Книга: Цена познания
Назад: Глава тринадцатая
Дальше: Эпилог

Глава четырнадцатая

— Угадай, что они сказали?
— Не буду.
— Почему?
— У меня нет никаких оснований для выводов.
— А ты попробуй.
— Не буду пробовать. Если я просто скажу наугад, ты подумаешь, что я так хочу.
— Не подумаю.
— Подумаешь. Я тебя знаю.
— Ну хорошо. Они сказали, что это девочка. Они уверены только на девяносто пять процентов, но я думаю, так и есть.
— Девочка? Здорово!
— Не притворяйся. Ты хотел мальчика.
— Неправда! Мне все равно. Я очень рад девочке.
— Обманщик.
— Но я действительно рад.
— Я знаю. Но ты больше хотел мальчика.
— Все, пора, — вмешался другой женский голос, — вы уже говорите на десять минут дольше, чем полагается.
— Николь, дай нам еще пять минут, — взмолился я. — Целый месяц этого ждали!
— Пять минут, и ни секундой больше, — строго сказала она.
Пять минут пролетели мгновенно. Прозвучали последние слова прощания, и родной голос пропал. Снова на месяц. До следующего визита к врачу.
Я выключил микрофон и бесцельно взял в руки карандаш. Желтая шестигранная палочка напоминала о настоящем мире, несмотря на то что попала ко мне напрямую от Господа. Я вспомнил, как, теребя отца за большую руку, настойчиво спрашивал его, каким образом графит попадает в дерево. Отец был явно незнаком с этим технологическим процессом и пытался придумать его на ходу. Впрочем, то, что он не знал правильного ответа, я понял значительно позже… А в третьем классе белобрысый Жером Лекер на спор перебивал карандаш мизинцем. Одноклассницы восторженно охали, а я сказал, что он бьет не пальцем, а тем местом, где начинается ребро ладони, и мы подрались… А мой дядя, мамин брат, показывал мне, как, воткнув в карандаш полусогнутый перочинный нож, можно поставить его на стол под абсолютно неестественным углом…
Как давно все это было… Дядя еще был жив, у мамы еще не пробивались седые волосы, жизнь казалась бесконечной. Сколько воспоминаний из-за какого-то карандаша… В последнее время все напоминало мне о том мире. Хотя сам по себе он меня мало интересовал. Но там была Мари, носившая в себе нашего будущего ребенка. Мою еще не родившуюся дочку. Если бы не эти беседы, я бы совсем затосковал.
Спасибо Тесье — он ведь мог свести наше общение к тому короткому разговору, в котором Мари сообщила мне, что она у себя дома, что ей выплатили деньги и что чувствует она себя хорошо. В тот вечер я полностью распрощался со страхом за ее жизнь. Она действительно была снаружи — в этом сомневаться не приходилось. Ее голос я не спутал бы ни с каким другим, она отвечала на мои вопросы, следовательно, это не была запись, и я готов был поклясться, что говорила она не под угрозой. Слишком естественна была ее речь. Она рассказывала о том, что пока будет жить у родителей, о том, как непривычны ей стали сотни вещей (здесь вмешался Тесье и очень вежливо попросил не обсуждать эту тему), говорила, как она скучает обо мне и что будет ждать. В тот вечер я поверил в то, что, какие бы цели ни преследовал эксперимент, Мари теперь вне опасности.
Потом была еще одна беседа с Тесье, в которой он известил меня о том, что в целях поддержания моего спокойствия разрешает получасовые телефонные разговоры раз в месяц. Я был очень приятно удивлен, так как совсем не ожидал подобных поблажек. Под конец он выразил надежду на то, что я больше не буду создавать проблем, пожелал приятного времяпрепровождения и исчез. И потекли бессмертные дни. Я был снова не сыщиком, а актером и очень усердно старался показать наблюдателям, что мой Пятый ничуть не изменился. Порой на меня нападала хандра, когда я думал о том, как еще долго не встречусь с Мари. Полтора года представлялись невероятно длинным сроком. Но потом я вспоминал о деньгах и брал себя в руки.
Лишь один вопрос терзал меня: в чем мы допустили ошибку? Чье естественное поведение мы неверно сочли за игру? Их было всего пятеро — тех, кто могли быть им. Всего пятеро молодых мужчин, один из которых никогда не видел солнца. Никогда не бывал за пределами этого здания. И никогда не слышал слова «смерть». Кто этот человек, было не так уж важно. Важно было найти неопровержимое доказательство его существования. Найти и окончательно успокоиться. И получить все основания называть себя дураком и параноиком.
Я просматривал свои записи. Все эти «галочки» были такими надежными, такими бесспорными. Они так четко указывали на то, что все эти пять человек — актеры. В них не было ни капли фантазии, они были фактами — сухими однозначными фактами. И все же среди этих строчек крылась ошибка. Ошибка, которая едва не стоила мне всего, ради чего я сюда пришел.
Правда, существовала еще одна вероятность. Крошечная, но очень страшная. Что, если ошибки не было? А была лишь жуткая игра, которую вели со мной. И была она настолько сложна, что я даже приблизительно не понимал ее цели. Встреча с Шеналем, фотографии, разговор с Тесье, благополучный уход Мари, наконец, мое собственное безмятежное существование — все эти детали плотно смыкались вместе, не оставляя ни малейшего повода для подозрений. И все же за каждым из этих пятерых числились поступки, которые мог совершить только актер.
Что-то хрустнуло. Я с удивлением обнаружил, что держу в руках две половинки сломанного карандаша. Спокойнее, спокойнее… Разволновался? Или силушку девать некуда? Так пойди отожмись. А может, просто трусишь? Боишься за себя? Именно за себя, ведь Мари уже в безопасности. Да, пока я не избавлюсь от этой ложки дегтя, даже бочка меда не будет в радость.

 

