Глава 5. Депо
Площадка перед депо была на удивление чистенькой, влажный асфальт синевато блестел, как будто здесь только что прошла поливальная машина. Удивительно, но ровно подстриженные кусты, отделявшие депо от старых путей, тоже были влажными и пахли чистотой, как и полагается пахнуть молодой городской зелени после дождя. Все это казалось удивительно домашним, особенно после ржавого беспредела Старых Путей. Железнодорожное депо, называемое также Паровозом, хотя ни одного паровоза здесь не было, вовсе не выглядело таким уж старым. Наоборот, все говорило о том, что о здании заботятся, выбитых стекол почти не было, о принадлежности к железной дороге напоминали, разве что, несколько вагонных осей, аккуратно сложенных у кирпичной стенки, штабель пропитанных креозотом, старых — даже запах, и тот почти выветрился — шпал и рельсовые пути, дугами уходящие внутрь строения. Еще неподалеку от депо находился поворотный круг, от которого неведомо куда лучами расходились заросшие лебедой колеи.
На небольшой площади сбоку были припаркованы автомобили — Лабух узнал поджарый ярко-алый «родстер» Дайаны, навороченный, здоровенный, как сарай, черный джип Густава и несколько вместительных автобусов. Вообще-то было непонятно, как вся эта автоколонна смогла сюда проехать. Хотя в Городе у каждого своя дорога, и если для Лабуха эта дорога пролегает через Старые Пути, то для кого-то это обычное, совершенно безопасное шоссе, или тропинка, ведущая через заросший крапивой и бурьяном пустырь. А для кого-то и вовсе — дырка в заборе. Вон тот длиннющий бронированный лимузин наверняка принадлежит какому-нибудь деловому. А мотоциклы — это, конечно же, металлисты. Впрочем, металлисты, говорят, даже в уборной не расстаются со своими «харлеями» и «ямахами». А вон тот округло-старомодный разлапистый «бьюик» с откидным верхом привез, скорее всего, джемов. На концертах тоже перемирие, как в переходе. Каждый слышащий может запросто прийти на концерт и чувствовать себя здесь в полной безопасности. Пока играет музыка. Правда, есть еще право дуэли. Так что Густав сюда приехал явно не только за тем, чтобы покрасоваться перед публикой.
— Ну что, лабаешь сегодня? Ты как, в форме? — К Лабуху подошел маленький тощий парнишка, длинные серые волосы собраны в хвост и перехвачены резинкой, заношенные джинсы в пыли, босые ступни оставляют на теплом асфальте птичьи следы. Одно слово — Мышонок. На плече у Мышонка красовался громадных размеров хоффнер-бас со скрипичным кузовом, заканчивающимся стальным яблоком. Из дула не то штуцера, не то противотанкового ружья, встроенного в бас, остро несло пороховой гарью. — А некоторые говорили, ты завязал с музыкой! Выключил звук. Я так и подумал, что врут. В запой ушел — это еще можно понять, а чтобы Лабух звук выключил — такого не бывает!
— Привет, Мышонок! — Лабух искренне обрадовался. Здорово, что Мышонок тоже здесь. Они хорошо знали друг друга и часто играли и сражались вместе. Давно, правда, в прошлой жизни, но прошлое, похоже, возвращалось. — Как добрался?
— Да ничего, только вот на Гнилой Свалке хреновато пришлось. — Мышонок покрутил босой пяткой, на асфальте образовалась круглая ямка. Музыкант с удовлетворением посмотрел на дело ног своих. — Прыгаю я себе с кочки на кочку, никого не обижаю, а тут, понимаешь, откуда ни возьмись, хряпы. Прут и прут, патронов почти не осталось, спасибо металлисты с бережка огоньком поддержали, вот оно и обошлось. Только кеды мои эти поганые твари сожрали. Где я теперь такие кеды возьму, скажи на милость? Придется на кроссовки переходить, а это, сам понимаешь, совсем не то.
Значит, Мышонок шел сюда через Гнилую Свалку. Ну что ж, Свалка, конечно, не Старые Пути, но тоже не подарок. Хотя неизвестно, что больше «не подарок»: Свалка или Пути. Наверное, дорога — личное дело каждого. По Сеньке шапка, по идущему — дорога. А Дайанка-то какова! Совсем обалдела со своими глухарями, на спортивном «родстере» приехала. Дорога, похоже, расстелилась перед ней что твое полотенце. Может быть, она и глухаря своего долбанного сюда притащила? С нее станется! Она, помнится, рассказывала, что он не совсем глухарь. Хотя разве так бывает? Либо ты глухарь, либо слышащий. Третьего не дано.
— Лабух, тут Густав по твою душу, — Мышонок дернул его за рукав. — Понтуется, баллон катит, говорит, что лучше бы ты не выползал из своей норы, потому что сегодня он тебя наконец достанет.
