Глава одиннадцатая
Некоторое время я бессмысленно смотрел в стену невидящим взглядом. Знание, которое я с таким нетерпением искал, пришло, но пришло вывернутое наизнанку, сделав черное белым, а белое черным. Пятый не знал Зрителя. Ему было известно не больше, чем мне. Неожиданно в памяти всплыл Тесье и его слова: «Ваша группа должна заменить последних людей, которым известен этот человек». Ложь! Предыдущее поколение тоже не знало этого человека. Вот передо мной лежит немое, но такое красноречивое доказательство их незнания. Но зачем? С какой целью понадобилось внушать нам, что именно с нас начинается эпоха засекречивания?
Сдерживая эмоции и стараясь избегать скороспелых выводов, я выстраивал цепочку рассуждений. Мне было сказано, что Зрителю недавно исполнилось двадцать пять и что в течение трех-четырех лет можно будет определить, стареет ли его организм. Кроме того, меня пытались уверить в том, что личность Зрителя не являлась тайной для моего предшественника. На самом же деле меня обманывали. Предыдущему Пятому загадочный подопытный тоже не был известен. Следовательно, три с лишним года назад он уже выглядел как двадцатипятилетний, иначе его личность было бы невозможно скрывать. То есть тогда ему было двадцать два, сейчас ему двадцать пять, и для двух поколений актеров он неизвестен. В этом нет ничего странного, некоторые люди в свои двадцать два года выглядят старше, чем другие в двадцать шесть. Хороший вариант? Хороший. Красивый? Еще какой красивый. Только маловероятный. Даже слишком маловероятный. Если бы дела обстояли именно так, что мешало Тесье сказать мне правду? Однако он очень четко дал мне понять, что в режим секретности они стали переходить лишь год назад и что Зритель известен человеку, которого я сменю. Значит, у него была причина нагромождать эту ложь. Должна была быть. Такие как он ничего не делают без хорошей причины. А с хорошей не останавливаются ни перед чем. Что-то он хотел от меня скрыть. Причем в отличие от ситуации с именем подопытного хотел это сделать так, чтобы я не догадывался о самом существовании секрета. Это уже какой-то абсолютно другой уровень секретности. «…Тайна сия велика настолько, что даже знать о ней не пристало непосвященным». Но что он скрывал? Что стало бы мне ясно, если бы я знал, что Шеналю тоже не был известен Зритель? Точнее, что должно мне стать ясно сейчас, после этого нечаянного открытия? Что-то очень важное, что-то касающееся самой сути эксперимента… Что же это? Что? Возраст! Истинный возраст Зрителя.
Я вскочил и стал возбужденно мерить шагами комнату. Зрителю не двадцать пять. Иначе мне бы не врали. Он должен, обязан быть старше. На сколько? На год? На два? Нет, оперировать надо трехлетними сроками. Значит, на три года. Или на шесть? Создается слишком много версий. А есть ли между ними существенная разница? Нет, конечно же, нет. Все сводится к двум вариантам. В первом из них Зрителю исполнилось двадцать пять три-четыре года назад, и примерно тогда же его личность стали скрывать от актеров. В этом случае я — первый Пятый (вот ведь нелепое словосочетание), которого обманывают. Если дела обстоят действительно так, то совсем скоро, может быть, в течение нескольких месяцев, мои тюремщики выяснят, стареет ли Зритель. Звучит заманчиво. Но не так заманчиво, как второй вариант. Что, если они обманывали и моего предшественника? Что, если Зрителю уже за тридцать? Что, если дикий, нелепый, невероятный эксперимент уже удался?!
На меня нахлынул мощный поток мыслей и чувств. «Удалось! Удалось!» — радостно кричал внутри какой-то тоненький голосок. «Не может быть. Тут что-то не так», — осторожно возражал ему здравый смысл. Все эти месяцы, начиная с того момента, когда Тесье открыл передо мной тайну института, я подсознательно верил в то, что эксперимент провалился задолго до своего начала. Несмотря на холодную уверенность исследователей, теория, положенная в его основание, представлялась мне в высшей степени наивной. Послеоперационный разговор с Катру притупил мой скептицизм, но не смог поколебать недоверие, вызываемое самой идей этого масштабного опыта. Еще вчера, читая записки Пятого, я немного удивлялся тому, как во всех отношениях логически мыслящий человек мог серьезно задумываться об исходе эксперимента. А сегодня именно благодаря этим записям я получил гораздо больше почвы для сомнений, чем их автор. Неужели этот безумный замысел принес реальные плоды? И по этим залам ходит бессмертный человек? Или, по крайней мере, человек с замедленным старением. И каждый день я, возможно, беседую с ним. Да сколько же ему лет? Тридцать? Тридцать пять? Сорок? Или все сто?
Мне вдруг вспомнились старинные книги в кабинете Тесье. И, словно сорвавшись с привязи, воображение понесло меня галопом против течения времени, отсчитывая год за годом, перескакивая одно десятилетие за другим, назад, в глубь веков. Там, в полутемном подвале, при мерцающем свете факелов, отбрасывая причудливую пляшущую тень на закопченную стену, какой-нибудь Роджер Бэкон или Леонардо да Винчи писал: «Вырастить же бессмертного отрока можно, не поведав ему о неминуемой кончине с момента появления его на свет божий…» А может, это мрачный и гениальный генерал ордена иезуитов, оторвав свои помыслы от Железной Маски, отдавал приказ начать опыт по выведению бессмертного человека в одной из тайных лабораторий? И, передавая свое знание от поколения к поколению, старея и умирая вокруг своего вечно юного создания, сотни ученых копили опыт и хранили страшную тайну. А их агенты рыскали по всей Европе в поисках подходящих актеров, словно жрецы, ищущие новые жертвы для своего ненасытного божества. Мне стало жутко.
А затем я чуть не рассмеялся. Ну какой да Винчи? Какие иезуиты? А пластические операции? А динамики, вживленные всем актерам? А камеры? А, наконец, все медицинские исследования, проводимые над Зрителем? Разумеется, ни о каких столетних опытах и речи быть не может. Даже если эксперимент и удался, то начат он был тридцать, ну максимум сорок лет назад. До этого времени не существовало ни медицины, ни техники, требующейся для осуществления этого грандиозного замысла. Хотя идея могла возникнуть и раньше.
