре на следующем процессе судить Блюхера и Егорова руками следующего поколения маршалов.
Значит, как ни крути — ставку можно делать только на Хрущева.
Его присутствие рядом он ощущал все время — показания, отправленные из камеры, возвращались порой с пометками на полях. Почерк принадлежал Никите. И выражения его: не всегда грамотные, но с чувством.
По этим замечаниям Берия понимал, что Хрущев остается у власти — иначе бы ему и не требовались показания на соратников. И кроме того, он понимал, куда клонит Хрущев, чего ему надо.
Сначала он желал, чтобы основные показания шли против Маленкова. Причем его интересовали не высказывания Маленкова против Хозяина, партии и лично товарища Никиты Сергеевича. Нет, он должен был стать во главе шпионского центра, нужны были связи с США и особенно желательно с Израилем, отношения с которым испортились еще при Иосифе Виссарионовиче, когда начали громить врачей-убийц.
Затем — судя по подсчетам Лаврентия Павловича, лишенного даже самого паршивого календарика, к началу декабря — понадобилось включить в заговор и Ворошилова. Чем-то Ворошилов насолил. Но главным руководителем иностранного центра в Москве должен был стать Каганович. Что ж, насолим Лазарю.
Лаврентий Павлович попросил женщину. Пускай она не будет красавицей, но отсутствие женской любви приводит к нарушениям в организме, привыкшем к любовным утехам. Он уже не может логически рассуждать и начинает страдать забывчивостью.
Для того чтобы это пожелание дошло до глаз Никиты, Берия вписал его в качестве отдельного абзаца в общие рассуждения о преступлениях Кагановича.
Бумага возвратилась на следующий день.
На полях возле абзаца было написано очень неприлично.
В общем, отказ в грубой форме и с насмешкой, касающейся грузинского народа в целом. Лаврентий Павлович был взбешен, он поклялся себе, что, когда выйдет на свободу и посадит в клетку этого Хрущева, в первую очередь отрежет ему яйца. Вот именно! И пускай весь народ знает об этом недостатке покойного Никиты Сергеевича.
Когда Хрущев отказался в такой грубой форме прислать женщину, Берия встревожился. Конечно, он утешал себя верой в могущество тибетских астрологов, но астрологи где-то там, а автоматчики здесь. И если Хрущев решит, что надобность в Лаврентии Павловиче миновала, он не постесняется отдать приказ.
Лаврентий Павлович все ждал успешного заговора против Хрущева. Ждал, надеялся и трепетал. Все зависит от того, кто придет к власти. Если те, кем Берия в своих подневольных записках не занимался, не разоблачал, — есть шансы остаться в живых. Но если победит Маленков или, что еще хуже, — Каганович, то все, беспощадно.
Но вроде бы Хрущев укрепляется на троне. Судить об этом Берия мог только по поведению самого Хрущева, то есть по его заметкам на полях рукописи, то есть по интересу к тому или иному сотоварищу. А раз Хрущев укрепился, то ему не нужны подпорки вроде воспоминаний Лаврентия Павловича.
И вот наступил день, когда Берия, сдавши очередную порцию показаний, не получил наутро карандашей и тетрадку.
Утро было самым обыкновенным. Он проснулся от того, что загремел засов. Теперь он в камере жил один, без наблюдателя: не боялись, что он сотворит с собой что-нибудь. Ему даже вернули очки, хотя преступник может очки разбить и разрезать себе вены — такие случаи в практике органов известны.
Пришел капитан, которого Берия называл Колей, хотя неизвестно, настоящее ли это было имя. Может, и настоящее. Коля был подобрее Ивана, он иногда разговаривал. Вот и сейчас сказал:
— Доброе утро. Вставайте.
Он поставил на стол поднос, на котором лежал кусок хлеба, стояла миска с кашей и кружка с чаем. На куске хлеба — два кирпичика рафинада.
Не вставая, Берия сказал:
— Сегодня какое?
— Не знаете, что ли?
В тоне капитана возникло человеческое сочувствие. Что это может быть? День Сталинской Конституции? Нет, он прошел. День Рождения Хозяина? Конечно же, день рождения Сталина.
— День рождения Иосифа Виссарионовича? — спросил Берия. Теперь все зависело от того, как откликнется на догадку капитан. А вдруг он свой?
— Чего несете? — Капитан, наоборот, вопреки ожиданию как-то скис, будто Берия сказал неприятное.
— Простите, если я что не так сказал. — Берия слышал просительные интонации в собственном голосе. Это было совсем плохо.
— Новый год завтра, — сказал капитан. — Тридцать первое сегодня. А завтра Новый год. Пятьдесят четвертый.
Капитан поставил поднос на стол и повернулся к двери.
Берия сел на койке.