Вечер прошел интереснее, чем обычно. После ужина в Секции Встреч возник Седьмой и сообщил, что в Секции Поэзии Четвертый и Шестая устроили публичное буриме. По его рассказу выходило, что оба они в ударе и пропустить такое зрелище никак нельзя. Общество тут же снялось с места и перетекло в Секцию Поэзии, где игроки действительно блистали изящными экспромтами. Сложно было сказать, сочиняют ли они сами или у их невидимых попечителей вдруг проснулся поэтический дар, но строфы были веселыми, хотя и не всегда качественными. Тут было и обычное буриме с заранее определенными рифмами, и более рискованная, непонятно как допущенная начальством, разновидность «строчка-за-строчкой». «…Соперник рифму не нашел», — нападала Шестая. «Но тут Двенадцатый пришел», — бойко отвечал ей Четвертый, простирая руку в сторону Двенадцатого, который на самом деле показался в этот момент из прохода. Бессмертная публика веселилась.
Возвращался я обратно с группой восторженных болельщиков. Общественное мнение склонялось к тому, что надо устраивать больше таких конкурсов. Все-таки поэзия хорошо развлекает и при этом настраивает на высокий лад. Как и вся литература в целом. «И вообще, — сказал Адам, поглядывая в мою сторону, — у нас давно не было новых книг». — «Действительно, — немедленно оживилась Восьмая, — что же ты, Пятый? Давно пора». «А я и пишу», — отозвался я, думая, что на Восьмую она похожа, а вот на Мари — ни капельки. Хотя, если задуматься, звучит такое утверждение очень странно. «Да он просто ленится», — сказала Восьмая. «Вовсе я не ленюсь, — запротестовал я. — Пишу каждый день. Только вчера немного застрял с сюжетом. Надо там подумать над одним моментом». «Ты уж подумай, — попросил Адам, — мы ждем». «Ждем, ждем», — подтвердил Третий. «А вот прямо сейчас и подумаю», — решительно сказал я. Мы как раз проходили мимо очередной Комнаты Размышлений. Той самой, через которую Двенадцатый посылал передачи наружу. Красной просьбы не мешать на двери не было, и приступ вдохновения напрашивался сам собой. «Прямо сейчас», — повторил я и, отстав от собеседников, распахнул дверь в тамбур. И остолбенел.
Комнаты Размышлений были всегда пусты. Словно идеальные гостиничные номера, они в любой момент были готовы к новым посетителям. Стол, стул, бумага и карандаши на тумбочке в углу. И ничего больше. А тут прямо посреди стола красовалась шахматная доска с неоконченной партией. Справа от нее лежали два листа с какими-то пометками. С другой стороны, аккуратно расставленные в два ряда, возвышались сбитые фигуры.
— Ты сюда? — раздался сзади голос Двенадцатого.
Я повернулся. Шахматист проскользнул мимо меня в комнату и, подойдя к столу, несколько мгновений смотрел на доску.
— А-а, ерунда, — пробормотал он наконец и одним движением сгреб фигуры. — Сюда обычно, кроме меня, никто не ходит, вот я и стал иногда оставлять здесь доску. Мне эта комната больше всех нравится. Цвет тут, знаешь, такой приятный. Раньше здесь появлялся Каин, но он уже давно разлюбил это место, — бодро рассказывал он, с грохотом кидая фигуры в ящик.
Я смотрел на него в полной прострации.
— Все, комната твоя, — сказал он, с треском захлопывая доску. — В следующий раз буду аккуратней.
Я автоматически улыбнулся ему и секунду спустя остался один. Потом закрыл дверь и присел на стул. Вот так, со случайности все началось, случайностью и закончится. Надо же — выставил человека из Комнаты Размышлений… Мыслитель. Вот и размышляй. Обычных детей приучают с детства — кушать надо в одном помещении, играть в другом, мыться — в третьем. А как должен вести себя мальчик, которого научили, что и для размышлений существуют специальные комнаты? Правильно — удаляться в них для размышлений. Или для того, чтобы без помех сразиться в шахматы с самым сильным в мире противником. С самим собой.
А как же эпизод с Тесье? Этот четко исполненный приказ «поменьше эмоций!»? Это не могло быть совпадением. Ведь их беседа действительно стала спокойнее. Уж это никак нельзя объяснить. Двенадцатый обязан был услышать команду. А раз так, не мог он быть Зрителем…
Но комната каким-то магическим образом помогала размышлять. Или просто теперь мне не мешала предвзятость, с которой я раньше подходил к этому вопросу. С каким-то безразличием я вспомнил, как несколько дней назад Николь шепнула мне за обедом: «Новый Двадцатый немного волнуется. Не говори с ним так быстро. Дай ему возможность обдумывать слова». Думай, мыслитель, размышляй… Для того чтобы изменить темп беседы, достаточно отдать указание одному человеку. Одному, а не двум! Я видел своими глазами, как Вторая и Двенадцатый стали говорить спокойнее, но ведь этого можно было добиться с помощью одной Второй. А она уже мягко перевела разговор в другое русло. И именно поэтому Тесье так встревожился. Это не два актера обсуждали картину. Актер там был всего один. Вернее, одна.
Вот и все. Загадки больше нет. Только что я выгнал отсюда самого Зрителя. Теперь можно было вздохнуть и с легким сердцем притворяться Пятым еще полтора года.

 

Но у Тесье были другие планы. Недели через три он связался со мной, как всегда выбрав момент поздно вечером, когда я находился в своей комнате. К этому времени я уже прошел через стадию усиленного самобичевания и пребывал в относительном душевном спокойствии. Эпитеты, которыми я награждал себя, стали уже цензурными. Ошибки еще не были забыты, но уже были прощены и даже частично оправданы. Тем неожиданней прозвучало для меня сообщение Тесье. Точнее, это можно было назвать приговором. В изысканных выражениях руководитель проекта поведал о том, что, заботясь о ходе эксперимента, вынужден заменить меня другим актером. Это будет лучше как для исследования, так и для меня. Мне самому должно быть очевидно, что я слишком озабочен посторонними вещами, для того чтобы продолжать оставаться идеальным Пятым. С каждым днем вероятность ошибки возрастает, и замена — это единственно верное решение в сложившейся ситуации. Часть денег мне выплатят, хотя я этого не заслужил своим возмутительным поведением.
Я слушал его с двойственным чувством. С одной стороны, это было ужасно. Эпопея с поисками Зрителя не осталась безнаказанной, и теперь меня просто выгоняли за ворота. Это было позорно и стыдно. А с другой стороны, я и сам понимал, что после ухода Мари слишком много думаю о ней и о том мире. Хотя я был уверен, что это не так уж бросается в глаза. Похоже, я ошибся и в этом. «В любом случае, — думал я, слушая Тесье, — замена — это дело далекого будущего. Сначала им надо найти кандидатов, потом их три месяца учить, затем ждать, пока они сдадут экзамены, потом еще минимум недели четыре…»
— Когда вы хотите меня сменить? — спросил я, когда он сделал небольшую паузу. — Месяцев через шесть-семь?
— Вы неверно поняли меня, — бесстрастно ответил Тесье. — Замена произойдет сегодня. Через час.
Все-таки этот человек умел шокировать. Я ощутил себя обманутым и использованным.
— Через час?! И вы не могли предупредить меня заранее?
— А зачем? — сухо спросил он. — Для того, чтобы вы стали еще больше мечтать о выходе и еще меньше обращать внимание на свои обязанности? То, что вы нам не подходите, стало понятно еще в тот день, когда мы получили этот оригинальный анализ крови. Ну, а после ваших скандалов говорить вообще было не о чем. Искать замену мы стали в тот же день. Месяц назад один из кандидатов сдал экзамен. Сегодня он готов.
— А как же встреча со мной? — немного растерянно спросил я.
— Мы организовали ему встречу с вашим предшественником. По ряду соображений это показалось нам более разумным шагом. И не надо делать вид, что это вас расстраивает.
— Но у меня действительно нет повода для радости.
— Почему же? — поинтересовался Тесье. — По-моему, есть, и даже не один. Вы, наверное, не отдаете себе отчета в том, что нарушили не один, а несколько пунктов контракта. По каждому из них, повторяю, по каждому, я имею полное право убрать вас из эксперимента, не заплатив ни сантима. Тем не менее вам будут выплачены деньги. Раз уж вы заговорили об этом — вам будет выплачена огромная сумма, составляющая треть вашего первоначального вознаграждения. С учетом всего, что вы натворили, это более чем щедрое вознаграждение за услуги. А кроме того… Подумайте — уже через три дня вы сможете увидеть Мари.
— Почему через три дня? — зачем-то спросил я.
— Несколько дней вы будете адаптироваться к обычным условиям. Мы не хотим, чтобы, вернувшись домой, вы вели себя словно Рип Ван Винкль. Вам и так придется мучиться оттого, что вы ни с кем не можете поделиться впечатлениями.
— Не волнуйтесь, — ответил я, раздраженный его намеком. — Никому про ваши достижения я не расскажу, будете пить свой эликсир сами — пока все остальные будут подыхать от старости. Ваш секрет в безопасности.
После того как я отдал им дневник Шеналя, я не скрывал, что знаю об обмане. Меня только злила эта стена секретности, которую они воздвигали вокруг своего открытия.
— Очень хорошо, — сказал Тесье, кашлянув. — Подождите-ка одну секунду…
Послышался шорох, как будто он прикрывал микрофон рукой.
— Я все равно не согласен, — еле слышно прошелестел его голос в моей голове. — Потом…
Мне показалось, что я слышу голос Катру, но что он говорит, разобрать было невозможно. «…Давно говорил», — донеслось до меня. Но я скорее угадал, чем услышал эти вырванные из контекста слова. Затем шорох еще раз резанул слух, и вновь возникший Тесье стал давать мне последние наставления.

