IV. Эпилог
Вот, собственно, и все. Эта пыльная ветхая рукопись и сейчас еще лежит в нижнем ящике моего личного сейфа, запертая на код и плотно задвинутая другими пыльными бумагами. Надеюсь, что о ней никто не знает. Я писал ее урывками много лет назад, отдыхая за этим занятием от ежедневного каторжного труда, – в те годы меня еще устраивал отдых такого рода, а может быть, просто хотелось высказаться перед безответным слушателем, и теперь я уже не помню, зачем. Значительно позднее до меня начало понемногу доходить, что моя рукопись может представлять некий исторический интерес – возможно, именно вследствие пыли и ветхости. И как всякий порядочный исторический манускрипт, рукопись моя однобока. Теперь мне странно, почему я в то время так увлекся кусками, выхваченными из памяти, которая просеяла и отбросила многое, в том числе и ценное, а оставила вот это: Дарья, Сашка, Бойль… Почему именно это, хотя было и многое другое? Но эти куски не тускнеют в памяти, наоборот, становятся ярче, несмотря на то, что мне уже трудно вспомнить хронологию событий и иногда я, не тревожа дежурную секретаршу, лезу в рукопись как в справочник – смешно, правда? Наверное, это старческое. Мне семьдесят три, и мозг мой затвердел. Если мне раскроить череп, он вывалится оттуда куском.
Видимо, оттого, что я стар и к моему брюху прижата грелка, мои мысли гладки и легковесны. Сегодня опять идет снег. Я смотрю в окно на белые холмы Тиманского кряжа и по-детски радуюсь, что они заслоняют от меня языки ледника, незаметно ползущие по девонским отложениям в речных долинах. Завтра холмы снова почернеют, обработанные энергоизлучателями, и со склонов опять побегут ручьи, направляемые в специальные котлованы. Я не вникаю в то, какое количество этой воды будет использовано, а какое придется откачать подальше на ледник, – это дело специалистов. Когда-нибудь ледник превзойдет своей толщиной высоту холмов и нависнет над Убежищем – вот тогда-то и начнется настоящая борьба, если только наша энергостанция, единственная термоядерная в бывшем первом защитном поясе, еще будет действовать. Не исключено, что она износится задолго до того времени, но люди так устроены, что наверняка что-нибудь придумают, взять нас голыми руками не так-то просто. Предельные возможности человека не безграничны, но и не достигнуты – доказать это я не могу, я просто знаю это на основании своего опыта. И это, и многое другое.
Например, на основании своего опыта я совершенно точно знаю, что через десять минут ко мне войдет дежурная секретарша со свежей грелкой – заберет остывшую, а горячую приладит к тому месту, где, как она считает, находится моя печень, или что от нее осталось. Прежде чем войти в кабинет, она постучит, и если я почему-либо не отзовусь, ворвется ураганом, на ходу распахивая чемоданчик со шприцами и, разумеется, успев по пути въехать пальцем в кнопку вызова медицинской бригады. Но я, понятно, отзовусь сразу же и во время смены грелки буду фривольно шутить, как и полагается в моем положении, и даже, если будет не лень, попробую ущипнуть секретаршу за попку, от чего та, конечно, не откажется и охотно взвизгнет, чтобы доставить мне удовольствие, – а без визга какой смысл? Все три мои нынешние секретарши молоды, послушны, соблазнительны и в меру не умны, так и должно быть. Что бы там ни болтали втихомолку, меня они не интересуют. Я давно уже не представляю демографической опасности. Болтают – и пусть. Разрешается.
Кроме грелки, секретарша принесет стопку бумаг, и я опять займусь тем, чем занимаюсь вот уже сорок лет. Нужно смонтировать дополнительный излучатель для гидропонных теплиц – я сам проверю расчеты, потому что мне не нравится, сколько энергии уходит на эти теплицы, и, по-моему, половина ее уходит зря. Нужно законсервировать старый полиметаллический рудник в ста километрах от Убежища – я распоряжусь и об этом. Нужно дать личное указание открыть новую техническую школу – я дам такое указание. Нужно подготовить и послать третью экспедицию на Юг и убедить кое-кого в том, что это необходимо, после того как первая экспедиция пропала без вести, а вторая позорно вернулась, не пройдя по льдам и тысячи километров. Нужно, пока держится лето, поставить на ремонт пятую и седьмую турбины энергостанции. Нужно, наконец, разделаться с идиотами, которые заперлись в котельной и объявили суверенитет. Нужно… Нужно… Поощрить. Наказать. Дать. Лишить. Подавить нытье и безразличие, заставить пять тысяч человек работать единым организмом. И каждый день, меняя грелки, делать то, что обязан делать президент – первый в истории президент Человечества.
Я знаю, что будет, когда я умру. Через месяц из притащенной с холма глыбы мне вырубят непохожий памятник как Спасителю и создателю Убежища, через год этого истукана с гиканьем завалят и расколошматят на сто кусков как памятник диктатору – как будто одно не влечет за собой другое, – а еще лет через тридцать памятник, может быть, склеют и водрузят вновь, чтобы через какое-то время расколотить опять. Пожалуйста. Не возражаю. Жаль, что я этого уже не увижу. Люди в массе очень смешны, но они единственное, что у меня есть.