Густав был эстом, попсярой, и крутым попсярой. А еще он был деловым. Когда-то давно они вместе с Лабухом шлялись по подворотням. Там, под дешевый портвейн и смачные анекдоты о славных блатняках Миньке и Гриньке учились трогать гитару и женщину. Потом Густав и сам стал подворотником, распевал песенки про дорогу дальнюю да тюрьму центральную, душевно так распевал. И дрался от души, зверски дрался, не щадя ни противника, ни себя самого. И вот подфартило, вывезла кривая, деловые его приметили. Смышлен был парнишка, проворен и понятлив, да и спуску никому не давал, вот и выбился в пастухи. Шмары и телки готовы были на все ради жесткого ежика светлых волос и пустых прозрачных глаз своего пастуха. Поэтому и дела у него шли куда как хорошо. А Густав продолжал петь. Он расширил свой репертуар от тюремной лирики до попсовых шлягеров типа «Ай, яй, яй, девчонка, где взяла такие ножки!» и «Я тебя имел на Занзибаре», обзавелся приличной боевой гитарой с подствольником и выкидной финкой а заодно здоровенным черным джипом. Скоро из пастуха он поднялся до скотника и, наконец, стал барином. Ловок был Густав и не раз уходил даже от музпехов. Шмары и телки были его главным оружием, они дрались за него, как бешеные кошки, они заслоняли его своими телами и выстилали ему дорогу своей плотью. А Густав только смеялся. Что ему до того, что какая-нибудь шмара окажется завтра хабушей, и в хабушах люди живут.
А Лабух ушел из подворотни, спасибо деду Феде — вразумил в свое время. И теперь бывший кореш Густав ненавидел Лабуха всей своей покрытой наколками душой, так, как может матерый попсяра ненавидеть рокера, как подворотник ненавидит вышедших на свет, как деловой ненавидит свободного человека. А еще была Дайана...
— Пусть катит, — Лабух пожал плечами. — Лопнет его баллон на этой дорожке.
— Можно, я с тобой, ежели что? У него же телки и шмары.
— Знаешь же, что нельзя, правила не позволяют. А телки и шмары — его законное оружие. Такое же, как твой «Хоффнер».
— Знаю, только, по-моему, неправильно это. Надо было его подстеречь где-нибудь на Гнилой Свалке или в Гаражах. Хоть это и не по правилам, но с Густавом только так и можно.
— Ты что, Мышонок, в подворотники захотел? Да и не ходит теперь Густав по Гнилым Свалкам, и по Старым Путям не ходит, — Лабух закурил. — Он и в переходах-то сейчас редко бывает. Мелковат для него стежок. С глухарями у него дела какие-то, и музпехов он теперь не боится. Ух, каким большим человеком нынче стал наш Густав!
— Ну ладно, — Мышонок оперся на свой «Хоффнер». — Только, в случае чего, в этот раз секунду играю я. Договорились?
— Заметано! — Лабух надел чехол на лезвие штык-грифа. Играть секунду означало быть вторым бойцом на дуэли. Мышонок, несмотря на свою субтильность, был очень хорошим бойцом, проворным, неутомимым и жестким. — Слушай, а кто здесь еще из наших?
— Рафка Хендрикс. Струны на своем «Джибсоне» меняет. Досталось ему, он через проспект переходил и там с патрулями схлестнулся. Везет ему на патрулей! Ну, еще Дайана, но она, вроде как, теперь и не наша вовсе.
— Понятно. «Роковые яйца» в некомплекте. Групповой портрет без дамы. То-то Густав пузырится. Чем он хуже глухаря? Ну ладно, пошли, пора, наверное.
Гулкое пространство бывшего железнодорожного депо было заполнено рокерами, эстами, подворотниками, деловыми, телками и герлами. Попадались здесь и хабуши. Ведь сегодняшний хабуш — это вчерашний звукарь, потерявший свою музыку и инструмент. В толпе выделялись белые рубахи и полосатые штаны народников, пестрые сарафаны и кокошники их подруг. Отдельной группкой стояли джемы в своих клетчатых пиджаках и узких галстуках, со сверкающими боевыми флюгергорнами и кларнетами. Над стайкой канотье и котелков словно заходящее солнце маячил плосковатый раструб громадной боевой тубы. Металлисты, все как один в черно-рыжих, под цвет ржавчины, куртках из хряпо-вой кожи, сосредоточенно наливались пивом. Их крупнокалиберные гитары вызывающе блестели никелированными стволами. Словом, каждый был на своем месте и в своем репертуаре. В общем и целом, представительная получалась тусовка. Кое-кто, не скрываясь, покуривал халявную травку. Синий сладковатый дымок поднимался к железобетонным балкам потолочных перекрытий и уходил в выбитые стекла световых фонарей. Из рук в руки переходили фляги с пивом и бутылки с портвейном. Здесь царило перемирие. Враги по жизни здесь вместе пили, вместе пели, иногда занимались сексом. Таковы были традиции. Спиртное и травку поставляли деловые, зачастую бесплатно или за чисто символическую цену. На рельсах стояли старые, но все еще роскошные вагоны первого класса. Через открытые окна виднелись диваны и кресла, покрытые битым молью красным бархатом. В оконных проемах призывно маячили смазливые мордашки и бюсты чрезвычайно легкомысленно одетых девиц. Девиц тоже поставляли деловые, и тоже бесплатно. Впрочем, девицы не возражали. Около тамбуров на длинных столах было выставлено бесплатное угощение. На одном из вагонов красовался громадных размеров плакат: «Сегодня платит Густав! Коль у вас в стакане пусто — угостит на славу Густав!». Сам Густав в каком-то невообразимом малиновом, расшитом золотом кафтане, с неизменным золотым же шипастым мобильником на пузе и сверкающей боевой электрогитарой-топором, стилизованной под семиструнку, выглядел весьма импозантно, словно опереточный царь Мидас. Уши, правда, не торчали, а если бы и торчали, то Густава это вряд ли бы смутило. Хозяин тусовки стоял на открытой платформе среди различной, весело мигающей разноцветными огоньками аппаратуры. У его ног в живописных позах разлеглись разнообразно раздетые поклонницы. Прямо-таки не звукарь, а живой монумент блатной попсе. Увидев Лабуха, он небрежно стряхнул с остроносого сапога прилипшую рыжеволосую диву и начал спускаться с платформы. Публика расступалась перед ним, словно отбрасываемая в стороны развевающимися полами его одеяния. Лабух остановился. Густав прошествовал сквозь толпу, подошел почти вплотную и, ласково улыбаясь, протянул:
— Давай-ка, чувачок, я тебе гитарку настрою, а то ты сам, я слышал, разучился. Гитарка-то у тебя плохонькая, но все равно настраивать надо.