 

И снова был поход в одиночестве через сумрак. Теперь эти залы не казались чужими и враждебными. Напротив, я испытывал какое-то сожаление, пересекая ставшие такими знакомыми помещения. Полтора года — долгий срок. За это время может стать близким район, город. Что уж говорить об одном здании. Было время, когда эти огромные комнаты казались странными, потом они обратились в грозные, пугающие, а затем они стали просто привычными и оставались такими до этого вечера. А теперь мне было жалко их покидать.
«И тени оживут вокруг, прорвав воспоминаний круг…» Вон там, между изогнувшейся статуей и нелепой картиной, стоял стол, за которым я раздавал книги. Прощай, Зеленая Секция Искусств. Отныне слово «искусство» не будет обязательно ассоциироваться с цветом. Последний взгляд вокруг, вздох — и шаги уводят меня в следующий зал. Здравствуй, Секция Встреч. Самая просторная, до сих пор поражающая своими размерами… Здравствуй и прощай. Сколько воспоминаний связано с тобой. Здесь состоялась та памятная игра, во время которой из-под маски Восьмой впервые выглянула Мари. Вон тот проход ведет в Секцию Книг; через высокие стеллажи прошло столько трепетных писем. А если обогнуть эти мягкие кресла и пройти чуть дальше, окажешься перед переходом в Секцию Поэзии. Тем самым, в котором находится вход в бывшую комнату Мари. Но мне надо свернуть раньше. Дорога в Желтый тамбур не проходит через все памятные места.
Есть что-то несправедливое в этом поспешном прощании. Любой отъезд хранит в себе надежду на возвращение. Мы не знаем, что ждет нас, и подсознательно допускаем, что когда-нибудь вновь пройдемся знакомыми тропами. А сейчас в воздухе витает неестественное чувство определенности. Независимо от того, захочу ли я вернуться сюда, мне никогда не удастся побывать здесь еще раз. Никогда.

 

В Желтом тамбуре меня ожидал незнакомец. Был он весь какой-то безликий и невзрачный.
— А где Люсьен? — спросил я его.
— Какой Люсьен? — равнодушно отозвался он.
От дальнейших разговоров я решил воздержаться.
Вновь, как полтора года назад, замелькали бесчисленные коридоры и лестницы. Я все ждал громыхающего железного пролета, но к нему мы так и не пришли. И наконец, дверь.
— Вам сюда, — сказал мой молчаливый спутник. — Утром операция, потом трехдневный отдых.
— Какая еще операция? — встрепенулся я.
Он равнодушно посмотрел на меня. Потом постучал полусогнутым указательным пальцем у себя за ухом.
— А, имплантат, — догадался я.
— Угу, — кивнул он. — Местный наркоз, десять минут. Все, располагайтесь.
Он распахнул передо мной дверь и ушел.

 