Я возвращаюсь в мыслях к своей рукописи. Может быть, потихоньку продолжить ее – уже специально как исторический документ? Понемножку. Лет на десять меня еще хватит. Не исключено, что потомкам будет полезно узнать, как мы еще почти год продолжали фактически уже безнадежно проигранную борьбу, пока у кого-то из ныне покойных (теперь я уже не помню, у кого) не возникла мысль об Убежище, и какие методы борьбы мы применяли, и какие методы применял противник. Он всегда был на шаг впереди, всегда. Между прочим, высказанная однажды в мерзлом подвале гипотеза о влиянии странного биополя адаптантов на электронную аппаратуру полностью подтвердилась, как подтвердилось и то, что мы знали об адаптантах непозволительно мало. Если верить паническим воплям последних теле, пойманных нами много лет назад, среди них появились особи, умеющие убивать взглядом…
Не знаю, не знаю.
Еще хорошо бы написать о том, как мы создавали Убежище, о самых первых годах, и как мы работали – как звери ведь работали, вспомнить страшно, – и замерзали поначалу, и боролись с разразившимися как-то вдруг эпидемиями, и грызлись друг с другом, и спасали книги и микрофильмы, и голодали от перенаселения, но принимали и принимали новых беглецов, пока нас не стало несколько сотен; мы приняли бы и больше, но наплыв с каждым годом все падал и падал, а потом беглецы перестали прибывать совсем. Да что там, героическое было время. Беда только в том, что о нем нужно либо писать честно, либо не писать вовсе. И лучше, конечно, не писать: нынешняя молодая поросль не так устроена, чтобы спокойно воспринять правду. Не исключено, впрочем, что по окончательном впадении в покаянный маразм я сознаюсь в своем авторстве действующего и поныне закона о немедленном уничтожении всех подозрительных младенцев и безусловной стерилизации дубоцефалов, а может быть, если маразм окажется крепок, и в инициативе изгнания в снежную пустыню наиболее шумных крикунов из той, самой первой и по сравнению с последующими вполне безопасной оппозиции. Но сознаюсь лишь на бумаге. До моей смерти этих записок не увидит никто, а покойнику прощается многое, и кроме того, как я лично подозреваю, покойнику абсолютно все равно, простится ему или не простится.
Никого из друзей и недругов моей молодости уже нет в живых – я уйду последним. Пять лет назад при попытке переворота по нелепой случайности погиб Вацек Юшкевич. На протяжении тридцати пяти лет он был бессменным руководителем Отдела безопасности, и на него, в отличие от этих, сегодняшних, я всегда мог без оглядки положиться. Мне его не хватает. После него осталась тетрадь со стихами – он-то знал о моей рукописи, зато я никогда бы раньше не подумал, что Вацек пишет стихи. Первое стихотворение начиналось так:
«Лучезарный закат, полный красных чернил,
Ты зачем мне в окно нежный луч уронил?» —
и далее подробно объяснялось зачем. Я распорядился издать эти стихи тиражом в двести экземпляров и включить их в школьную программу. Вацек вполне заслужил такое внимание к его памяти.
Гарька Айвакян дезертировал через месяц после описанных событий. Следы его затерялись.
Алла Хамзеевна умерла спокойно, от неожиданной старости, когда ей было уже за восемьдесят. Несмотря на откровенно подхалимажный стиль ее общения со мною, о лучшем буфере я и мечтать не мог. До последних своих дней она работала у меня секретарем-референтом и как специалист по словесности достигла большого мастерства в редактировании проектов приказов.
Покойный Глеб Ипатьевич Вустрый некоторое время состоял при мне в своей прежней должности и оказал заметные услуги при возобновлении Государственной Евгенической. Он оказался прекрасным подручным средством: не помню, чтобы у меня хоть раз были основания для недовольства качеством его работы. Кстати, он действительно оказался неплохим производителем: все шестеро его детей получились вполне удачными и здравствуют и поныне. Жаль, что таких людей у меня под рукой всегда было немного… Может быть, зря мы отказывали в убежище профессиональным политикам?
О судьбе Мишки Морозова мне ничего не известно.
Теперь уже можно с уверенностью сказать, что мы выстояли. Вероятно, мы одни. Первые несколько лет нам еще удавалось иногда принимать отрывочные теле, настолько панические и противоречивые, что нашим аналитикам и посейчас не удается сложить из деталей полную картину катастрофы. Любопытно, что дольше других сопротивлялись самые северные и самые южные государства – тропические и экваториальные погибли первыми, не выдержав внутриутробных конфликтов, усугубленных чудовищным наплывом беженцев. Судя по всему, объединить человечество в единое целое не удалось никому даже под угрозой всеобщей гибели. Мы не были монолитом – когда на нас надавили, мы раскололись по трещинам. Бойль оказался прав: закат земной цивилизации произошел быстро, но не сразу, и без ненужных катаклизмов. Лишь однажды, когда нам уже казалось, что с человечеством покончено, наши приборы уловили слабое эхо наземного ядерного взрыва далеко на юге, и аналитики не сошлись во мнениях, что это было: последние отчаянные отголоски войны (кого? с кем? где?), или язык ледника походя снес брошенную людьми ядерную энергостанцию.