Это уже само по себе было оскорблением. Но Густав на этом не остановился. Он протянул руку с наманикюрен-ными ногтями к «Музиме» и неуловимо-быстрым движением крутнул колок. В наступившей тишине раздался тупой звук лопнувшей струны. Это было уже не просто оскорбление — это был вызов. Лабух посмотрел на улыбающуюся, густо присыпанную модной щетиной рожу Густава и сказал:
— Сразу после концерта, Густав. На бацалке.
— Нет, чувачок, — по-прежнему приветливо улыбаясь, отозвался Густав, — я тебя прямо сейчас урою, а то ведь облажаешься еще на концерте-то, заболеет кто-нибудь от твоей музыки. А так — и тебе спокойнее, и публика здоровее будет.
— Не по правилам, Густав, — встрял Мышонок, — тебе что, телки мозги через член высосали? Правила забыл? Могу напомнить!
— Кочумай, как тебя там, Мышонок? Кочумай, Мышонок, а то я Филю позову, Филя маленьких любит, будешь ты у нас мышонок на вертеле, глядишь — и понравится, в следующий раз сам прибежишь.
— А вот и я! — Филя по прозвищу Сладкий возвышался над толпой на добрую октаву. — Кого тут приласкать?
В отличие от стриженого под ежик Густава, Филя был кудряв и разноцветен. Выпуклые бараньи глаза сверкали, длинные тощие ноги, обтянутые голубыми штанами, пинками расшвыривали радостно повизгивающих поклонниц, торс, обтянутый розовой полупрозрачной майкой, венчался шеей, на которой красовалось золотое ожерелье — воротник. В лице Фили было что-то первобытно-оптимистическое, наверное, так выглядели придворные щеголи при дворе какого-нибудь Ашшурбанипала до того, как их кастрируют и отправят на принудительные работы в царский гарем. В руках Филя небрежно вертел микрофонную стойку-булаву.
Значит, дуэль. Да еще с нарушением правил. Надо же, подумал Лабух, выберешься куда-нибудь после долгого перерыва, а тебя все еще не любят!
— Пусть будет так! — произнес он ритуальную фразу дуэли.
— Пусть! — довольно отозвался Густав.
— Играю секунду! — Мышонок взмахнул Хоффнером.
— Пусть будет так! — сладко ухмыльнулся, принимая вызов, Филя.
На каждой тусовке, на каждом концерте обязательно присутствует бард. Барды беспристрастны, они знают законы и правила и бдительно следят за их исполнением. А еще барды играют всем дорогу домой.
Они двумя парами подошли к барду. Бард стоял у бетонной колонны, пощипывая струны гитары. Дуэлянты вынули обоймы из инструментов и передернули затворы, показывая, что патрона в стволе нет. Все боеприпасы были аккуратно сложены к ногам барда. Тот поднял голову, неодобрительно оглядел дуэлянтов и скучным голосом произнес:
— Поскольку дуэль совершается с нарушением правил, победившие будут лишены права участия в концерте и быстрой дороги домой на сутки. Проигравшие после исцеления будут отправлены восвояси, но также лишены права участия в сегодняшнем концерте. На этих условиях я, бард в ранге скальда, разрешаю дуэль третьего уровня между Григорием, известным как Густав, и Авелем, называемым также Лабух. Секунду играют Филимон, по прозвищу Филя Сладкий, и Александр, прозываемый Мышонок. Официальной причиной дуэли объявляю творческие разногласия, приведшие к взаимным оскорблениям. Ввиду неизбежного использования примой дуэли Густавом и его секундой Филей бешеных поклонниц, разрешаю Лабуху и Мышонку союз с терцией, при согласии последнего или последней. Пусть будет так.
— Почему только третьего, — искренне возмутился Густав, — его давно пора замочить вместе с его музыкой!
— А почему взаимных оскорблений? — возмутился Мышонок. — Мы с Лабухом никого не оскорбляли. Не успели.
— Вы сами по себе оскорбление, — отозвался Филя. — Посмотрись в зеркало и плюнь.
Бард не удостоил их ответом. Решения бардов обсуждению не подлежали, и все музыканты это прекрасно знали. Даже если эти решения казались сомнительными.
Дуэль третьего уровня допускала нанесение только легких ранений. Третий уровень считался даже не дуэлью, а так, дружеской разминкой. А ни о какой дружбе с Густавом и Филей и речи быть не могло. И бард это прекрасно знал. Но, может быть, он знал еще что-нибудь и поэтому разрешил только самую легкую дуэль?
Вот дуэль второго уровня была действительно серьезной дракой, после которой дуэлянты долго не могли оправиться. А уж дуэль первого уровня и вовсе предусматривала нанесение увечий, после которых музыканты больше не могли играть и, если выживали, то все равно неизбежно попадали в хабуши. Самой жестокой была дуэль нулевого уровня. Нулевка. Здесь дрались до смерти, раненых беспощадно добивали, а победитель получал право на все имущество врага. Но для «нулевки» был нужен очень серьезный повод. Так что Густаву ничего не оставалось, как примириться с решением барда и отправиться вместе со всеми на специальную площадку для дуэлей, прозванную в народе «бацалкой».