Эти соображения направили мои мысли в новое русло. Если предположить, что первая стадия опыта удалась, то со временем будут достигнуты и какие-то практические результаты. Но может быть, не «будут», а «были»? Что, если первое поколение препаратов уже существует? Не фантастические эликсиры, доставшиеся по наследству от прапрабабушки, не средство Макропулоса, а реальные, научно синтезированные лекарства, способные замедлять или останавливать процессы старения. Несомненно, даже если они и существуют, им еще очень далеко до совершенства. Несомненно, их будут еще не один год испытывать на лабораторных животных. И несомненно, нельзя рассчитывать на то, что они появятся в открытой продаже. Но они реальны! Я прикрыл глаза, чувствуя, как невидимый груз медленно сползает с плеч. Его присутствие не ощущалось до этой минуты, до того момента, когда я понял, что мой срок, возможно, продлится дольше, чем восемьдесят, от силы сто лет. Никогда прежде не казался мне этот срок таким кратким, как сейчас. Мы привыкли смиряться с тем, что считаем неизбежным, но только до тех пор, пока нам не показывают, что мы ошибались и неизбежного можно избежать. Я чувствовал себя как слепец, увидевший свет, как осужденный на казнь, которому даровано помилование. Кто знает, сколько дополнительных лет сможет подарить мне эта бесцветная жидкость (почему-то препарат виделся именно таким). Но сколько бы их ни было — это отсрочка, которой я постараюсь хорошо воспользоваться. Сколько дел я смогу еще сделать, сколько ощущений испытать! Я ощущал пьянящий прилив энергии. Как мал, как унизительно мал срок, отпущенный природой. Человек только успевает накопить знания, опыт, желания, только входит во вкус жизни и тут же попадает в руки безжалостной старости. И смерти. И хотя мы притворяемся на благо эксперимента, что забыли об этом простом факте, на самом деле забыть об этом нельзя. Но теперь, теперь все будет иначе. Все должно быть иначе. И мне уже чудилась вечная молодость и вечная радость, которую она принесет.
— Пятый?
Я вздрогнул, возвращаясь к реальности.
— Ты решил сегодня пропустить обед?
— Нет-нет. Я иду.
— Снова увлекся творчеством?
— Угу.
— Как идет? Хорошо?
— Да так себе. Честно говоря, не особо, — промямлил я, с тоской думая о более чем скромных результатах своей литературной деятельности.
— Ну старайся, старайся. У тебя есть еще несколько дней.
— А продлить срок нельзя?
— Извини, но на это тебе лучше не рассчитывать, — сказала Николь без тени жалости. — Если ты принимаешь свои книги так близко к сердцу, тебе надо было подумать об этом раньше. У нас график.
Идя в Секцию Трапез, я смотрел по сторонам и заново переживал покинувшее меня ощущение новизны. Эта необыкновенная для нормального человека обстановка давно стала обыденной, карикатурный уклад жизни успел превратиться в быт. Не плохой, не хороший, а просто до скуки привычный быт. Но теперь он больше не заслонял дерзкое и масштабное исследование, для которого был создан. И хотя согласно моим же собственным рассуждениям эксперимент имел еще все шансы провалиться, мне больше не удавалось быть таким абсолютным скептиком, как раньше. Напротив — теперь нужно было прилагать усилия для того, чтобы не впасть в противоположную крайность. Меня распирало глупое желание поделиться тайной. Хотелось влезть на стул и гаркнуть: «Вас обманывают! Вы не первые! Те, кто были до вас, тоже не знали, кто он такой!»
«Интересно, в чем нас еще обманывают?» — думал я, отмахиваясь от глупого порыва и непроизвольно вглядываясь в приветливые лица. За одним из них скрывался человек, возможно перешагнувший недосягаемый для всего человечества рубеж. Живой, реальный человек, в котором, быть может, воплотились тысячелетние мечты всего человечества. Любое из этих лиц могло принадлежать ему. Растворившийся в толпе актеров, он был неотличим от них, даже не подозревая об этом. Он жил где-то среди нас — обычных, медленно движущихся к смерти людей, которые давали ему возможность быть тем, кем он был.
В столовой шла бурная дискуссия. Выяснилось, что я отстал от жизни. За время моего затворничества неутомимый Четвертый организовал первый в истории шашечный чемпионат. Состязания должны были состояться через три дня, а пока все общество шумно обсуждало претендентов на победу. Если шансы Двенадцатого на первое место почти ни у кого не вызывали сомнений, то по поводу второго места мнения разделились. Одни считали, что победит Адад, другие склонялись в сторону изобретателя игры Адама. Сходство имен порождало некоторую путаницу в спорах, так как порой оказывалось, что спорщики говорят об одном и том же человеке. Я вспомнил слова Николь: «У нас график» — и подумал, что, возможно, незримые режиссеры решили таким образом скрасить задержку в выпуске моей книги. Взяв порцию, я подсел к галдящим болельщикам, с неудовольствием обнаружив напротив себя Восьмую. Она приветливо кивнула мне и повернулась обратно к моему родителю, находившемуся в центре внимания.
— А я говорю, — вещал Третий, — что Адам не просто займет второе место, но еще и выиграет все партии. Не зря же он изобрел игру. Турнир — это не какая-нибудь послеобеденная партия, тут он постарается.
— Ну, это еще как сказать, — недоверчиво возражал Шинав. — Если он такой сильный игрок, почему же Лия его вчера обыграла? И не один раз, а дважды. Я сам смотрел. А что скажет литература? — обратился он ко мне, заметив мое прибытие.
— А что там говорить, — сказал я, орудуя тупым ножом. — Конечно, победит Адад. Он еще и с Двенадцатым потягается.
— Ну, это еще надо доказать, — протянул Третий.
— Вот турнир и докажет. Хотя это не теорема, а аксиома, — добавил я где-то слышанную фразу.
— Вообще, превосходство в игре — это такая теорема, которую каждый игрок стремится доказать себе и другим, — раздался спокойный голос Восьмой.
Произнося эту странноватую формулировку, она улыбалась, но ее темные выразительные глаза пристально смотрели на меня с каким-то серьезным изучающим выражением.
— Правильно, — радостно согласился Третий, который, как и все остальные, явно не нашел в этой фразе ничего странного. — Каждый игрок. А не только самые лучшие. На то и турнир.
— Да, — неожиданно пошел на попятный Шинав, — на то и турнир. Завтра посмотрим.