Я остановился на пороге. Помещение слабо освещалось идущим из коридора светом. Обычная комната. Нет, не совсем обычная. В обычных комнатах не бывает больших матовых экранов. В обычных комнатах на стеклянных столиках не лежат аккуратные стопки газет. В обычных комнатах на стене не висят календари. Посреди обычных комнат не стоят угловатые сумки с ручками. Сумки… Да это же мои чемоданы с вещами! И какой же это экран? Простой телевизор. Все забыл… Все подчистую. Да, еще — в обычных комнатах нет окон. Окон вообще нигде нет. Куда же может вести окно, если за стеной — ничто?
Не зажигая света, я подошел к окну и прижался лбом к холодному стеклу. Снаружи была непроглядная ночь. Темная и, наверное, холодная. Но она была живой. Там горели какие-то подслеповатые огни, там ощущалось какое-то движение. Там были невидимые люди. И вверху, в густой пелене облаков, расплывалось светлое пятно, за которым угадывалась луна. «Вот и все, — подумал я. — Вот и все»!
— Присаживайтесь, Андре, — сказал чей-то голос. — Нам надо поговорить.
Я стремительно повернулся. В кресле у стены, заложив ногу на ногу, сидел Катру.
— Присаживайтесь, — повторил он, мягким движением толкая дверь, из-за которой я не увидел его, когда вошел в комнату.
Стало совсем темно. Затем щелкнул выключатель торшера, и уютный теплый свет осветил лицо Катру. Он почти не изменился со времени нашей последней встречи. Только лысина немного увеличилась. Было в нем что-то от римских патрициев, какой-то грустный величественный аристократизм. Я медленно опустился на диван.
— Вы хотите поговорить о моих ошибках?
— Нет, — ответил он, рассматривая меня, — скорее о своих.
Понятно, сейчас мне предстоит выслушать горькую исповедь учителя, ошибившегося в своем ученике.
— Да не переживайте вы, — сказал я, — вы-то ни в чем не ошиблись. Запрет ведь я не нарушил, а значит…
Катру небрежно двинул рукой, как бы отмахиваясь от моих слов, и спросил:
— Что вам известно об эксперименте?
Я усмехнулся.
— Чуть больше, чем вы сочли нужным мне рассказать.
— А подробнее?
Во мне стало расти глухое раздражение. Все это было уже обсуждено с Тесье. Все было десять раз пережевано и объяснено. Зачем он пришел сюда — для того чтобы вызвать во мне раскаяние за свои поступки?
— Послушайте, — начал я, — давайте обойдемся без этого разговора. Вы отлично осведомлены обо всех моих поисках и выводах. Не думаю, что доктор Тесье скрыл от вас какие-то подробности. Поэтому…
И снова он прервал меня этим жестом.
— Не надо. Этот разговор нужен не мне, а вам. Если он вообще кому-то нужен. Понятно? — он строго взглянул на меня.
Затем помолчал и немного устало спросил:
— Так вы хотите говорить, или мне уйти?
— Не уходите, — хмуро сказал я.
Катру удовлетворенно кивнул. И повторил свой вопрос:
— Что вам известно об эксперименте?
— То, что он находится не в той стадии, о которой вы сообщаете всем актерам.
— И в чем же именно мы обманываем актеров?
— Вашему подопытному не двадцать пять лет.
— Так-так… — снова покивал он, будто мой ответ чем-то его удовлетворил. — И пришли вы к этому выводу, читая дневник вашего предшественника?
— Да.
— Сколько же лет этому человеку?
— Не знаю, — терпеливо ответил я, пытаясь понять, к чему клонится наша беседа. — Может, тридцать. Может, все тридцать пять.
— Расскажите подробнее, — попросил он. — Расскажите все, что вы смогли узнать.
И я рассказал. Вначале я говорил неохотно, потом, подзуживаемый вопросами Катру, вошел во вкус.
— Ну что ж, — сказал он, когда я закончил, — в проницательности вам не откажешь. Значит, по-вашему, мы еще не получили эликсир бессмертия, но уже вплотную подошли к его созданию? Опыт наш удался целиком и полностью, теперь дело за чисто механическими процессами: синтезировать, улучшать, дозировать… выдавать кому надо… Правильно?
Я молча кивнул. Катру сцепил пальцы и задумчиво посмотрел на меня.
— Доктор Тесье, которого вы неоднократно упоминали, очень неохотно дал свое согласие на этот разговор. Очень, очень неохотно… Но вы так уверены…
Высказав эти малопонятные слова, он опять замолчал, теперь уже надолго.
— Вы правы в одном. Человек, над которым ведется этот опыт — не ваш сверстник.
Я затаил дыхание.
— Но с оценкой его возраста вы ошиблись. Ему не тридцать лет. И даже не тридцать пять. Он на два года младше меня. В этом году ему исполнилось пятьдесят.
Какое-то мгновение он молчал, как бы оценивая эффект сказанного. Эффект был велик. Такого я даже не предполагал. Пятьдесят лет… Пятьдесят лет! Я понял, что передо мной открывается тайна. Та невероятная, тщательно скрываемая, грозная тайна, к которой до этого времени мне удавалось лишь едва прикасаться.
— Люди, которые стояли у истоков этого эксперимента, были очень умны, — негромко продолжал профессор. — Двое-трое из них были, пожалуй, гениальны. Остальные — необычайно предусмотрительны и прозорливы. Определяя условия проведения эксперимента и создавая этот комплекс, они предусмотрели все. Даже то, что уже через двадцать лет техника шагнет так далеко вперед, что наблюдения будут вестись совсем другими приборами. Такими, о которых они не имели ни малейшего представления в то время. Что уж говорить о полувековом сроке. И тем не менее даже сегодня, когда мы хотим внедрить новые системы, использовать последние технологии, мы можем делать это с минимальными сложностями. Мы находим все на своих местах. Даже та неприятность, что случилась неделю назад… Починка систем отопления могла бы стать сплошным мучением, если бы не этот великолепный дизайн. Впрочем, не о том речь. Они были очень умны. И все же кое в чем они ошиблись. В том же, в чем ошиблись вы. Да, мы доказали, что человек, не знающий о смерти, не подвержен влиянию старости. Безумная идея, созревшая у погибшего в Сопротивлении человека, оказалась гениальной. И теоретическая важность этого достижения огромна. Однако его практическая ценность равна нулю. Или очень близка к нему.
Он провел рукой по лбу. Я смотрел на него с недоумением. Как это — равна нулю? У них тут живет бессмертный человек, а они рассматривают это как любопытное теоретическое открытие?
— Мне повезло — я пришел в эксперимент в то время, когда это еще не было ясно, — сказал Катру, поднимая голову. — Мне довелось быть тут, когда многие верили в успех, а некоторые еще боялись поверить в него. Эксперимент в те дни находился в состоянии чуда. К этому времени уже было доказано, что организм остановился в развитии. Надо было видеть эти лица, чтобы понять всю радость, владевшую людьми. Понимаете? Все сбывалось. Все. Любой эксперимент — это попытка, и наша попытка день ото дня становилась все более успешной. Мы хотели растить человека, который не знает о смерти. Мы вырастили его! Он не заболел, не зачах в искусственных условиях, не вырос шизофреником, не сходил с ума от отсутствия половых контактов. Мы надеялись на то, что он не будет стареть. Эти надежды тоже сбылись! Ему было тридцать с лишком… с хорошим лишком, но по всем показателям его биологический возраст не превышал двадцати пяти. Мы хотели исследовать его. И это тоже было возможно благодаря мудрости тех, кто начал эксперимент. Мы могли делать с ним все, что угодно, не вызывая у него никаких подозрений. Главное было позади. Теперь начиналась практическая часть. Идея была проста: раз он остается молодым, значит, в его организме идут какие-то процессы, задерживающие старение. Скажем, вырабатываются какие-то специальные частицы в крови, идет нестандартное деление клеток, все что угодно. Я не специалист в этих вопросах, моя область — психология, но все микробиологи и генетики дрожали от возбуждения. И они налетели на бессмертный организм со своими приборами, будучи уверены, что через год-другой раскусят этот механизм. А там — рукой подать до создания лекарства. До пресловутого эликсира молодости. До противоядия от яда старения.
Катру замолчал. Было видно, что он вспоминает то золотое время, о котором говорит. Я все еще не понимал, что же у них стряслось. Затем у меня стало формироваться какое-то, подобие идеи. Если теория оправдалась, но практическая ценность равна нулю, значит… Но ведь это поправимо. Это просто дело времени.
— Ваши методы еще недостаточно совершенны? Вы не можете четко понять этот механизм?
— Не все так просто, — ответил он. — Если бы в этом была вся загвоздка! Хотя начиналось это именно так. Года через два после того, как было официально признано, что он не стареет и было дано «добро» на исследования, положение оставалось таким же. Мы просто не понимали, почему это происходит. Более того, у нас не было даже намека. Этот парень абсолютно не менялся, но мы не могли даже приблизительно нащупать, что же именно задерживает его организм в развитии. Восторженность немного улеглась и сменилась некоторой озабоченностью. Но наши исследователи не унывали. «Это вопрос уровня, — говорил тогда Осака. — Эритроцит нельзя увидеть невооруженным глазом. Надо копать глубже». И они копали еще не один год. И по-прежнему оставались на месте. Ни один анализ, ни один тип исследования не показывал разницы. Он был таким же, как обычный двадцатипятилетний человек. И тогда впервые кто-то высказал эту простую и страшную мысль. А что, если этого различия вообще не существует? Ни на каком уровне. Вы бы видели, что тут началось! Это заявление было не просто встречено в штыки. Оно было объявлено чуть ли не ересью. Разумеется, различие есть! Не может не быть! Просто наш уровень науки не позволяет его обнаружить. Единственным, кто не кричал, что это чушь, был Тесье. Он примерно в это время стал руководить всем комплексом, и многие ожидали, что он вообще запретит подобные разглагольствования. Но он, будучи очень резок во всех остальных вопросах, занимал тут скорее выжидательную позицию. А потом… Упадочные настроения всегда опасны. Впрочем, это не совсем верное слово… В общем, постепенно мысль эта стала овладевать многими умами. Ведь подопытный: остановился в развитии именно в возрасте двадцати пяти лет — четко на том пороге, который мы установили сами. А если бы мы окружили его сорокалетними людьми? Дошел бы он до того же возраста? И как бы ни допотопна была наша наука, мы все-таки умеем копнуть очень глубоко. Мы не умеем менять, мы не умеем лечить, зачастую даже не можем понять, но видеть-то мы можем… Понадобилось десять лет для того, чтобы осознать это печальное состояние дел. Но уже давно все ясно. Эксперимент зашел в тупик, и из этого тупика нет пути назад.
Сначала я напряженно ловил каждое его слово, ожидая внезапной трагической развязки, но к этому месту все это стало казаться мне чуть ли не бредом. Они что, решили махнуть рукой на все только потому, что за десять лет не смогли понять, почему их создание остается молодым? Некоторые вещи исследовали столетиями.
— Не понимаю, — начал я, — почему…