Что-то было неправильно.
— Стой, — сказал он. — Я же тебе вчера говорил! У меня бумага кончилась. И карандаши. Слышишь? Мне сегодня работать, а у меня бумага кончилась.
— Знаю, — сказал капитан от двери. — Я уже спрашивал. Я говорю, у него бумага кончилась.
— И что?
— Сказали, не нужна ему больше бумага. Не понадобится. Он свое написал.
Берия старался сообразить, что надо сказать, как убедить капитана, что бумагу надо нести. Кончится бумага — его убьют. Пока он так думал, капитан закрыл дверь.
Берия вскочил, пробежал к параше. У него и без того было плохо с кишечником, а сегодня — нервы не выдержали — катастрофа.
Он сидел на параше — и не мог встать, чтобы постучать в дверь и вызвать начальника. Доказать ему, что произошла ошибка. И тот поймет, согласится и скажет — да, произошла ошибка.
Завтракать он не смог. Только похлебал чаю.
Он постарался взять себя в руки и думать. Спокойно думать. Если поддашься панике — то погибнешь. Так он уговаривал себя, но его слушал лишь махонький уголочек мозга. Все тело бешено надеялось на спасение, придумывало за него черт знает что — может быть, к примеру, тридцать первого работать здесь не положено, такое в тюрьме внутреннее правило — день отдыха! Конечно же, день отдыха.
Дурак, отмечал трезвый уголок в мозгу. Тебе даже не положено знать, какой сегодня день. Это капитан тебя пожалел. Ведь ты на ноябрьские работал? Работал, давали бумагу…
Он стал стучать в дверь, но стучал не очень громко.
Глазок открылся.
— Простите, — сказал Лаврентий Павлович, — мне бумагу не принесли.
— Ждите, — ответил бесплотный голос. Но не отказал.
Берия ждал долго, может быть, часа два или три. Он считал про себя секунды, но никак не смог считать ровно — то торопился, то заставлял себя тормозить, считать размеренно.
— Сейчас принесут, — сказал он вслух.
Никто его не слышал. Он был один на этом свете, один на Земле, остальные померли.
И когда он, не выдержав, кинулся к двери, она сама открылась навстречу.
Вошли другой капитан и полковник, здешний начальник, его за эти недели Берия видел мельком и не разговаривал с ним.
— Сдайте очки, — приказал он, — ремень, ботинки.
— Почему? Я ничего плохого не сделал.
— Заключенный номер шестьсот двадцать пять, выполняйте и не заставляйте меня прибегать к мерам физического воздействия.
Берия послушно снял очки, вытащил ремень из брюк.
— А как же я без ботинок пойду? — спросил он вежливо.
— Недалеко идти, — сказал полковник.
— А когда идти?
— Скажут, — ответил полковник. И приказал другому капитану унести нетронутый завтрак.
И когда снова закрылась дверь и он остался без очков, без ботинок — сразу стали мерзнуть ноги, пришлось подобрать их под себя, — им овладело оцепенение. Проклятые тибетские мудрецы… Никита, как ты поймал меня, Никита! А ведь я должен был с самого начала сообразить, что чем больше я напишу, тем скорее он меня потом прихлопнет. Я знал это, но думал, что обойдется. Все люди так устроены…
Он закутался в одеяло и сидел нахохлившись, порой мелко дрожа, порой забываясь в дреме — спасительный сон старался помочь Лаврентию Павловичу, но был хлипок и рвался, как ветхая марля.
Он не знал, сколько прошло времени и идет ли оно вообще.
Потом пришел капитан, утренний, Коля.
Он принес суп и хлеб. И кружку чая.
— Это обед? — спросил Берия.
— Считайте, ужин. — В капитане не было жестокости. — Я сменяюсь. А вы поспите.
— Вряд ли я высплюсь как следует.
— До утра времени много. Так и с ума сойти можно, — сказал капитан.
— Я был бы рад.
— Ну это вы зря, — сказал капитан. — Надо держаться.
— Сколько до Нового года? — спросил Берия.
— Думаю, успею до дому доехать. Мне на трамвае.
Берия вдруг подумал: сейчас я его задушу, переоденусь в его мундир и приеду к нему домой…
Может, он даже совершил какое-нибудь движение, потому что капитан отпрянул к двери. Взгляд его стал испуганным.
— Вы что? — спросил он из спасительного дверного проема.
— Скажи, сколько сейчас времени, — попросил Берия.
Капитан посмотрел на часы.
— Двадцать один двадцать, — сказал он.
— А когда… за мной придут?
— Назначено на пять ноль-ноль. Но могут проспать. Вы же знаете, что у нас порядка нет.
— При мне порядок был, — жестко ответил Лаврентий Павлович. — Иди.