Я невнимательно слушал их болтовню и все никак не мог отделаться от впечатления, что Восьмая своей репликой пыталась навести меня на какую-то мысль. Несколько раз я посматривал на нее, но она больше не поворачивалась в мою сторону и, казалось, была всецело поглощена беседой. «Что имелось в виду?» — думал я, наблюдая за тем, как она задумчиво слушает очередные соображения Третьего. Теорема, которую доказывают себе и другим… Звучит знакомо. И как-то неуловимо состыкуется с моей собственной фразой. Может, это известные слова из книги? Или фильма? И, дополняя мое высказывание, Восьмая пыталась загнать меня в новую ловушку? Скажем, рассчитывала на то, что я увлекусь, начну цитировать дальше и бодро нарушу запрет, даже не заметив этого. Ведь цитирование любой книги из той жизни рано или поздно должно привести к нарушению основных правил нашего этикета. И людей вокруг немало. Хотя это обстоятельство как раз ничего не значит. Впрочем, нет, конечно, значит: ведь ошибись я в их присутствии, на меня поступило бы сразу несколько доносов. Выходит, ловушка? Что, милая, хотелось выкопать мне яму и сразу же туда спихнуть? Ну что ж, неплохая попытка. Совсем неплохая. Да вот беда — не помню я, откуда эти слова. Соответственно, продолжить фразу и свалиться в яму не могу. Рад бы помочь, но не имею такой возможности. Разве что кто-нибудь другой придет на помощь. Стоп. А ведь кто-то другой действительно мог помочь.
Ну-ка еще раз, по порядку. Почему я думаю, что Восьмая строила мне западню? Потому что она так странно посмотрела на меня, говоря об этой «теореме». Но ведь если это известная цитата, то не только я, но и любой из присутствующих мог ее неосторожно подхватить. Значит… Значит, имеем несколько вариантов. Либо ловушка не была предназначена персонально для меня, а являлась некой волчьей ямой — кто попадется, тому и рады. Спрашивается, зачем в таком случае нужно было смотреть именно на меня? Либо я наконец-то развил в себе серьезную манию преследования, и мне вообще все это померещилось. И взгляд, и подтекст — все. Либо она считала, что я единственный, кто знает эту фразу. Но тогда эти слова не могут быть цитатой.
Пока я все больше и больше запутывался в своих рассуждениях, общество расходилось. Некоторые направились в Секцию Встреч, кто-то сообщил, что пойдет вздремнуть, остальные прощались и уходили, не рассказывая о своих планах. Удалились, продолжая вновь разгоревшийся спор, Шинав с Третьим. Беседуя с женой изобретателя шашек, ушла Восьмая. Махнув мне на прощание, их догнал Четвертый. Я проводил его взглядом и подумал: «А ведь точно, как в старые добрые времена. Восьмая, Четвертый, Пятый. Десятого, правда, тут нет, но он должен быть где-то неподалеку». Здесь все неподалеку. Если бы я не знал, что Мари и Поль не прошли экзамен, то мог бы вообразить, что это они идут по Секции Трапез. Но они экзамен не сдали.
И тут во мне шевельнулось сомнение. «Нет, — сказал я себе, — это невозможно. Абсолютно невозможно». Разумеется, они провалились. Мне это хорошо известно. И все же, и все же… Откуда изначально появилась у меня эта непоколебимая уверенность в их провале? Так сказала Николь. Милая, хорошая Николь. Если бы мне это сообщил Тесье, я давно бы поставил под сомнение правдивость такого утверждения. Ну если бы не давно, то по крайней мере сейчас, после прочтения дневника. Теперь-то я знаю, как хорошо тут умеют дезинформировать. Однако так как эта информация исходила от Николь, да еще и при достаточно явном неодобрении Тесье, у меня не было причин сомневаться в ее достоверности. Николь всегда относилась ко мне хорошо. Николь не стала бы врать. Николь вообще пошла на прямое нарушение своих обязанностей, спасая меня во время разговора с Эмилем. И все же — что, если в тот день она меня обманула? Даже не она, а они. Хорошо продумали, подготовились и очень убедительно разыграли сценку под названием «Ах, какая жалость». Это потом уже она, узнав меня поближе, стала мне помогать. А тогда ей просто приходилось действовать в соответствии с указаниями Тесье. И ничего плохого она в этом, наверное, и не видела. На благо эксперимента делаются вещи и посерьезнее. Да им даже не надо было изобретать этот трюк. Старый как мир подход — «плохой следователь, хороший следователь». Но ведь я сам задал вопрос о Мари и Поле. Выходит, они предвидели его и заблаговременно подготовились? Хотя, зная меня, предвидеть это было несложно.
Я задумчиво ковырнул вилкой еду и, поняв, что пытаюсь сделать это уже в третий раз, вышел из оцепенения. Вокруг никого не было. Передо мной стояла пустая тарелка. Да, задумался маститый писатель, замечтался. Совсем потерял связь с реальностью. Сердясь на свою несобранность, я, пожалуй, более эмоционально, чем следовало, выкинул посуду и пошел к себе. Радужные мысли, владевшие мной пару часов назад, как-то поблекли. Их заслонило это новое подозрение, которое не давало думать ни о чем и ни о ком, кроме Мари.
Два дня протекли как в тумане. Вначале я пробовал писать, но после нескольких часов бесплодных попыток понял, что в таком состоянии ни о какой литературной деятельности не может быть и речи. Пытался размышлять об эксперименте и его вероятном успехе, но бросил и это. Восьмая приковывала к себе все мои мысли. Вновь и вновь я возвращался к одному и тому же вопросу: а что, если это действительно она? Все ее взгляды, слова, действия — все то, что я считал проявлениями коварства и плодами черных замыслов, обретало теперь совсем другой смысл. Она не искала мои промахи — она хотела понять, кто скрывается под маской Пятого. Она не расставляла мне ловушки — она пыталась намекнуть о себе. Она не была удачливой конкуренткой — она была самой Мари! Я вызывал в памяти каждый разговор, каждую мелочь и не находил ничего, что противоречило бы этому простому утверждению.
Я забыл обо всем. Драгоценный, бесценнейший дневник Пятого был небрежно брошен в ящик и подвергнут забвению. Что значил он по сравнению с одной мыслью о том, что Мари живет чуть ли не в соседней комнате. Неужели каждый день я разговаривал с ней, считая, что говорю со зловредной незнакомкой? И пока она раз за разом пыталась сказать мне о своем присутствии, я с упрямством истинного параноика видел в ее попытках одну лишь угрозу? Такие мысли доводили меня до того, что в какой-то момент я был готов наплевать на все и отправиться к Восьмой с четким и недвусмысленным вопросом. Однако здравое сомнение брало верх. А что, если я ошибаюсь? Ведь даже сейчас ее поведение можно продолжать истолковывать как коварное. Все факты отлично поддаются любому из двух противоположных толкований. Тогда, придя к ней с таким вопросом, я собственными руками разорву свой контракт. Хорошо героям любовных романов: им всегда сердце подсказывает правильное решение в сложных ситуациях. Думать этим счастливчикам приходится относительно редко, и, как только заходит речь о серьезном вопросе, им достаточно прислушаться к голосу этого органа — и дело в шляпе. Мое же сердце лишь равнодушно билось, оставляя привилегию принятия решений весьма одуревшему от своих выводов мозгу.