— Это сложно понять, — жестко сказал Катру. — И еще сложнее принять. Но похоже, что дело обстоит именно так. Между ним и обычным человеком нет никакой разницы. И никакого противоядия в его организме тоже нет. И не было. Такого противоядия вообще ни в каком виде не существует. Он просто не принимал яд. А мы все принимали. Все поголовно. Все страждущее человечество. И ежедневно по капле продолжаем подливать его себе и друг другу. Вопрос был с самого начала поставлен неверно. Вопрос не в том, почему не стареет он. А в том, почему стареем мы. И если мы хотим кого-то сравнивать, для того чтобы понять механизм старения, надо сравнить двадцатипятилетнего человека и сорокалетнего. Обычный человек в этом смысле представляет собой гораздо больший интерес для исследования, чем этот уникум. Мы стареем и умираем, потому что уверены, что должны стареть и умирать. Потому что мы верим в это на таких глубинных уровнях сознания, которые мы не можем контролировать. Ни во что, ни в одну другую идею человек не верит так неистово, так свято, как в неизбежность своей смерти. Мы даже не верим в это — мы знаем. А между тем наиболее правильный вывод из этого полувекового эксперимента состоит в том, что смерть от старости — это атавизм. Но в отличие от других атавизмов этот не исчезнет в процессе эволюции. Потому что он не физиологический. Именно та связь мозга и тела, которая делает подопытного вечно молодым, заставляет всех остальных стареть. Это один и тот же фактор. Никто не должен стареть и умирать. Никто! Мы не создали бессмертного человека из этого младенца. Мы лишь ввели его в естественное человеческое состояние. В то состояние, в которое сами не можем и, наверное, никогда не сможем войти. Кто знает, сколько миллионов лет назад произошел этот скачок. Может быть, даже в тот момент, когда человек стал человеком. Но люди всегда жили в мире, наполненном старением и смертью. И всегда будут жить в нем. Мы сами сжигаем свои тела, отдавая себе приказ стареть.
— Но ведь разница все-таки есть! — горячо сказал я. — Пусть не там, где вы предполагали. Не в крови, не в клетках. Вы же сами сказали — это мозг. Различие у него в сознании! Раз приказ стареть не отдается, значит, его мозг чем-то отличен.
— Конечно, отличен, — с легкостью согласился Катру. — Так же, как и ваш мозг отличен от моего. Но если вы умеете писать стихи, а я — нет, то вся современная наука не в состоянии взять это ваше умение и привить его мне. Мы не можем имитировать работу мозга. Так, простейшие биотоки, примитивные команды. Как можно говорить о глубоком исследовании мозга, если мы не знаем даже элементарных вещей? Никто не знает, что такое мысль, никто не знает, что такое личность, разум, душа, наконец. Мы не знаем абсолютно ничего. Может быть, когда-нибудь, через сотни или тысячи лет, люди смогут проникнуть так глубоко. И тогда же они, возможно, смогут дотянуться до тех нитей, которые связывают разум и тело. Может, им даже удастся остановить старение. Но только наш эксперимент помогает в этом не больше, чем изыскания средневековых алхимиков. Он уже давно перестал быть попыткой доказать теорию, создать эликсир, облагодетельствовать человечество. Он превратился в попытку осознания того простого факта, что зная о смерти, нельзя от нее уйти. И надо сказать, осознавать это очень горько.
Он хрустнул сцепленными пальцами.
— Это в какой-то мере иронично. Только это очень страшная ирония. Люди — единственный биологический вид на всей планете, способный поставить такой эксперимент и обнаружить, что старение не является обязательным атрибутом жизни. И только люди в состоянии осознать, что им никогда не будет доступна жизнь без старения. Жизнь без смерти. Вы еще молоды, вам это все кажется абстракцией. Мне пятьдесят два… Вы знаете, как это мучительно? Каждый день видеть его, понимать, что он не меняется, знать, что ты ничем не отличаешься от него. И знать, что ты одряхлеешь и умрешь, а он — нет. А еще страшнее — сознание того, что ты не можешь не давать этот яд своим детям.
Я молчал. Я уже начинал чувствовать, что еще не раз вспомню этот разговор и, возможно, не раз пожалею о том, что он состоялся. Но сейчас меня занимал другой вопрос. Неужели все так безнадежно? Ведь одного-то человека они вырастили.
— А почему бы не использовать, тот опыт, который вы накопили? Только в больших масштабах? Можно построить целый город, взять сотню детей и растить их, используя ваши методы. А потом появится следующее поколение, и, может быть, они унаследуют эту особенность?
— Мы думали об этом, — печально сказал Катру. — Колония… Мы — одни, вы — другие… Но это означает, что с момента рождения детей надо полностью изолировать от их родителей, семьи, всего нашего мира, возвести вокруг них мир-суррогат и растить их там, вдали от отравленного смертью человечества. И все для чего? Для того чтобы, не зная ни отца, ни матери, ни реального мира, они росли в этом склепе, не подозревая о смерти? А что потом? Ведь рано или поздно их надо было бы вывести на солнечный свет. И они увидели бы смерть в ее многоликих проявлениях. Это был бы такой удар по психике, что, можете не сомневаться, те из них, кто не сошел бы с ума, тысячу раз прокляли бы своих воспитателей. А затем, наверное, состарились бы и умерли. И еще неизвестно — не скорее ли, чем обычные люди. Я и так не представляю себе, что ждет нашего подопытного… Или нам надо было бы держать и плодить их в этом склепе в надежде на то, что их потомство не будет отравлено? И сколько лет понадобилось бы для подтверждения этого предположения? Что ждало бы первое поколение? Они бы так и провели всю жизнь там? И в любом случае их дети уже не были бы людьми. Их не связывало бы с человечеством ничего: ни само понимание мира, ни культура, ни история, ни — что самое главное — срок жизни. А для чего все это нам?
Катру говорил с такой горечью, что я вдруг понял: эти мысли терзают его уже много лет. Он бередил сейчас передо мной свои старые раны. Мне стало жаль его. И все же кое-что он еще должен был мне объяснить. Слишком много они на себя берут…
— Но почему вы молчите об этом? О таких результатах надо кричать на каждом углу! Почему вы решили, что вправе решать за все человечество? Как вы можете быть уверены в том, что, если вы не смогли воспользоваться своим открытием, никому это не под силу? Если лучшие умы станут работать над проблемой, тогда, может быть, если не у нас, то у детей наших детей появится шанс вырваться из этого заколдованного круга? Люди должны знать правду. Почему…
И тут Катру коротко исподлобья глянул на меня. В этом взгляде было что-то такое, что я сразу замолчал.
— Кричать, — сказал он вполголоса. — Конечно, кричать. Эй, люди! Слушайте нас! Вы можете жить гораздо дольше! Несравнимо дольше! Долгие-долгие годы. А может, даже вечно. Только знаете, что? Хоть вы это и можете, вы все равно умрете. Вам не удастся использовать эту возможность. Что бы вы ни делали, как бы вы ни старались, вы состаритесь и умрете! И дети ваши состарятся и умрут! И будет человек читать газету, наткнется на эту статью, сначала отмахнется, потом через день вспомнит о ней, потом подумает над этим сообщением, потом хорошо осознает его. И знаете, что он вам скажет после этого? Зачем? Зачем вы сказали мне эту правду?! А если я вовсе не хотел ее знать? На что она мне? Мне без нее было хорошо, а с ней плохо. Да пропадите вы пропадом с вашей правдой! Вы мне ее рассказали, а теперь я не знаю, как жить дальше.
На мгновение он умолк, плотно сжав губы.
— Вы знаете, что один из наших генетиков покончил с собой? Молодой мужчина, сорок лет… Три пачки снотворного и записка: «Теперь все равно когда». Полиция, конечно, нашла мотив, но мы-то четко знаем, что он имел в виду. После этого случая Тесье перетряс все правила и засекретил все, что можно. Теперь даже новые исследователи не знают, сколько в действительности лет подопытному. Они думают, что ему около тридцати.
— Если так, — тихо спросил я, — то зачем вы рассказали мне?
— Потому что из всех актеров, которых я повидал на своем веку, вы больше всех стремились узнать правду. Вы были просто одержимы ею… Для того чтобы ее узнать, вы рисковали всеми обещанными деньгами. И после этого было бы несправедливо не открыть вам ее. Мне кажется, что вы достаточно стойкий человек. И сможете к ней привыкнуть. Привыкли же мы все.
Он невесело улыбнулся.
— Конечно, для доктора Тесье эти соображения несущественны. Я мог бы уговаривать его до бесконечности, используя такие аргументы. Но у него были свои причины согласиться на эту встречу. Он, видите ли, был очень озабочен тем, что вы составили себе абсолютно неверное, представление о том, чего мы добились и почему молчим о своих достижениях.
— По-моему, я не первый актер, которому рассказали правду, — осторожно заметил я.
Катру кивнул.
— Да. Пьер. Ему я тоже рассказал. Но он — необыкновенный человек. За его психику опасаться не приходилось, а нам нужен был его совет. И совет этот был бы гораздо более ценен, если бы он знал все как есть. Было еще несколько людей… Раньше, до запрета. Что стало с ними, я не знаю.
С этими словами он встал. Я тоже поднялся.
— Надеюсь, я смог ответить на все заданные и незаданные вопросы. Передавайте привет Мари. Она замечательная девушка. И постарайтесь поменьше думать о том, что я вам рассказал.
— Подождите, — попросил я. Катру замер на пороге. — Вы же меня знаете… Еще один вопрос.
— Конечно, — ответил он без малейшей иронии. — Спрашивайте.
— Зачем вы продолжаете эксперимент? Если все так плохо, зачем здесь вы?
И неожиданно он улыбнулся.
— Это два разных вопроса. Исследование продолжается по ряду причин. Лет пять назад в воздухе витали подобные настояния. «Закончить и забыть… тупик эволюции…» Но тогда всем пессимистам дали понять, что эксперимент будет продолжаться. С ними или без них. Даже если бы все руководство считало, что пришла пора прикрыть лавочку, никто не дал бы им это сделать. Вы же понимаете, что деньги на все это, — он повел рукой, — не идут из карманов психологов и генетиков. А те, кто заказывал музыку, захотели прослушать всю оперу. И по крайней мере, слушать ее пока могут. Нам сказали: «Ищите и обрящете. Не будьте так самоуверенны. Копайте в глубь вашего сверхчеловека. Пытайтесь понять, что вызывает старение обычных людей. Короче, занимайтесь делом и предоставьте нам решать, когда заканчивать эксперимент». В финансировании замешаны люди, фонды, какие-то фамильные завещания и еще черт знает что. Так что эксперименту суждена долгая жизнь. А кроме того, многие в руководстве вовсе не стремились прекратить все исследования. Тот же доктор Тесье, к примеру. Он — уникальный сплав ученого и администратора. Для него все это — дело его жизни. И ему гораздо интереснее руководить единственным в мире инкубатором бессмертия, чем кафедрой. А я… Работа мне нравится. Зарплата здесь превосходная. Я здесь сам себе хозяин. Мне тоже гораздо интереснее быть тут, чем преподавать в университете или практиковать. Надо же чем-то занять остаток жизни. Желаю вам хорошо распорядиться своим.
Он коротко кивнул мне и вышел.