— Лабух, давай позовем Рафку, пусть сыграет терцию, бард ведь разрешил. — Мышонок шагал рядом с Лабухом, который уже заменил порванную Густавом струну и теперь на ходу подстраивал гитару.
— Терция может вступить, только когда они призовут бешеных поклонниц, и только по своей воле. Так что, скорее всего, сегодня нам придется обойтись без терции. Смотри, вокруг одна попса и блатняки. Никто из них за нас играть не станет. Разве что джемы, но они, сам знаешь, не любят вмешиваться не в свои дела. Вот если бы кто-то Бобового Сачмо всуе помянул, тогда, конечно...
— Ладно, сами справимся, — Мышонок потрогал серебряное колечко в мочке уха. На счастье. — Не впервой.
Бацалка находилась в самом центре поворотного круга и была в диаметре шагов пятнадцать. Как раз в длину паровоза с тендером.
Вокруг бацалки немедленно собралась толпа. Какие-то радостно повизгивающие девицы, сосредоточенные угрюмые подворотники, несколько крикливо одетых эстов... «Наших-то и впрямь никого, — подумал Лабух. — Черт, почему это девкам так нравятся драки? Вон они, аж млеют. А еще говорят, женщины миролюбивые существа, черта лысого они миролюбивые, не видел ни одной бабы, которая бы не заторчала от одного предвкушения вида крови. Особенно чужой».
Бойцы вышли на плотно утрамбованный, перечеркнутый утопленными в асфальт рельсами пятачок и замерли, ожидая сигнала к началу дуэли. Наконец бард звонко шлепнул ладонью по перевернутому кузову своей гитары и быстро отступил к краю площадки.
Дуэлянты медленно кружили по бацалке, выбирая момент для атаки. Густав держал свою гитару за гриф, готовый действовать ею на манер топора. Стойка-булава бешено вертелась в руках его партнера. Соперники уже обменялись первыми ударами, прощупывая друг друга, и теперь готовились к серьезному бою. Внезапно Густав перебросил гитару в музыкальную позицию и быстро взял несколько аккордов. Лабух сделал короткий выпад, но штык-гриф только царапнул по твердой древесине деки. И тут же на Лабуха с двух сторон обрушились удары бешеных поклонниц, призванных Густавом. Шмары, пренебрежительно отметил Лабух. Всего-то навсего шмары! Он не видел, откуда они появились. Может быть, из толпы, а может, просто материализовались из ничего, откликнувшись на зов своего кумира. Пронзительный боевой визг больно врезался в череп. Длинные острые ногти, покрытые оранжевым ядовитым лаком, рванули куртку и впились в тело. Первую Лабух сшиб окованным сталью кузовом гитары, вторая сама напоролась на штык-гриф и с воплем взорвалась изнутри, рассыпав вокруг перламутрово-алые ядовитые брызги. А перед ним выросла новая пара, готовая на все...
Мышонку приходилось не легче. Ему удалось-таки достать Филю яблоком своего боевого баса. Но Филя дунул в микрофон, и вокруг него встали телки с боевыми плеерами наготове. Завизжали острозаточенные трехдюймовые диски, вторя пронзительным и яростным женским голосам. Мышонок покатился по утрамбованной, уже крапленой кровью земле бацалки, уклоняясь. На этот раз ему все удалось. Потом боевой басист резко выпрямился и без разбега прыгнул.
Краем глаза Лабух увидел, как Мышонок, буквально взлетев над головами сражающихся, еще раз достает Филю. От телок он просто отмахнулся на лету, и те скомканными, сразу замолчавшими куклами попадали на землю. И опять Филя устоял. На месте сгинувших телок тотчас же возникли новые, успешно переплавившие бессмысленное обожание в лютую ненависть. Бешеные поклонницы закрывали телами Густава и Филю, над бацалкой реял невыносимый визг. Одежда дуэлянтов давно превратилась в лохмотья. Ядовитые когти вновь и вновь впивались в тела Лабуха и Мышонка, и бойцы чувствовали, что слабеют. «Это уже не третий уровень, — мелькнуло в сознании, — и даже не первый... — Куда этот джаггов бард смотрит?»
Внезапно тонкая серебряная фигура возникла среди сражающихся. Звонкое сопрано, перекрывая истошные вопли призванных шмар, телок и бешеных поклонниц выкрикнуло:
— Играю терцию!
— Дайана! — ахнул Лабух. — Вот не ожидал!
Неправда, что все валькирии — это здоровенные мускулистые девки с огрубевшими от боевых арф пальцами, толстыми запястьями и щиколотками, плечистые, как метатели литавр, и такие же громогласные. Оказывается, среди валькирий встречаются и тоненькие серебряные лютнистки, двигающиеся стремительно и легко, и последние, пожалуй, — самые опасные.
В руках у Дайаны появилась и рассыпала смертельный звон изящная боевая лютня — драгоценное изделие знаменитого музыкального оружейника. Серебряные стрелы, срываясь с грифа, безошибочно находили цели, и скоро ряды бешеных поклонниц заметно поредели. Лабух проскочил меж двух последних поклонниц, поймал момент, когда Густав снова потянулся к инструменту, чтобы пополнить ряды своего войска, и резким ударом штык-грифа оборвал струны на его гитаре. Все, теперь поклонниц больше не будет. «Музима» крутнулась в руках Лабуха, и кузов с хрустом врезался в висок делового. Густав зашатался и, не выпуская из рук гитарного грифа, тяжело рухнул на серый с белыми вкраплениями гравия и темными пятнами крови асфальт бацалки. С этим все. Лабух поискал глазами Дайану, но лютнистка-валькирия уже пропала в толпе. Вот так. Сделала свое дело и пропала. Дайана неуловимая, Дайана-охотница, щедрая на серебро и кровь, Дайана, которая гуляет сама по себе...