При встречах с Восьмой мне приходилось собирать всю выдержку, чтобы ничем не выдать своего волнения. Иногда мне казалось, что я узнаю Мари, ее голос, ее жесты. Но в следующий момент наваждение проходило, и передо мной снова оказывалась та хитрая и вероломная женщина, от которой не приходилось ожидать ничего, кроме подвоха. Я чувствовал, что долго так продолжаться не может. Мне было необходимо узнать ответ на свой вопрос.
— Мольберт? Картина?
— Нет, он имеет в виду большую книгу!
— Книги не бывают таких размеров.
— Тогда что это?
— Не знаю, но только это не книга.
— Дверь? Я угадал — это дверь!
— Почему ты так думаешь?
— Он кивнул.
— Он не кивал.
— Нет, кивнул. Первый, правда, ты кивал?
— Видишь, он качает головой.
— Но я точно видел, что он кивал.
— Какая разница, кивал или нет, если сейчас он это отрицает?
— Первый, зачем ты кивал?
— Это полка?
— Зачем ты кивал?
— Первый, перестань нас мучить. Что ты пытаешься показать?
Разделившись на две команды, треть населения мира коротала время за нехитрой игрой. Игрок должен был показать своим товарищам фразу или слово, загаданное ему командой противников. Сложность заключалась в том, что слова надо было именно показывать, то есть говорить категорически запрещалось. Первый, который был не особо силен в этой игре, уже довольно долго запутывал свою команду, рисуя в воздухе какой-то загадочный прямоугольник. В другое время я бы немало позабавился: эти бедняги просто сходили с ума, пытаясь понять, что имеет в виду их неуклюжий товарищ. Но сейчас мне было не до забав. Рядом, весело заливаясь смехом, сидела Восьмая. Вдруг она замолчала, как бы прислушиваясь к чему-то, а затем засмеялась опять, но теперь как-то сдержаннее. «Меньше эмоций», — вспомнил я.
Желание узнать правду кипело и не находило выхода. Я перебирал один способ за другим, но все они казались слишком опасными или недостаточно хорошими. Как дать ей понять, кто я такой? И как узнать, кто она такая? Как ни изощрены были вопросы, приходившие мне в голову, ни один из них не был достаточно хорош. Нужен был намек, который могла понять лишь она, нужен был ответ, который не мог дать никто другой.
Тем временем благодаря титаническим усилиям Первого (или, скорее, несмотря на них) противники догадались, что прямоугольник должен был обозначать зеркало.
— Еще немного — и они разгадают все предложение, — обратилась ко мне Восьмая, отвлекаясь от зрелища. — Надо бы подумать над следующей фразой. Есть идеи?
Она вопросительно перевела взгляд на сидевшего слева от меня Четырнадцатого.
— Ваша очередь думать, — отозвался тот. — И так две последние фразы предложил я. Теперь мне пора отдохнуть.
И решение неожиданно пришло само собой. Вспоминая давнюю-давнюю беседу в уютном кафетерии и внутренне напрягаясь, я выговорил:
— У меня есть одна — «Не поработав, нельзя отдохнуть». Как тебе?
Восьмая посмотрела на меня с улыбкой.
— Неплохо, но, по-моему, слишком легко, — ответила она без малейшей задержки. — Только слово «поработав» будет несколько сложно показать. Но в целом они с этим справятся быстро.
Я перевел дух. Все, это не она. Конец наваждению. И надеждам.
— Слишком просто, — авторитетно подтвердил Четырнадцатый.
«Тебя-то кто спрашивает?» — мысленно огрызнулся я.
— А что вы скажете о таком варианте, — спросила не-Мари, смотря на него, — «Чтобы переварить знания, надо поглощать их с аппетитом»?
— Для моего вкуса немного заумно, — донеслось слева, — а впрочем, сойдет. В этих словах что-то есть. Пятый, а ты что думаешь?
Пятый повернулся к Восьмой.
— Мне нравится, — одобрительно сказал он. — В меру сложно и изящно. Я ждал от тебя чего-то подобного. А потом мы еще им загадаем «Аппетит приходит во время еды».
— Не-е… — протянул Четырнадцатый, — это будет слишком очевидно. Не стоит.
— Не стоит, — с улыбкой согласилась Восьмая.
Пятый беззаботно пожал плечами.
— Да я просто пошутил. Конечно, эти фразы слишком связаны одна с другой.
А внутри Пятого с дикими радостными криками носился Андре.
В эти дни я понял, что имел в виду человек, который первым сказал «душа поет». Моя душа не просто пела — она заливалась радостными трелями, позабыв обо всем, что волновало ее совсем недавно. Даже неоценимое открытие, пришедшее со страниц дневника, не вызывало теперь ни малейшего интереса. Зрителю больше чем двадцать пять? Ну и что? Нас обманули? Ну и что? У них, может быть, есть практические результаты? Ну и что с того? Мне еще нет тридцати. И неподалеку живет Мари…
Я и сам не предполагал, до какой степени успел влюбиться в нее. Она была здесь. Она была рядом. Она пыталась распознать меня, следовательно, я был ей небезразличен. Стоило мне подумать об этом, как на моем лице начинала возникать беспричинная для окружающих улыбка. К счастью, малообоснованными улыбками тут никого нельзя было удивить. Казалось, ничто не могло омрачить эту бьющую через край радость.
За три дня я повстречался с Мари лишь несколько раз, но ее образ не покидал мое воображение ни на минуту. Порой я не мог понять, вспоминается ли мне ее прежнее или нынешнее лицо, но даже не пытался разобраться в этом. Мельчайшие детали возникали в памяти и напоминали о ней. Смех, тонкие пальцы на моей руке, задумчивый взгляд, мимолетный поцелуй в коридоре. Она приходила в мои мысли с утра и оставалась в них до того момента, когда, ведя с ней мысленную беседу, я засыпал. А на следующее утро я поднимался с одной-единственной целью — провести как можно больше времени с ней. Если мне не представлялась возможность поговорить, я старался хотя бы слышать ее голос. Если, не вызывая подозрений, нельзя было сделать и это, я прикладывал все усилия для того, чтобы хотя бы увидеть ее. Теперь мои дневные маршруты всегда увеличивали шансы на нашу встречу; места, которые я занимал, теперь всегда повышали вероятность того, что наши глаза встретятся. Это была томительная и сладкая одержимость.
И в то же время я старался быть предельно осторожен, понимая, что, находясь в таком состоянии, могу легко навредить не только себе, но и Мари. Достаточно было забыться на мгновение, для того чтобы совершить непоправимую ошибку. Встречая Восьмую, я был Пятым и никем иным. Я не позволял себе улыбаться радостней или беседовать дольше, чем месяц назад. Как в былые времена, я обдумывал каждое слово, контролировал каждое движение, каждый жест. Порой было очень сложно заставить себя оборвать разговор, грозивший затянуться, но приходилось идти на это. Еще сложнее было, кивнув, пройти мимо якобы по своим делам.