— С наступающим, — сказал капитан.
Берия не ответил. Он сидел с ногами на койке и не смотрел на капитана. Он и не слышал его.
Капитан ушел, а Берия думал.
Он думал о том, как бы ему не умереть. Он не может умереть. Он слишком много знает о смерти, слишком много видел смертей — ему туда нельзя.
Он был неподвижен.
Полковник, который не пошел встречать Новый год — такой был приказ сверху, и за это ненавидел смертника, — выпивал вместе со своим замполитом в кабинете. Он раза два поднимался, подходил к камере Берии, заглядывал в глазок. Тот сидел неподвижно, как какой-то абрек на молитве. Глаза у него были закрыты. Может, молился?
Полковник уходил к себе.
А Лаврентий вдруг понял — он с ними не останется!
Он не останется с ними в будущем году, он не будет здесь завтра на рассвете. Он уйдет: он не знал, как уйдет, но главное было — не пропустить момент Нового года — единственный момент, когда можно вырваться из этой жизни.
Его слух приобрел невероятную силу и тонкость.
Он даже различал голос диктора, он даже услышал, как начали бить часы…
Они не убьют меня…
Нелепая, а может, и понятная мысль пришла в голову полковника, когда они с замполитом подняли по чарке за здоровье, за родных, за народ.
Он налил в стакан водки и сказал:
— Отнесем ему?
— Ох, рискуешь, Тимофеевич, — сказал замполит.
— Настучишь на меня?
— Нет, Тимофеевич, но с тобой туда не пойду. И знать не хочу, куда ты со стаканом пошел.
— Твое дело партийное, — сказал полковник, положил поверх стакана толстый шмат сала и пошел по коридору к единственной камере в этом каземате.
Возле двери сидел на корточках сержант — из внутренней стражи. Он вскочил.
— Сиди, — сказал ему полковник. — Сейчас я пришлю тебе смену. Утро скоро начнется. Исполнителя привезут.
Сержант слушал молча.
— Посмотри, — сказал полковник.
Сержант заглянул в глазок.
Потом выпрямился и сказал:
— Но там тихо было, я как раз перед боем курантов заглядывал.
— Что, мать твою? — Полковник сразу понял, что случилось страшное.
Сержант открыл засов.
Полковник ворвался внутрь.
Камера была пуста.
Он кинул стакан и разбил его об пол и тут же пожалел, что разбил, — надо было выпить.
Потом это спасло его, говорят, от расстрела, потому что следствие не нашло опьянения.
Камера была пуста.
Выйти Берии было некуда, но он вышел. Такова самая большая тайна.
Все равно его собирались расстрелять на рассвете 1 января 1954 года. А объявили об этом уже несколько месяцев назад.
И никто не стал разбираться.
Когда у нас отправляют в никуда политического деятеля, о нем принято забывать. Попросите перечислить наших президентов, нет, не мальчишку с улицы, а любого доктора наук. Многие из них вспомнят Шверника или Подгорного? Их и через неделю после падения или отставки никто в лицо не знал, хотя еще недавно любовались большими портретами во время праздничных демонстраций.
А уж если кого расстреляли, то забыть его — дело чести, доблести и геройства. Ну и конечно, самосохранения.
Кто такой Берия? Не слышал такой фамилии-мамилии! Мало ли какие авантюристы продавались царской охранке или немецкой разведке? Мы-то никому не продавались. Нас никто и не предлагал купить!
Исчез Берия из камеры. И исчез.
Мог бы так же исчезнуть в каком-нибудь другом месте.
Некоторое время беспокоился один человек — Хрущев. Он-то знал, что Берию не расстреляли. Потому опасался, а вдруг Лаврентий Павлович объявится в каком-нибудь неподходящем месте?
Но потом, по прошествии лет, перестал бояться.
Забыл о таком человеке и его странной судьбе.
Мне как-то пришлось попасть в дом, где сохранилось несколько папок и коробок с остатками «дела Берии». Там были свалены в кучу конверты с фотографиями сексуальных партнерш Лаврентия Павловича с заметками полковника Саркисова на обратной стороне, какого числа данная гражданка вступила в половую связь с гражданином Берией и сколько раз в этой связи состояла. Там лежат разорванные пачки от папирос «Север». На обороте — записки Берии прокурору Руденко с просьбой вмешаться и восстановить справедливость. Там много семейных фотографий — Лаврентий с женой и соратником Шарией на пляже, там сложены пачками семейные телеграммы, паспорта и дипломы. Страннейший набор вещей и документов, не уместившихся в обвинительном заключении и недостойных попасть в архив. Хотя порой там встречались бумаги иного звучания. К примеру, письмо Берия Кобулову с просьбой расстрелять к утру следующих граждан…