Теперь можно было помочь Мышонку, правила это разрешали, но Мышонок, похоже, справлялся сам. И неплохо справлялся. Вот он колобком прокатился по площадке и ловко подсек боевым басом коленки своего противника. Филя потерял ритм, споткнулся о рельс и неуклюже плюхнулся на тощую задницу. Недостреленные Дайаной поклонницы подхватили кумира под локотки и принялись поднимать, осыпая кудрявую голову страстными поцелуями. Мышонок мгновенно очутился за спиной Фили и со всего размаха огрел его по голове кузовом баса. Загудело. Филя взвизгнул и снова осел, теперь уже надолго. Поклонницы отпустили безнадежно проигравшего кумира и разом повернулись к Мышонку. Глаза их пылали.
— Ка-акой хорошенький! — неожиданно томно протянула одна и хищно потянулась к Мышонку.
— Гражданочки, простите, но я сегодня выходной! И вообще, мне мама не разрешает с девочками гулять, говорит, маленький еще! — Мышонок отскочил на несколько шагов и спрятался за спину Лабуха.
На площадку вышел бард. Все притихли.
Бард выждал немного, потом перевернул гитару декой наружу, в знак того, что дуэль закончена, и казенным голосом сказал:
— Дуэль третьего уровня между Авелем, прозываемым также Лабух, и Григорием, известным как Густав, считается законченной. Секунду с примой дуэли Лабухом играл Александр, прозываемый также Мышонок, а с примой Густавом — Филимон, известный как Филя Сладкий. В соответствии с дуэльным кодексом, разрешенную терцию с Лабухом играла Диана, выступающая под транскрибированным именем Дайана. Победа в дуэли засчитывается Лабуху и Мышонку. Поскольку дуэль проходила с нарушением правил, участники дуэли лишаются права выхода на сцену на сегодняшний день. Кроме того, победители лишаются помощи бардов сроком до следующего утра. Учитывая, что нарушения правил были в пределах, допустимых дуэльным кодексом, участники имеют право на исцеление, которым могут воспользоваться немедленно.
— Исцеление! Исцеление! — раздались крики зрителей. Исцеление было составной частью дуэли и само по себе являлось удивительным действом, достойным внимания. На исцеление имели право все участники всех дуэлей, за исключением дуэлей первого и нулевого уровней.
Бард церемонно отступил в сторону, подстроил свою видавшую виды гитару, взял аккорд, потом пропел несколько протяжных фраз на незнакомом языке. Над испятнанной кровью площадкой бацалки повис влажный пахнущий осенью туман, немедленно вобравший в себя темные кровавые пятна, но оставшийся при этом прозрачно-белым. Туман сгустился, и в воздухе возникло что-то похожее на огромную белесую каплю росы или слезу. Капля вытянулась, внутри нее обозначилась неясная женская фигура, потом прозрачный сгусток стек на землю и всосался в нее, не оставив следа. И перед ними возникла бардесса-целительница.
Лабуху нечасто приходилось видеть бардесс, а уж бардесс-целительниц и подавно.
Молодая светловолосая женщина в простом льняном платье держала в руках что-то вроде лиры. Босые ступни оставляли маленькие четкие следы на теплом асфальте, когда она шла по площадке. Сначала бардесса подошла к Густаву, наклонилась над ним, потом выпрямилась, укоризненно покачала головой, нахмурилась и заиграла. Зрители замерли. Женщина и ее лира менялись. Развернулись плечи, налилась груДь, тонкая ткань платья потемнела, стала рельефной и грубой, теперь это была почти мешковина, золотистые разновеликие капли электрического камня охватили шею и запястья. Лира стала угловатой, коробчатой, это была уже не лира, а грубая арфа, или гусли? И вот уже сильная, крупная женщина сидит на вросшем в землю седом гранитном валуне — откуда он только взялся? Сильные белые руки женщины касаются струн старинной арфы, лежащей на ее коленях.
Что тебе сниться, Густав, матерый деловой попсяра, скажи, что тебе снится по ночам, когда ты заканчиваешь дневные дела и, разгоряченный и пустой, засыпаешь в своей раззолоченной, словно корма старинного галеона, спальне? Не море Ли это сияет и светится там, за растрескавшейся аркой старой подворотни? Нет, не море, опять обманывает проклятый Город, это всего лишь сизый утренний асфальт. Но пусть нет моря в расчерченных на неровные многоугольники городских кварталах этого до звона сухопутного города, пусть в темных парадных твоего детства пахнет кошками и трухлявым деревом, о море нужно помнить, как помнят о придуманной молодости. Помнить о песчаных берегах, плавно, как дека виолончели, переходящих в спокойную неторопливую воду. А куда торопиться, нужны тысячелетия и бесконечное терпение моря, чтобы смола стала янтарем, а зажги-ка смолу? Что останется? Копоть, да деготь! Вспомни, Густав, как зеленые равнины сменяются песчаными дюнами, суша завидует морю и тоже создает волны, только неживые. Вспомни, Густав, как медленно исчезает за горизонтом мачта, похожая на крестик, повешенный миссионером на шею гиперборейца-язычника. А еще скалы, иссеченные узкими фьордами с медленно дышащим приливом. И еще птицы... И ангелы твоей языческой родины.