Наши разговоры казались мне воплощением двусмысленности. Любой фразой я пытался сказать ей: «Я так скучал по тебе. Ты нужна мне. Я люблю тебя». Но мои средства были скупы, и, несмотря на все усилия, у меня не получалось выразить все свои мысли.
— Ты ведь знаешь, что я работаю над книгой?
— Да, Пятый.
— Я не очень доволен тем, что написал в последнее время.
— Почему?
— Мне кажется, что я уделяю недостаточно внимания моей главной героине.
— Ты бы хотел посвятить ей больше страниц?
— Я бы хотел посвятить ей все страницы, но, будучи писателем, я не могу это сделать. Мне надо уделять внимание другим действующим лицам.
— Я понимаю.
— Ты понимаешь?
— Да, я думаю, что хорошо понимаю, о чем ты говоришь.
— Это как бы конфликт личных пристрастий и законов жанра.
— Ничего страшного. Ты справишься.
— Надеюсь. По крайней мере, со временем. Ладно, я пошел. До встречи.
— Увидимся.
И мы расходились, приветливо улыбнувшись друг другу. Вечером, придя домой, я восстанавливал в памяти наши разговоры. И каждый раз в них обнаруживался новый смысл, возможно даже тот, который Мари вовсе не вкладывала в свои слова.
Временами я задавал себе очевидный вопрос: а не вызвана ли эта пламенная влюбленность обстоятельствами, в которых мы находимся? Запретный плод сладок, и сложно было вообразить плод, окруженный большими запретами. Возникли бы у меня такие же чувства, не будь мы скованы в своих действиях? Стал ли бы я так же радоваться одному намеку, если бы нам не надо опутывать свои слова паутиной двойного смысла? И не ослабнет ли мое влечение в тот день, когда все препятствия исчезнут? Но каждый раз я приходил к одному и тому же ответу. Да, своей влюбленностью я немало обязан обстоятельствам. Именно они придали ей полноту и силу, которые, возможно, не возникли бы в других условиях. Но теперь, когда это чувство поселилось во мне, оно не уйдет вслед за вылепившими его обстоятельствами. И вновь душа принималось за свое веселое пение.
Однако в эти радостные душевные трели вплетались минорные нотки. Как ни крути, а Мари была для меня абсолютно недоступна. Более того, не существовало ни малейшей надежды на улучшение ситуации. Об официальном разрешении на роман говорить не приходилось. Связи были строжайше запрещены, равно как и любые проявления сексуальности на людях. Наши одежды были свободны и непроницаемы, наши женщины не знали косметики и завивки. Кокетство и флирт совершенно не были знакомы бессмертному обществу. Говорить о сексе было не то что бы неприлично, а неинтересно. Хотя всем было известно, откуда появляются дети. Просто этому процессу придавалось не больше значения, чем стрижке ногтей. В отличие от нормального человеческого общества, секс не нес на себе ореола наслаждения и двусмысленности. Все аспекты супружеской жизни оставались личным делом немногочисленных пар. Неудивительно, что на фоне этих негласных запретов повсеместное развитие искусств порой представлялось мне какой-то гигантской сублимацией.
Единственной формой связи между мужчиной и женщиной являлся брак. Примечательно, что местное супружество было в буквальном смысле «союзом, угодным небу». Ибо каждый союз заключался по прямому повелению Господа. Без какой-либо видимой причины Всемогущий мог объявить о том, что такой-то и такая-то должны вступить в брак для того, чтобы впоследствии увеличить население мира. Мужчина при этом всегда был старше женщины. Этот деловой подход нес в себе что-то, на мой взгляд, унизительное. Однако этика нашего мира во многом расходилась с моими представлениями, и я, следуя совету Тесье, старался «плевать на обществоведение». Разумеется, в реальности такого принудительного спаривания никогда не происходило. Все существующие браки были заключены в незапамятные времена, и никто не знал, когда Господь пожелает создать новый союз. Никого, впрочем, это и не волновало.
Раньше я иногда задумывался над тем, как бедному подопытному преподавали эту доктрину. Наверное, маленький Зритель вприпрыжку прибегал к маме и спрашивал:
— Мама, а почему вы с папой решили сделать меня?
— Потому что так повелел Господь, — улыбалась она в ответ.
— А как вы узнали об этом? — вопрошал малыш.
— Однажды все люди услышали голос Господа, который повелел нам с твоим папой стать мужем и женой.
— А я тоже когда-нибудь услышу этот голос? — не унимался любознательный ребенок.
— Конечно, услышишь, моя радость, — ласково отвечала мама.
— А кто станет моей женой?
— Та, кого выберет Господь.
— А кого он может выбрать?
— Не знаю, сыночек. Кого бы он ни избрал, она еще не родилась.
— А сколько я буду этого ждать?
— Никто не знает этого. Но тебе не надо торопиться. В этом нет ничего особенного.
Малыш задумывался, а потом задавал маме нелегкий вопрос:
— А почему я должен ждать, пока Господь выберет мне жену? Почему я не могу выбрать ее сам?
«Потому что невозможно раз в три года подбирать женщин, которые будут одновременно хорошими психологами и превосходными актрисами, согласятся спать с тобой, будут неотличимы друг от друга в голом виде и при этом смогут абсолютно одинаково вести себя в постели», — с жалостью думала она. Но вслух отвечала:
— Потому что Господь несравнимо мудрее нас. Он лучше знает, что должно происходить в мире. А теперь давай я почитаю тебе книжку.
Так что мне оставалось уповать либо на голос небес, либо на свою изобретательность.
Несколько дней спустя я сообщил Николь о том, что мои литературные попытки не увенчались успехом. За отсутствием альтернативы я не возражал против публикации своей «рукописи». Моя менторша отнеслась к этому сообщению весьма равнодушно.
— Ты совсем отказываешься от своей идеи или все-таки попробуешь писать? — спросила она.
На фоне последних событий недавняя затея казалась теперь совсем непривлекательной. Уныло корпеть над полными фальши сочинениями, вместо того чтобы разговаривать с Мари? Спасибо, не надо. Однако концепция «творческого запоя» мне понравилась, и я решил не отказываться от такой возможности уединяться.
— Конечно, буду пробовать, — бодро ответил я. — Только надо больше времени. Трудно писать, сестра.
К моему удивлению, пояснять последнюю фразу не пришлось.
— Как хочешь, Серапионов брат, — отозвалась Николь. — Заказ на следующую книгу мы будем давать через три месяца. Если до этого времени что-то напишешь — дай знать. Желаю удачи.