 

Я сидел и, сплетя пальцы, бессмысленно смотрел перед собой остановившимся взглядом. Час назад закрылась дверь за Катру. После его ухода я вынул некоторые вещи из чемоданов, перелистал пахнущую типографской краской газету. Включил телевизор и с удовольствием посмотрел новости, хотя порой не понимал, о чем и о ком идет речь. Встал, перешагивая через раскиданные вещи, прошелся по комнате. Подошел к столу, с любопытством взял плотный лист с заголовком «Рекомендуемые действия». Держа его в руке, вернулся на кровать и не без интереса стал читать, что именно мне рекомендуется делать для скорейшего приведения себя в норму. Но за всеми этими осмысленными действиями стояла глухая тоска. И в какой-то момент, когда белозубый диктор особенно широко улыбнулся с экрана, она обрушилась на меня всей своей тяжестью. Все обиды и разочарования, которые я успел испытать в жизни, потускнели и съежились. Не было больше ни радости от предстоящей встречи, ни огорчения от изгнания. Все чувства отступили, выцвели перед этой странной уродливой правдой.
Всплыли простые и страшные слова Катру: «Никто не должен стареть и умирать». Всплыли и принесли с собой дикую тоскливую безысходность. Теперь я понял. Я не должен стареть. Я не должен умирать. Я могу жить долго, очень долго, много дольше, чем какие-нибудь девяносто лет. Я не хочу умирать!!! Во мне, в Мари, во всех моих знакомых, в любом человеке заложено бессмертие. Мы приносим его с собой, появляясь на свет. И мы не можем им воспользоваться!
Я стиснул голову и ощутил, как под рукой на виске бьется пульс. «Это не кровь проходит через вену, — подумал я. — Это тикают мои часы. Нет, даже не часы, таймер». Давным-давно, когда я был ребенком, его взвели, и теперь ничто и никто не в силах его остановить. А вокруг люди подходят друг к другу и заводят, заводят таймеры, даже не осознавая, что они делают. День за днем они склоняются над детскими кроватками и, с нежностью глядя на своих детей, ласково запускают безжалостный механизм, который столетие спустя превратит ребенка в прах. Но я не хочу умирать! Наверное, нечто подобное чувствует человек, умирающий от болезни в молодом возрасте. Еще много лет он мог бы ходить по земле, что-то делать, чувствовать, жить. Но теперь остались считанные дни, и конец отсрочить невозможно. Вот что имел в виду тот несчастный, о котором говорил Катру. Какая разница — через день или через сорок лет, если впереди могли быть бесчисленные столетия.
Силясь отогнать от себя эту мысль, я неожиданно вспомнил тот давний вечер, когда пытался представить свою смерть. Тогда были страх, и бессилие, и такое чувство, будто кто-то подталкивает меня к обрыву и, несмотря на все свое сопротивление, я неуклонно приближаюсь к пропасти мелкими шагами. Все это было неприятно, и мерзко, и даже страшно, и все же эти чувства не шли ни в какое сравнение с тем, что я испытывал сейчас. Оказалось, что, сетуя на неведомую силу, к обрыву я подталкиваю себя сам. Подталкивал всю жизнь и теперь уже не могу остановиться. И не остановлюсь до тех пор, пока не сделаю последний шаг и навстречу мне не рванется земля. Тот пронизывающий, тягучий страх, который я тогда испытал… это не следствие неизбежности смерти. Это — ее причина. Я знаю, что я умру. Я боюсь того, что я умру. И умру я только из-за того, что я знаю и боюсь! Но даже это еще не самое страшное.
Настанет момент, когда моя дочка поймет, что я смертен. Он неизбежен, рано или поздно через него проходит любой ребенок. Он настанет и послужит еще одним шагом в этом жутком процессе осознания. А вслед за этим моментом будет другой, когда она придет ко мне и спросит: «Папа, а правда, что я когда-нибудь умру?» И что я ей скажу? Что я ей скажу?! «Да, девочка моя, ты когда-нибудь умрешь, но это случится еще не скоро. У тебя впереди еще вся жизнь, и я надеюсь, что ты проживешь ее счастливо и достойно». Это и будет мой ответ? Конечно, почему бы мне так не сказать, ведь это — правда… Но нет, правдой это было два часа назад. А отныне это не правда, а лишь ее вырванная из контекста часть. Крошечная, безвредная часть. А полный ответ должен звучать так: «Да, доченька, через какое-то время ты состаришься и умрешь. Хотя твой организм может обойтись и без этого. Но так уж заведено». «Ни за что не скажу ей правду, — со злостью подумал я. — Ни ей, ни Мари».
Если бы я глубоко верил, если бы я искренне считал, что там — другая жизнь… Но я не считаю так, несмотря на то что провел полтора года в обществе Адама и Евы. Грехопадение произошло, и мою Еву уже изгнали из Эдема, а теперь за ней следую я, неся на себе груз знания… Мелькнула странная мысль: что, если это и было то знание, которое пришло к Адаму и Еве? Они жили счастливо в раю, не подозревая о существовании смерти. И было им запрещено прикасаться к плодам Древа под страхом смерти, но они не знали, что есть смерть, и не могли понять, насколько сурова эта кара. И они нарушили запрет, и яблоко познания открыло им эту тайну. К ним пришло Знание. Они узнали, что должны умереть, и познали сущность смерти и старости. И это Знание заставило их стареть. Оно и стало самой карой, самой смертью. И были они изгнаны из рая за то, что внесли в мир старение и смерть.
Зачем вы сказали мне эту правду? Вы мне ее рассказали, а теперь я не знаю, как жить дальше…