Ты помнишь, Густав?
Далеко — далеко,
Длинной вереницей,
Высоко — высоко,
Ангелы и птицы...
Скользит по скалам солнце
Поцелуем легким,
Высоко — высоко,
Далеко — далеко...
Ночь стучится в стекла,
Пусть тебе приснится,
Далеко — далеко
Ангелы и птицы...
Там за горизонтом,
В небесах пологих,
Высоко — высоко,
Далеко — далеко!
И вот уже женщина стоит рядом с Филей. И опять все неуловимо изменилось. Грубая материя платья словно вскипела, пошла пестрой пеной от подола, и пышный ворох разноцветных цыганских юбок затанцевал-закрутился вокруг тонких смуглых щиколоток. Волосы потемнели и скрутились в кудри» звякнули старинные золотые монеты на стройной высокой шее. Арфа сверкнула перламутром, миг — и она превратилась в дамскую узкую в талии семиструнную гитару. И только глаза возникшей невесть откуда молодой цыганки остались прежними — светлыми и внимательными глазами целительницы.
Ах... как она пела, как она танцевала... Ты помнишь, Филимон, полупудель — полумужчина, ты ведь об этом мечтал когда-то. Уйти, вырваться из затхлых подворотен, с нечистых летом и зимой улиц за город, туда, где дорога да воля? Да еще вечерние костры. И что тебе твои нынешние липкие друзья да подруги? Ты ощущаешь, как спокойна вечерняя река, как крылатая мелочь, подсвеченная золотом, зыбкими столбами стоит над берегом, как хлещут по коленям зеленые влажные плети травы... А как славно пахнет дегтем и дымом костра? А бешеный цыганский закат, когда рыжий круп солнца медленно и неудержимо скрывается за горизонтом? И небо, просвечивающее цыганским звездным серебром сквозь редкую влажную мешковину сумерек. Ты вспомнил?
Темноглазый мальчик, удочки в траве,
Время, понимаешь, конь лихих кровей...
Остановишь разве? Знать бы наперед,
Конь лиловоглазый всадника сберег.
Стелешься галопом, далеко от меня,
Всадник мой неловкий, береги коня.
Золотистой нитью след до синевы,
Пусть тебе приснится сизый свист травы
В тяжких после ливня заливных лугах,
И в летящей гриве — детская рука...
Женщина отступила от уснувшего Филимона и подошла к Мышонку. Яд бешеных поклонниц сделал свое дело, Мышонку было ох как худо. Да и сам Лабух чувствовал, что еще немного — и он потеряет сознание, уйдет в отключку. Серьезных ран вроде бы не было, но проклятые девки отравили его, и сейчас музыкант с трудом удерживался на расползающейся по швам поверхности реальности. Но Мышонку досталось куда больше, и сейчас он был без сознания. Только пожелтевшие птичьи пальцы крепко-накрепко вцепились в гриф знаменитого баса-скрипки.
Целительница склонилась над неподвижным и оттого таким маленьким телом Мышонка. В руках у нее неожиданно оказалась скрипка. Не боевая скрипка-арбалет, а обычная, покрытая вишнево-коричневым лаком, чуть выцветшим на завитке и у краев эф. Теперь целительница была хрупкой худенькой темноволосой девочкой со старой скрипкой в руках.
...Как легко тоскует скрипка, какой тонкий и прихотливый узор плетет челнок-смычок. У каждого своя Стена Плача, и у тебя, Мышонок, своя... Древняя, цепко увитая молодыми плетями плюща. Скрипка играет, камешки кладки становятся прозрачными, и вот это уже не стена, а витраж, насквозь просвеченный утренними лучами, и затейливое кружево переплета четко очерчивает фантастические фигуры витража...
Кого здесь только нет. Драконы и василиски, львы и грифоны, рыцари и дамы, короли и шуты, но не они главные, они только пестрый фон. Отступи на шаг — и вот вся эта пестрота окажется всего лишь травой да цветами под ногами неторопливо шествующих волхвов. Они уже принесли свои дары, уже утро, дело их жизни совершилось, и теперь они уходят из легенды. Но, уходя из легенды, не уходишь из жизни, и хорошо, исполнив свое предназначенье, стать свободным от легенды. Быть свободным вообще хорошо, только немножко больно, жить вообще немножко больно, но как же иначе понять, что ты жив? Живи, Мышонок! Живи с этой стороны Стены Плача, со стороны жизни, но помни, что есть и другая сторона...
Лабух, наверное, все-таки на время потерял сознание, потому что не заметил, как бардесса оказалась рядом с ним.
Над ним склонилась обычная женщина. Морщинки у губ и в уголках глаз говорили, что молодость вот-вот кончится, хотя и до старости неблизко. А может, просто уж очень длинна была выбранная дорога, и женщина устала. В руках у нее не было никакого музыкального инструмента — ничего.
— Я буду лечить тебя тишиной, — тихо прошептала женщина, — вся музыка мира — в тишине! Слушай.
И Лабух услышал. Он услышал, как тысячи звуков впадают в огромный вечный океан и, сливаясь, становятся тишиной. Только музыканты слышат тишину, глухарям это недоступно, поэтому глухарям всегда нужно, чтобы что-то булькало, гремело, чавкало, повизгивало. Глухарям нужны звуки, потому что они не слышат музыки. А из тишины, словно цвета спектра из солнечного луча, можно извлечь любую музыку. Только надо сначала научиться слышать эту самую тишину. И Лабух слушал. Боль уходила, ее пронзительные скрипучие ржавые ручейки вытекали из Лабуха и смешивались с соленым прибоем. Потом начался прилив, океан затопил его израненное тело и растворил его в себе. Прошла, наверное, тысяча лет, и океан, вздохнув, выдохнул его обратно на плотный песок уже исцеленным.