«Ладно тебе прикидываться, — пробрюзжал я про себя. — Никакой удачи ты мне не желаешь, притворщица». После встречи с Мари мое отношение к мадемуазель Луазо стало весьма прохладным. Вначале я был просто зол на нее за тот спектакль, который она разыграла на пару с Тесье. Затем, когда раздражение немного улеглось, я понял, что обижаться не за что: ведь она просто делала свою работу. Но именно поэтому никаких причин любить ее тоже не было. Вспоминая ситуацию с Эмилем, в которой она, якобы нарушая свои обязанности, пришла мне на помощь, я начал сомневаться в ее искренности. Действительно, разве им было выгодно дожидаться, пока я нарушу запрет? Ну и что было бы дальше? Меня пришлось бы выгонять, следовательно, немедленно появилась бы необходимость срочно искать замену. Лишние поиски, волнения, затраты. Гораздо умнее предотвратить проблему. Только в этот раз вместо кнута использовать пряник. Я этот пряник съем и вместо злости преисполнюсь благодарности. А после этого стану считать милую женщину, протянувшую мне его, своим лучшим другом в этом жестоком мире.
В результате подобных размышлений я пришел к выводу о том, что Николь играет роль милой наставницы, точно так же как я сам играю роль Пятого. Пришлось взвалить на себя еще один образ и начать разыгрывать перед ней недалекого благодарного парнишку. Благо, основные черты этого персонажа всегда были под рукой — достаточно было вспомнить свое собственное недавнее поведение.
— Завтра отнесешь рукопись Двадцатому, — сказала Николь. — Больше тянуть нельзя.
— А каким образом будут распространяться в этот раз книги? — спросил я, осененный внезапной идеей.
Николь задумалась.
— В прошлый раз их просто выложили в Секции Встреч, в позапрошлый была презентация… Пожалуй, нам все равно. У тебя есть какие-то специфические пожелания?
— Я бы предпочел презентацию, — ответил я, стараясь казаться безразличным. — Ты же знаешь, новый стиль мне не особо нравится.
— Пожалуйста, — немедленно согласилась она. — Думаешь скрасить первое впечатление?
— Попробую, — усмехнулся я в ответ.
Как только микрофон был выключен, я схватил лист бумаги. На этот раз литературный процесс не пугал меня. Опасения вызывал лишь недостаток времени. Мне надо было так много успеть написать.
Книги расходились неплохо. Ощущая себя не то продавцом, не то подписывающей открытки знаменитостью, я сидел за широким столом в Зеленой Секции Искусств и одарял проходящих улыбками и книгами. Справа от меня возвышалась синяя стопка экземпляров.
— Пожалуйста, пожалуйста, — говорил я, раздавая шероховатые томики. — Если у вас возникнут какие-либо комментарии, буду очень рад услышать, обсудить. Пишите прямо на полях, заходите, сообщайте.
— Новая манера письма… — задумчиво говорили читатели, пробегая взглядом первые строчки. — Интересно, интересно.
— Думаю, что попытка не удалась, — сокрушался я, качая головой. — Но книга уже написана, не выкидывать же ее. Следующая должна быть лучше. Впрочем, не мне судить.
Краем глаза я следил за Восьмой. Она разговаривала с Евой в противоположном конце секции и вовсе не торопилась подходить. Больше всего мне хотелось оставить бездарные писания на произвол судьбы и подойти к ней. Но, разумеется, ничего подобного я не делал. Наконец Ева указала рукой в мою сторону, и собеседницы, продолжая разговор, направились ко мне.
— Ну, чем ты нас порадуешь? — спросила праматерь, подходя к столу.
— Новым стилем, — важно ответил я, протягивая ей экземпляр.
— А меня и старый устраивал, — отозвалась она, принимая книгу.
Я улыбнулся.
— Мне, как и всякому художнику, надо экспериментировать. Иначе искусство не развивается. Не только Седьмой имеет такую привилегию.
Ева фыркнула.
— Надеюсь, что твои эксперименты принесут более удачные плоды.
— Кто знает, — сказал я. — Прочтешь — сообщишь свое мнение.
— Не сомневайся, — пообещала она.
Улыбнувшись ей еще раз, я перевел взгляд на Мари.
— Восьмая, ты ведь тоже возьмешь одну, правда?
— Конечно, — кивнула она.
Я подсунул правую руку под книги, сжал стопку между ладонями и, перевернув ее на ребро, поставил обратно на стол.
— Неплохо, — довольно сказал я, осматривая корешки.
— Что неплохо? — поинтересовалась она.
— Половину уже разобрали. Приятно видеть интерес.
— Не скромничай, — ответила Мари, — ты ведь отлично знаешь, что твоих книг все ждут.
Я изобразил смущение.
— Так уж и все. Думаю, что некоторым они не особо интересны. Ладно, о чем это мы? Вот, держи, — и я подал ей крайнюю книгу справа. — Буду рад комментариям.
— Не думаю, — сказала Ева, которая за это время успела что-то прочесть. — Мои комментарии тебя вряд ли обрадуют.
— Критика всегда полезна, — смиренно согласился я.
Два дня спустя Восьмая вручила мне за завтраком книгу.
— Извини, но мне не очень понравилось, — сказала она, глядя мне в глаза. — Я подчеркнула особо неудачные места, но даже если бы они были написаны по-другому, книга осталась бы слабой.
Я взял книгу, стараясь держать ее корешком вниз.
— Спасибо, Восьмая. Постараюсь учесть все комментарии. Но хотя бы что-нибудь тебе пришлось по вкусу?
— Да. Некоторые страницы удались, — с улыбкой ответила она.
Мне стоило больших усилий неторопливо закончить еду, поговорить с Ададом и выслушать критические замечания Шестой. Путь домой был также усеян препятствиями в виде назойливых читателей. В последние дни все стремились поговорить со мной, для того чтобы выразить свое удивление, а то и разочарование. Как и следовало ожидать, с момента выхода книги ни одного хвалебного отклика я не услышал. Спектр отзывов начинался нейтральным: «Повесть как повесть» и заканчивался Евиным: «А ты уверен, что тебе не стоит подумать о переквалификации?» Но сейчас литературные вопросы волновали меня не больше, чем погода за стенами этого здания.
Зайдя в спальню, я, как обычно, плотно закрыл за собой дверь, глубоко вздохнул и раскрыл книгу. Прямо в середине, в том же месте, куда я вкладывал свое полное нежных слов послание, лежал сложенный лист. Мелькнуло тревожное подозрение о том, что Мари не заметила моего письма и действительно написала комментарии к этому нелепому произведению. Я медленно развернул бумагу. «Дорогой Андре», — гласил лист, покрытый красивым летящим почерком. «Дорогой Андре, я так рада тому, что ты здесь»… Что могло быть лучше, чем стоять и раз за разом перечитывать слова, за которыми скрывалось ответное признание? Только одно. Встреча.