 

Был день, и была ночь, была операция, и были дела, были уроки и разговоры, были наставления и вопросы… Были и прошли. А тягостное знание осталось. Оно уходило на время, скрывалось за суетой, забывалось на минуту, даже на час, на два — и все для того, чтобы к вечеру вернуться и с новой силой громко и отчетливо заявить о себе.
На какой-то момент мне показалось, что я смогу полностью отмести от себя эти мысли. Это было утром, вскоре после того как ничуть не изменившийся доктор Фольен быстро и благополучно избавил меня от имплантата. С белой повязкой вокруг головы, словно раненый солдат, я вышел из операционной и вспомнил первое из «рекомендуемых действий». «Совершайте прогулки на свежем воздухе. Смотрите по сторонам. Вспоминайте. Вам необходима полная адаптация к привычным внешним условиям…»
Внутренний дворик был необычайно уютен. Несомненно, над ним усердно поработали профессиональные садовники. Аккуратно подстриженные кусты, необычайно сочные оттенки зеленого цвета, яркие цветы, растущие на первый взгляд беспорядочно, а на самом деле — в соответствии с тщательно продуманным планом. В воздухе носились какие-то волнующие полузабытые ароматы; перелетая с одного цветка на другой, деловито гудел шмель, неподалеку по газону беззаботно прыгала серая пичужка. Как и следовало ожидать, со всех сторон это прелестное место было окружено высокой стеной. Впрочем, месторасположение института абсолютно не волновало меня. Пора безудержного любопытства прошла, и, кажется, безвозвратно.
Вдыхая полной грудью сладкие летние запахи, я шагал по каменной дорожке и чувствовал, как недавние тревоги растворяются в этом хороводе жизни. «Значит, так и будет, — думал я. — Смерть так смерть. Бо́льшая часть жизни еще впереди, и она несет еще так много радости. Мари, ребенок, независимость, которую мне дадут институтские деньги, возможность беспрепятственно заниматься любым делом…» О чем еще можно мечтать? Человек смертен. Так было и так будет. Людям не дано изменить свою природу. Меня ждет еще по меньшей мере полвека полноценной жизни, и это такой долгий срок. И свинцовая обреченность постепенно отступала и бледнела.
«Лет так через пятьдесят, — благодушно рассуждал я, похлопывая прутиком по ноге, — заведу себе такой же сад, буду ходить по нему с ножницами и подстригать кусты. А в гости ко мне будут приезжать внуки. Недалеко, на веранде дома с красной черепицей, будет сидеть в качалке Мари и рассказывать внучке о том, как они с дедушкой переписывались через библиотеку. А вокруг меня будут благоухать цветы и шелестеть листья. Точно так же, как сейчас. Так же, как сейчас… А еще лет через десять меня не станет, а вся эта живность будет по-прежнему зеленеть, щебетать и распускаться. И следующее лето уже не придет. И я больше не увижу Мари. Потому что не станет и ее. И все это ждет нас только из-за того, что мы верим в свою обреченность». Я со злостью отшвырнул прут. Никуда мое знание не ушло! Никуда и не уйдет. И никогда. До последней минуты. Которая могла бы и не быть последней.

 