Видно, времени прошло и в самом деле немало, потому что концерт уже закончился. Густав с Филей, отказавшись от помощи барда, переругиваясь, грузились в свой черный зверовидный джип. Вызывающе-алая тачка Дайаны все так же стояла перед депо.
«Что-то она не очень торопится к своему глухарю, — подумал Лабух. — И все-таки молодец Дайанка!»
Мышонок копошился рядом, протирая тряпочкой свой боевой бас. Время от времени, обнаружив свежую щербину на кузове, он недовольно крутил головой и косился в сторону Фили. Рокеры и попса дружно сворачивали аппаратуру. На сцене стоял давешний бард и играл всем дорогу домой.
— Послушаем? — Мышонок посмотрел на Лабуха.
— А куда нам теперь торопиться? Послушаем.
Бард пел, и люди один за другим исчезали. Некоторые шумно, некоторые тихо, словно растворяясь в воздухе. Лабух знал, что каждый находит в песне барда свое и, услышав это, отправляется домой, так и не дослушав песню до конца. Сегодня они с Мышонком не спешили. Усевшись на старых, тревожно пахнущих смолой шпалах, они молчали и слушали барда.
Я знаю места, где горят миллионы звезд,
Где корабль на Марс и ключ установлен на старт,
Где ржавым вагонам снится, что придет паровоз,
Чтобы в вагонный рай увести состав.
Но я не знаю, кто ты и где ты живешь,
Зато я знаю, на что он похож, твой дом,
Каменный замок на скалах, острых, как нож,
Пряничный терем с цветным леденцовым окном.
Бумажная фанза над замершим тихим ручьем
Напоминает свиток о древней китайской волшбе...
Совсем неважно, на что он похож, твой дом,
Я постучу, ты пустишь меня к себе?
Я знаю, где горное солнце касается снежных твердынь,
Где ночью пекут хлеб, где утром чеканят грош,
Я знаю: один плюс один — это снова один,
Но я не знаю, кто ты и где ты живешь.
Но я иду по дороге, и время идет со мной,
И мест, где я не был, все меньше, чем мест, где я был.
Тысячу жизней прожив, я останусь с одной,
А значит, не стоит жизнь на осколки дробить.
Я приду к тебе в полночь дорог моих — лучше бы днем,
Вот и не надо спешить, и пойман мой бег,
Совсем не важно, на что он похож, твой дом,
Я постучу, ты пустишь меня к себе?
Песня закончилась. Депо опустело. Только на площадке у входа тихо урчал прогреваемый мотор. От концерта остались пустые бутылки, пластиковые пакеты и прочий пестрый и грустный мусор. Что может быть неприкаянней пустой пластиковой бутылки из-под пива, валяющейся около железнодорожной насыпи?
Но тишина продолжалась недолго. В пустом и оттого гулком пролете депо послышались странные негромкие звуки — шаркающие шаги, кряхтенье, металлическое позвякивание. Лабух было насторожился, но потом подумал, что никакой опасности здесь нет, и стал с интересом наблюдать. Из каких-то потаенных помещений, из открывшихся в самых неожиданных местах дверей и люков появились странные существа. Облаченные в серые халаты, с метлами, швабрами, оцинкованными ведрами и громадными пластиковыми мешками в руках, согбенные человекоподобные твари разбрелись по депо. Их тусклые, плохо различимые в сумерках лица казались странно мохнатыми, то ли на самом деле на них росли волосы, то ли от пыли, а может, от того и другого вместе. С недовольными стенаниями существа принялись за уборку помещения, скорбно шаркая метлами по бетонному полу.
— Уборщики, — понял Лабух. Он что-то слышал об уборщиках, убогих и жалких тварях, обреченных вечно убирать мусор за другими. Мусор кормил, поил, одевал и обувал этих несчастных, в мусоре они рождались и умирали. Мусор был их жизнью.
Когда кому-нибудь из уборщиков попадалась целая бутылка, раздавался горестно-облегченный вздох, и находка немедленно отправлялась в пластиковый мешок. Около платформы, где находился импровизированный буфет, уборщики обнаружили что-то интересное для себя. Приглядевшись, Лабух понял, что это почти полный ящик бутылок с пивом. Стенания уборщиков сменились радостным разноголосым клекотом. Вокруг ящика возник небольшой пыльный вихрь — возможно, странные существа подрались между собой за право запустить мохнатые лапы в ящик, но все быстро прекратилось. К образовавшейся толпе уборщиков поспешала грузная рослая старуха с особенно мохнатой физиономией. За собой старуха волокла здоровенную клеенчатую сумку на колесиках, более всего смахивающую на небольшой железнодорожный тендер. Бригадирша решительно разметала в стороны сгрудившихся вокруг ящика уборщиков и сердито заклекотала, выразительно размахивая корявыми лапами. Уборщики тотчас же прекратили свару и покорно внимали. Усмирив подчиненных, бригадирша с кряхтением подняла ящик, ухнула его в сумку и уселась на нее. Под бдительным взглядом начальницы уборщики зашевелились проворнее, и работа, что называется, закипела. Пластиковые мешки один за другим наполнялись пустыми бутылками и исчезали в неизвестном направлении, метлы и швабры мелькали так, что было любо-дорого посмотреть. Несколько уборщиков бросились подключать брезентовый брандспойт к пожарному гидранту, чтобы окончательно очистить помещение от ненужных остатков мусора. Понемногу группа уборщиков со своими орудиями приблизилась к завороженным этим зрелищем Лабуху с Мышонком. Подойдя совсем близко, уборщики недоуменно остановились, сбились в кучку и принялись о чем-то тихо совещаться. Видимо, не придя ни к какому решению, они разом повернулись в сторону бригадирши и начали ее кликать. В их скрипучих голосах явственно слышалось плохо скрываемое возбуждение.