Я полюбил библиотеку. Эта сокровищница знаний содержала в себе все книги, написанные со дня сотворения мира. Ни одно книгохранилище Земли не могло похвастаться подобной полнотой собрания книг. Все, что когда-либо было придумано, записано и издано, располагалось тут, в мудрой тишине, доступное всем и каждому. На стройных стеллажах стояли проза, стихи, критика, научные труды, документальные отчеты — ни одно произведение не было забыто. Все знания и творческие плоды человечества были сконцентрированы в этом помещении. Но за это Секцию Книг мог бы полюбить настоящий Пятый. Моему же сердцу она стала близка из-за других сокровищ, которые изредка появлялись в ее стенах. Я находил в книгах то, чего не вкладывали в них авторы. И для этого не надо было вчитываться в каждое слово или проводить часы, осмысливая особо важную страницу. Достаточно было снять некую специфическую книгу с полки, прийти домой и, дрожа от нетерпения, извлечь скрытую между страниц записку Мари.
В наших письмах было все, что мы не могли высказать лично. Не часто после того как в каждом доме появился телефон, эпистолярный жанр становился столь важным средством общения. «Знаешь, что было самым важным событием вчерашнего дня? — писал я. — Я видел тебя. Ты пересекла Секцию Встреч и исчезла. Но исчезла ты для всех, кроме меня. Никто не знал этого, но на самом деле ты осталась со мной. Я продолжал видеть тебя, слышать твои шаги, вглядываться в твое лицо». Год назад подобные фразы вызвали бы у меня лишь усмешку, а весь обмен записками показался бы мелодраматичным. Но как ни странно, сейчас эти слова рождались сами собой. И устав от постоянного притворства, я спешил выплеснуть их на бумагу.
Мы старались не рисковать и обменивались письмами достаточно редко. Было очень маловероятно, что за десять минут, прошедшие после того, как рука Мари поставила скучную монографию на полку, кто-то опередит меня и заберет эту книгу из безлюдной библиотеки. Но как ни мал был риск, он все же существовал. Поэтому обмен посланиями случался не чаще чем раз в несколько дней. И каждое письмо лишь увеличивало желание личной встречи.
«Правда, хорошо было бы встретиться? — задал я однажды риторический вопрос. — Не Восьмой и Пятому, а нам с тобой. Хотя бы на пять минут. Перебрал сотни вариантов, но все они слишком рискованны. Эти камеры невозможно обмануть. Я уже готов на то, чтобы попросить разрешения у Тесье». Пять дней спустя, читая ответ, я не поверил своим глазам. «Думаю, что Тесье спрашивать не стоит, — отвечала Мари. — Обманув нас обоих, он достаточно четко показал свое отношение к такой идее. Но, возможно, мы могли бы обойтись и без его благословения. Дело в том, что…»
Я пересекал Секцию Встреч, доброжелательно кивая в ответ на приветствия. В этот послеобеденный час народу тут было немного. Задержавшись на минуту из-за Адада, который напомнил мне о необходимости явиться завтра к нему для очередных проверок, я обогнул улыбающуюся в пространство статую и оказался в коридоре. Здесь мне приходилось бывать достаточно редко. Ничего особо интересного в этих краях не было. Несколько квартир, тамбур да маячащий впереди бледно-розовый простор Секции Поэзии. Ощущая на себе взгляд невидимых камер, я шел, гадая, следит ли кто-нибудь сейчас за моими перемещениями. Обычно я не задавался подобным вопросом, но сегодня у меня имелись причины желать, чтобы моя персона была оставлена без присмотра.
Коридоры и секции просматривались отменно. Камеры были установлены через каждые несколько метров, таким образом, что любая точка пространства была видна по меньшей мере в двух ракурсах. Я выяснил это еще в ту далекую пору, когда, привыкая к новой внешности, сам следил за обитателями этого мира. Находясь за пределами жилищ, скрыться от вездесущих наблюдателей было невозможно.
В квартирах ситуация была несколько иной. Камеры располагались в двух противоположных углах гостиной (или «внешней комнаты», как ее именовали бессмертные). Утопленные в своих скрытых гнездах, они позволяли видеть всю комнату, за исключением крошечных «слепых пятен» в двух других углах. Призадумавшись, можно было представить себе более удачное решение, например камеру с круговым обзором, укрепленную в центре потолка. Тем не менее создатели этого гигантского комплекса либо не подумали о такой возможности, либо, что более вероятно, рассмотрели и отвергли этот вариант по каким-то им одним известным причинам. В любом случае полуметровые «пятна» не грозили ни малейшим осложнением. Камеры исправно показывали все, что происходило в комнате.
Однако ничто не вечно. Не только люди, но приборы рано или поздно выходят из строя. А испорченные приборы могут иногда сослужить хорошую службу. Пока Мари так же, как и я, изучала этот мир через экран телевизора, ее внимание привлекла маленькая неполадка. Одна из камер в ее будущей квартире не поворачивалась до предела вправо. Влево ее можно было развернуть до упора, но при повороте в другую сторону она застревала примерно на полдороге, оставляя невидимым небольшой треугольник. Неизвестно, в результате чего возник этот дефект, но, так или иначе, устранять его никто не собирался. И вот теперь он должен был сделать меня невидимым в тот момент, когда, задержав дыхание, я шагну из внешней комнаты во внутреннюю.
Слева послышались шаги. Кто-то, уверенно ступая, приближался ко мне по перпендикулярному коридору. Я приготовил дежурную улыбку. Мгновение спустя из-за угла показался задумчивый Двенадцатый, неся под мышкой шахматную доску. Он был настолько поглощен своими мыслями, что даже не заметил меня. Повернув налево, он некоторое время шел передо мной, а затем исчез за дверью тамбура. Я проводил взглядом его крепкую фигуру и тотчас же забыл о нем. Цель моего путешествия находилась уже совсем недалеко.
И снова, как много-много дней назад, я стою перед дверью. Только на этой двери нет номера, и открывает мне ее не Мари, а Восьмая.
— Пятый? — приветливо удивляется она.
— Вот, — говорю я, — принес твою накидку. Ты забыла ее вчера в Секции Встреч.
— Ой, спасибо, — радуется она. — А я уже не знала, где ее искать. Что же ты стоишь? Проходи.
— Ты не занята? — на всякий случай уточняю я.
— Нет, абсолютно не занята. Я просто читала, — говорит она, и, следуя ее жесту, я прохожу в комнату.