Лет десять назад мы впервые вышли в эфир, рискнув отменить закон о телемолчании. Наша телестанция вызывала уцелевших на связь каждый день, трижды в сутки, и теперь еще продолжает вызывать. Но эфир пуст, и очень похоже на то, что Убежище – единственный островок ныне действующего человечества. Наше общество трудно заподозрить в процветании, но кое-какие надежды на будущее у нас уже есть. С прошлого года мы были вынуждены ограничить рождаемость.
Теперь многие думают, что нам остается только выждать, пока не случится, с их точки зрения, очевидное: пока социально недееспособные адаптанты, разрушив кормившую их цивилизацию, естественно и повсеместно не вымрут от голода, после чего людям останется лишь вновь населить опустевшую Землю, причем начало сего благостного процесса может состояться уже в нынешнем поколении, а кульминация – по отступлении ледника. Многие верят, что так оно и будет. Это полезная вера. Не следует без острой необходимости ее разрушать: один из важнейших пунктов неписаной азбуки управления гласит, что законное место веры во что-то светлое и достижимое (во что – не суть важно) мгновенно и неизбежно занимает очередное разрушительное непотребство.
Что до меня, то я настроен скорее скептически. Если предположить, что в среде адаптантов хотя бы изредка могут появляться такие индивиды, как Сашка Столповский, то наше дело плохо. Может быть, адаптанты сумеют выжить без нас и спустя десять тысяч лет создадут свою цивилизацию, которая будет удачливее нашей? Может быть.
Может быть, все это старческий бзик.
Хочется на это надеяться.
Чуть не забыл – у меня есть преемник. Нет, не из тех, кто лезут из кожи вон, чтобы мне понравиться. Несколько лет назад, взвесив свой опыт, я поручил Вацеку найти подходящего человека и взять его к себе. Хороший парень, перспективный. Молодой, из родившихся в Убежище, умный, не отягощенный. Прирожденный руководитель, и руководителем станет, только сам он об этом пока не догадывается. Вчера я устроил ему первое липовое покушение, и теперь он оглядывается, гадая, кто это задался целью сократить ему срок отбытия на этой планете.
Пусть привыкает…
Как ни жаль, а мою рукопись все-таки придется уничтожить. Страшно подумать, какое брожение в умах может вызвать Бойль и его бормотанье в смертном ужасе о параллельном человечестве, а в особенности подтверждающий его слова способ ухода, которым прервалась, а вернее, была кем-то прервана его рекогносцировка Земли и землян. Существование двух человечеств, расселенных в неолите по разным планетам (пространствам? временам?), неизбежно подталкивает к мысли о существовании неких Экспериментаторов (опять: где? почему? зачем?), не говоря уже о целях и методах их экспериментов. Иногда, когда хочется опустить руки, в мой корродирующий мозг забирается мысль: а может быть, и глобальная мутация – их рук (щупалец? псевдоподий?) дело? Или нет?
Какое из двух человечеств – контрольная группа?
Я гоню от себя эти мысли. В самом деле, ни для того, чтобы выжить и развиваться, ни для того, чтобы погибнуть, нам не требуется постороннего вмешательства. В нас слишком много потенций и для того и для другого. Случайно – может быть, случайно, я до конца не уверен – мы открыли для себя одну из этих потенций. Мы не знаем, каковы остальные и сколько их еще откроется в истории человечества, если история человечества будет продолжена. Пока же она единственна и неизбежна, как траектория самолета, садящегося на пустынный аэродром без капли горючего – двигатели уже молчат, пилот вцепился в штурвал, и только долгий свист ветра в опущенных закрылках, только короткий визг резины о бетонную полосу…
Глиссада.
Касание.
Пробежка.
Ангар.
Самолет, на котором летело человечество, совершил мягкую посадку. Это был очень странный самолет, и его пассажиры подозревали, что с ним может случиться всякое. Так, например, в полете от него может оторваться одно пассажирское кресло.
Оно все еще летит, это кресло.
Без крыльев.
Теперь я уже знаю, что успею умереть задолго до его приземления.
Это утешает.
И еще я знаю другое: мы под взглядом, но шефство над нами никто брать не собирается. Думаю, Бойлю и его соотечественникам еще долго не захочется познакомиться с нами поближе. Боюсь, что свои проблемы, крупные и мелкие, нам и дальше придется решать самим. Хотя, почему боюсь? Это нормально. Вот только очень холодно.
Иногда я чувствую злорадство, когда думаю, что то, иное человечество, возможно, пытается справиться с теми же проблемами, что и мы, – иначе зачем было Бойлю столь внимательно изучать нашу мягкую посадку? Мы одного корня, и этим многое сказано. Я все-таки человек, как любил говорить Бойль, и ничто человеческое мне не чуждо. Злорадство – это человеческое. Пусть.
И с каждым годом эта гипотеза нравится мне все больше и больше.
1992–1994 г.