Тесье по-прежнему занимал комнату номер 36. За полтора года номер, конечно, стерся из памяти, но коридор был тот же самый. Когда я, озираясь по сторонам, подошел к кабинету, массивная дверь была приоткрыта. Еще за несколько метров до нее до меня стал доноситься знакомый голос. Подойдя еще ближе, я понял, что Тесье говорит с кем-то по телефону. Для монолога это было слишком странно (да и не склонен он был к монологам), а ответов собеседника не было слышно. Сначала я хотел показаться ему на глаза, но потом рассудил, что особо торопиться некуда, и, прислонившись к стене, стал ждать. Вот они — последние минуты в здании института. Чемоданы собраны, повязка снята, трехдневная адаптация закончена, вид неба уже не приводит в восторженное состояние. Теперь осталось только «пройтись по денежным вопросам», как выразилась эта безликая личность. Как его, между прочим, зовут? А какая разница? Сейчас я «пройдусь по вопросам» с Тесье, мы обменяемся прощальным рукопожатием, и невзрачный человек без имени повезет меня к Мари. Часам к трем дня, наверное, приедем. Я выйду из машины с тонированными стеклами и никогда больше не встречу ни его, ни Тесье. Кстати, о Тесье: что-то он расшумелся.
Я прислушался. Хозяин эксперимента показывал свою административную сторону и грозно распекал какого-то Этьена. Что натворил этот бедняга, было неясно, но на его голову сыпались громы и молнии.
— Это вам не муниципалитет! — неслось из кабинета. — Здесь бумажками отделаться нельзя! Контракт был подписан, значит, надо платить! Ах, ошибка? Так вот, эта сумма будет вычтена из вашей зарплаты!.. Значительно больше? Тогда из десяти зарплат!
Через минуту мне надоело слушать этот малопонятный поток угроз, и я стал думать о предстоящей встрече. За стеной продолжалась головомойка, Этьену грозили увольнением и непотерпением, но я больше не вслушивался. Мои мысли были далеко. Сегодня я остановлюсь у Мари, а завтра, наверное, надо будет искать квартиру… Сложно представить ее с большим животом… А на следующей неделе мы пойдем к врачу уже вместе… Минут через пять я осознал, что угрозы стихли. И, судя по тону, Тесье говорил уже с кем-то другим. Теперь он был вежлив и приветлив. «Так он никогда не слезет с телефона», — с неудовольствием подумал я и уже хотел было постучать, как вдруг одна из его фраз показалась мне интересной.
— Конечно, — донеслось до меня, — те, кто платит деньги, должны знать, что с экспериментом все в порядке…
Затем последовал довольный смешок.
— Да, подготовьте, пожалуйста, полугодовой отчет. Вы его превосходно составляете. И не забудьте свои коронные формулировки. Особенно эту: «…отсутствие геронтологических изменений в объекте наблюдений…». Спонсоры должны быть спокойны.
Тесье опять усмехнулся. Я замер, прислушиваясь к разговору. Прерывать его уже больше не хотелось.
— Что еще? Истекающие контракты?.. Кто нам нужен? Адад, Седьмой, Вторая… Хорошо. Двенадцатый? Почему он? Мне казалось, что у него еще много времени.
Он замолчал, слушая ответ невидимого собеседника. Я ничего не понимал. Двенадцатый? Истекающий контракт у Двенадцатого? Какой же у него может быть контракт? Наверное, я ослышался. Однако следующая фраза прозвучала очень отчетливо.
— Да, вы правы, Двенадцатого на порядок сложнее заменять… Да, колорит. Прежнее руководство… Прежнее руководство совершило немало ошибок, но я их не виню. Как бы то ни было, двадцать три года назад они приняли верное решение. Если бы они рассудили иначе, я бы сегодня здесь не сидел. Так что мне грех на них жаловаться.
Нет, это не ошибка. Они действительно хотят его заменить. Но как можно искать замену Двенадцатому? Что за абсурд? И что это за решение они приняли двадцать три года назад? Тесье снова замолчал. Было слышно, как он шелестит бумагами.
— …Конечно, не можем. Кого-кого, а его переквалифицировать невозможно. …Вот именно, кое-кто может быть слишком удивлен. А мы ведь должны радовать спонсоров, не так ли?.. Да, как всегда, поговорю лично до начала занятий. Тонкости… В тонкостях вся соль…
Я перестал что-либо понимать. Было очевидно, что они меняли Двенадцатого, причем менять его было сложнее, чем других. Но ведь Двенадцатый — это Зритель! Как можно менять Зрителя?!
— С этим подходом пора заканчивать, — решительно сказал Тесье. — Традиции традициями, но это слишком неэффективно. Есть лучший способ, мы говорили об этом в прошлый раз. Надо решить раз и навсегда. Да хотя бы возьмите нынешнего Двенадцатого. Обсудите с вашими людьми, подключите Фюме… В конце концов, это уже становится смешно.
Эта часть прозвучала уже совсем непонятно, но, пока он говорил об этом «лучшем способе», у меня стала возникать какая-то картина. Странная, расплывчатая картина. Спонсоров нельзя волновать, Двенадцатого, то бишь Зрителя, оказывается, меняют, но при этом переквалифицировать его невозможно, так как спонсоры могут удивиться и взволноваться, а их надо, разумеется, радовать… четверть века назад было принято какое-то решение, и если бы не оно, Тесье бы тут сегодня не сидел… «Не забудьте коронные формулировки»… Не может быть, чтобы они пошли на такой подлог. Нет, это слишком невероятно. Это слишком… просто. Вот именно — просто. Просто до скуки, до отвращения. Просто и реально. И гораздо больше похоже на правду.
— Так и сказал? Особое отношение к Двенадцатому? Распустились, голубчики… Ну конечно, особое. Хорошо, сообщите Виктору, пусть начинает набор. И не забудьте об отчете. Мы не можем волновать спонсоров. …Да, неделя. Что? Как обычно — код «три». Эта информация — только для спонсоров. И так уже в институте ползут слухи… Вот именно, меньше знаешь…
Я все еще не верил своим ушам. В очередной раз все мои представления об эксперименте рушились. Они меняли Зрителя. Они обманывали своих спонсоров! Не было никакой мрачной тайны, все эти разговоры о проклятии рода человеческого были не более чем разговорами. Эксперимент, «смелый, дерзкий и небывалый» эксперимент никогда не удавался! Он тихо и прозаически провалился много лет назад, когда их настоящий Зритель и не подумал останавливаться в своем развитии. Тогда у них, конечно, началась паника. Но пока одни искренне переживали о потере бессмертия, другие жалели о более материальных утратах. И какая-то мудрая голова сообразила, что для получения субсидий вовсе не обязательно иметь настоящего нестареющего человека. Достаточно обладать возможностью продемонстрировать такого человека спонсорам. А под рукой уже был механизм имитации не меняющихся со временем людей, отточенный и отлаженный до великолепия. И вот уже четверть века они кормили спонсоров липовыми отчетами и с гордостью показывали им неизменного Зрителя. А те, в свою очередь, умилялись и исправно делали то, что от них и требовалось — продолжали платить. Можно было только догадываться о том, какую жирную пенку год за годом снимало местное руководство с бесчисленных поступлений на банковские счета эксперимента.
На секунду мне представилась страшная картина, нарисованная Катру. Теперь я еще глубже ощутил всю жестокую безнадежность мира, в котором все люди, неся в себе бессмертие, старели и умирали только потому, что считали, что должны умирать. Только потому, что «так заведено». И даже узнав о заложенном в них бессмертии, они не имели ни малейшей возможности воспользоваться этим даром, потому что в их головы с младенчества намертво впечатали это страшное заблуждение. И они продолжали стареть и умирать и в промежутке между рождением и смертью успевали рожать детей. И обрекали их на смерть, растя так же, как растили их самих, потому что у них не было, не было ни малейшей возможности избавить детей от этого груза, оставив их при этом людьми.
Какой извращенный ум мог породить эту дикую идею? Что за иезуитский, дьявольски продуманный способ заставить меня мучиться до конца своих дней? Но зачем? Зачем? Извращенная месть? Нет, им чужды такие соображения. Не месть это была, а тонкий расчет. Это называется «принимать меры предосторожности». В моих руках случайно оказался крошечный клочок правды, и они не могли отпустить меня, не обезопасив свое положение. Сказать всю правду мне было ни в коем случае нельзя. Совсем ничего не говорить было тоже опасно, так как в этом случае я оставался при своих изначальных выводах об успехе и тайне эксперимента. Надо было придумать какое-то правдоподобное объяснение, которое заставило бы меня отказаться от этих выводов. В то же время надо было сделать так, чтобы никто не поверил моему рассказу, если бы я вздумал болтать. И они с блеском вышли из положения. Что с того, что при этом пришлось кинуть тень на всю мою будущую жизнь?
Как я мог поверить ему, поддаться этому наваждению? Ведь какие-то полтора года назад, после моей операции Катру с точно таким же подъемом беспардонно врал мне в глаза. А Тесье? «Остановятся ли часы? Затормозится ли процесс? Скоро мы узнаем». Они всегда обманывали меня. Всегда и во всем. Мари, провалившая экзамен, возраст Зрителя, Тесье, играющий Двенадцатого — каждый день был наполнен притворством и враньем. И я хорошо отдавал себе в этом отчет. А теперь, когда мне рассказали страшную сказку, я вдруг поверил в нее с доверчивостью ребенка. Ну что ж, давайте играть по вашим правилам. Еще полгода назад я бы зашел в кабинет к этому современному Макиавелли и выложил бы ему все, что думаю о нем и его методах. Но я уже давно изменился. Если вы хотите считать, что я верю в этот кошмар, считайте так. Разочаровывать я вас не стану. Мне достаточно правды. Той правды, которую вы так долго и упорно скрывали.
Тесье еще куда-то звонил, с кем-то говорил, а я все стоял, прислонившись к стене, и с облегчением повторял про себя: «Это была ложь, это была ложь, это была ложь»…
Назад: Глава тринадцатая
Дальше: Эпилог