Через пять минут светского разговора, даже не взглянув в сторону слепо таращащейся на меня камеры, я встал с кресла, сделал шаг в сторону и исчез из поля зрения наблюдателей. А еще через полчаса я покинул квартиру Восьмой, прилагая все усилия для того, чтобы оставаться Пятым. Хотелось смеяться и петь. Короткая встреча сделала меня более счастливым, чем многодневная переписка. Момент неловкости, шутка, рассеявшая скованность, и разговор. Тот искренний, свободный разговор, которого мне так не хватало. И первый поцелуй у порога. А уже через мгновение — ожидание новой встречи.
Будто синхронизируя свои действия с моими, из тамбура появился Двенадцатый. На этот раз он соизволил обратить на меня внимание, так как мы шли навстречу друг другу. Поравнявшись со мной, шахматист отсалютовал и продолжал удаляться в направлении Секции Поэзии. Несмотря на то что мои мысли витали далеко, что-то в его облике насторожило меня. Проще всего было обернуться и посмотреть ему вслед. В обычный день я бы так и сделал. Но то, что было уместно в другой день, не годилось сейчас. Сегодня я был самым примерным пай-мальчиком. К тому же зрительную память полезно тренировать. Так что же это было? Одежда? Походка? Какой-то предмет? Ах, вот оно что. Не предмет, а его отсутствие. За время своего пребывания в тамбуре Двенадцатый успел избавиться от доски. М-да, неважная маскировка. Вот так, прямо среди бела дня, контактировать с внешним миром? Какие-то они стали беспечные. Интересно, что он им передал? Текст шахматного учебника? Что-нибудь вроде «Теория ладейных эндшпилей в условиях отсутствия смерти»? А меня зачем-то гоняли туда ночью. Впрочем, им виднее. А может, по их подсчетам, сейчас тут должно было быть пусто, и мое внезапное появление в коридоре явилось для них полнейшим сюрпризом? Не ожидает ли меня самого в таком случае сюрприз? Ладно, будем надеяться на лучшее. И, позабыв о Двенадцатом, я мысленно вернулся к нашему свиданию.
Время меняло свой темп. Оно то неслось вскачь, то едва ползло, медленно приближая момент очередной встречи. И очередного безрассудства… Что, если меня позовут, пока я у Мари? Что, если они обратят внимание на то, что я исчез? Что, если они сочтут, что Пятый начал слишком часто наведываться к Восьмой? На каждый случай был заготовлен план действий, но всего не предусмотришь. Да и планы эти были далеко не идеальными. И все же, понимая степень риска, мы не могли заставить себя полностью отказаться от свиданий. Одна короткая встреча, затем еще одна… Приступ осторожности… Три недели без переписки… Как долго они тянутся… Нет, нам надо, надо встретиться.
— Когда?..
— Давай завтра вечером. После ужина. Я занесу тебе книгу, о которой мы сегодня говорили с Шестой и Адамом…
— Хорошо, я буду ждать…
Мы медлили с уходом из гостиной. Казалось, что-то мешает нам. Принесенная книга была подвергнута тщательному анализу, разговор с Адамом был неоднократно упомянут, все способы усыпить внимание потенциальных наблюдателей были использованы. Но что-то продолжало удерживать нас в мягких креслах. Наконец Мари поднялась и, сказав: «Я скоро вернусь», скрылась во внутренней комнате. Выждав минуту, вслед за ней туда прошел я.
— Почему ты не хотела уходить? — спросил я.
— А почему не хотел ты? — спросила она в ответ.
А потом пришла ночь, полная нежности. Одна из тех редких ночей, которые остаются с тобой на всю жизнь.
Я лежал с открытыми глазами, но не видел ничего, кроме темноты. Она была не такой, как бывает ночью в доме — прозрачной, разбавленной лунным или фонарным светом, позволяющей видеть очертания предметов. Это была другая, истинная, черная, как сажа, темнота. Та темнота, которая по ночам заполняла наши спальни. Я слышал дыхание Мари. Тихое-тихое дыхание. Затем послышался шорох.
— Ты спишь? — спросила она шепотом.
— Нет, — тоже шепотом ответил я.
Почему-то шепот казался наиболее уместным сейчас.
— Как ты думаешь, — спросила она, помолчав, — удастся у них эксперимент?
Мне не хотелось говорить сейчас об эксперименте. И тем более рассказывать о дневнике. Для этого нужен был долгий и серьезный разговор. «Ты узнаешь, — подумал я. — Но не сейчас. Потом».
— Не знаю, — сказал я.
И это была правда. Ведь я действительно не знал.
— Мне его жаль, — сказала она вдруг.
Я понял, о ком она говорит.
— Почему ты уверена, что это он, а не она?
— Считается, что мужчины надежнее женщин. Хотя так считают только сами мужчины. И, кроме того… — Мари замолчала.
Я прикоснулся к ее руке.
— Что кроме того?
— Кроме того, было бы слишком жестоко брать девочку. Ведь пока идет эксперимент, ее лишают возможности иметь детей. И скорее всего, чем бы он ни закончился, у нее никогда не будет ребенка.
«Какое отношение жалость имеет к эксперименту?» — вспомнил я фразу из дневника. А вслух спросил:
— А почему это можно делать с мальчиком?
— Мальчика тоже жаль. Но это не то.
Я приподнялся на локте. Мне хотелось увидеть Мари, но эта чернильная тьма была непроницаема. И я только представлял себе ее лицо.
— Хорошо, пусть это будет мальчик. Парень. Но почему ты жалеешь его? Ведь если эксперимент удастся, он будет жить гораздо дольше нас.
— Я это понимаю, — ответила Мари. — Но разве такая жизнь кому-нибудь нужна?
— Тогда их эксперимент бесполезен, — сказал я.
— Почему? — в ее голосе послышалось удивление.
— Потому что ты жалеешь его. А жалость всегда направлена сверху вниз.
— Что значит «сверху вниз»?
— Невозможно жалеть того, кто лучше тебя. Жалость — это когда чувствуют: мне в чем-то лучше, чем тебе. Я умнее, здоровее, удачливее тебя. И мне с высоты моего превосходства тебя жаль.
— Да, мне лучше, чем ему, — согласилась Мари.
— Значит, для тебя важнее не то, сколько ты живешь, а как. И наверное, для многих людей тоже. А если так, то эксперимент бесполезен. Даже если люди станут жить дольше, они не станут от этого счастливее.
— Наверное, ты прав, — сказала Мари. — Но иногда очень хочется, чтобы жизнь не была такой короткой.
«Да, — подумал я, — действительно, так хочется пожить подольше.»
— А что важно для тебя? — спросила она после короткой паузы.
— Чтобы ты была со мной, — ответил я. — Иди сюда.