Бригадирша нехотя сползла со своей сумки и на диво споро заковыляла к Лабуху. Вблизи она оказалась еще более странным созданием, чем издали. Тело главной уборщицы было обряжено в донельзя грязный халат некогда незабудочного цвета. Все, что не было прикрыто халатом, покрывала серая, свалявшаяся валиками шерсть, обильно присыпанная пылью. На корявых ступнях красовались грязные белые тапки внушительного размера. С волосатой морды на музыкантов внимательно уставились хитрые коричневые глазки. Вполне человеческие, между прочим. Бригадирша повелительно каркнула что-то, и ее свора послушно отступила. Некоторое время главная уборщица разглядывала Лабуха и Мышонка, потом ткнула в их сторону кривым черным когтем и проскрипела на человеческом языке:
— Ходють тут всякие, прибираться мешают, — во взгляде уборщицы мелькнуло что-то, она потянула воздух волосатыми ноздрями и утвердительно сказала:
— Вы не наши. И не клятые. Что дадите, чтобы мы вас не замели?
— Не беспокойтесь, пожалуйста, мы сейчас уйдем, — начал было Лабух, но бригадирша его не слушала.
— Вот это дай! — она требовательно протянула лапу к гитаре. — Дай вот это!
— Зачем тебе? — удивился Лабух.
— Музыка... Музыка — хорошо... Весело... — уборщица просительно заглянула Лабуху в глаза и просительно улыбнулась коричневыми губами. — Дай!
Уборщики были слышащими! Вот только с гитарой Лабух расставаться не собирался. Даже ради близкого знакомства с такой представительной дамой, как бригадирша.
— Лучше возьми вот это, — встрял Мышонок, протягивая уборщице плеер. — Я эту игралку у бешеных поклонниц отобрал, — пояснил он Лабуху, — как знал, что пригодится. Нравится?
Уборщица протянула корявую руку, взяла плеер и принялась его разглядывать. Она явно не знала, что с ним делать и, похоже, собиралась для начала попробовать на зуб.
Мышонок деловито закинул бас за спину, храбро подошел к уборщице, вставил в ее мохнатые уши звуковые бусинки и нажал кнопку.
Некоторое время бригадирша молчала, блаженно закрыв маленькие глазки, потом удовлетворенно кивнула.
— Хорошо. Теперь уходите. Не мешайте нам.
Лабух с Мышонком повернулись и пошли к выходу из депо.
Снаружи их, оказывается, ждали.
Около алого «родстера», сыто урчащего двигателем, стояла серебряная лютнистка Дайана с каким-то лысоватым хмырем в косухе и при галстуке. Хмырь-модник радостно улыбался и призывно махал музыкантам рукой.
— А мы уж вас заждались! — воскликнула Дайана. — Знакомьтесь, этот молодой человек — Лоуренс. Он неправильный глухарь.
— Ну и чего надо от нас этому Лоуренсу? — спросил Лабух. — И что значит «неправильный»? Недоглушили, что ли, его в молодости?
— Сейчас мы сядем в машину и уедем отсюда, а по дороге я тебе все объясню. — Дайана открыла дверцу «родстера» и указала на тесное, как во всех спортивных автомобилях, заднее сиденье. — Поехали!
«Не хотелось бы куда-то ехать в одной машине с глухарем, пусть даже неправильным, — подумал Лабух. — Однако придется. Во-первых, мы все-таки обязаны Дайане, а во-вторых, добираться пешком все-таки далековато, да и неизвестно, как теперь отсюда выбираться. Старые Пути затянуло какой-то дымкой, а другой дороги я не знаю. Хотя, может быть, через Гнилую Свалку?..»
— Вот и славно, — Мышонка, похоже, совершенно не смущала перспектива прогулки с глухарем. — А то еще раз переться через Гнилую Свалку — нет уж, спасибо!
И первым полез в машину.
— А куда мы, собственно, едем? — спросил Лабух, когда «родстер» рванул с места и помчался, набирая скорость, по узкой асфальтированной дороге в сторону громыхающих бесконечных составов.
— Ко мне, — вежливо ответил Лоуренс. — Мы едем ко мне. И, поверьте, на этот раз проблем с патрулями у вас не будет. У меня имеется спецпропуск.
— Лоуренс — советник мэра. Он очень интересуется слышащими и давно хотел с тобой познакомиться, Лабух. И вообще, у глухарей, оказывается, есть чувство ритма.
— У нас есть чувство ритма, — подтвердил хмырь, небрежно повернувшись в сторону музыкантов, — у нас есть самые разные чувства, в том числе и те, которых, наверное, нет у вас. Например, чувство долга или чувство ответственности.
Лабух хотел было обидеться, но подумал, что это выглядело бы смешно, тем более что глухарь — он и есть глухарь, даром что неправильный. Хотя интересно бы спросить, с каких это пор глухари щеголяют в косухах их натуральной хряповой кожи?