Книга: Лабух
Назад: Глава 14. Сыграть в «ящике»
Дальше: Глава 16. Пешком из Атлантиды

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ

Глава 15. Красивая жизнь

В дверь стучали. Не так, как обычно стучат местные алкаши-соседи в надежде подзанять немного деньжат на опохмелку, деликатно и подобострастно. Стучали требовательно и настойчиво, как-то издевательски-весело. Можно даже сказать, гривуазно стучали. Мышонок и Чапа в одном исподнем с боевыми инструментами наготове настороженно замерли справа и слева от дверного проема. Но ведь и музпехи тоже так не стучат. Музпехи вообще не стучат, они просто вламываются в жилье звукаря стремительно и нагло, не давая тому опомниться, вышибают дверь и хлещут разрядами вдоль и поперек. Тем более что дверь в Лабуховой квартирке довольно хлипкая, декоративная, можно сказать, дверь. Такую дверь музпех в боевом костюме проходит насквозь не задерживаясь.
— К нам пришли, — прокомментировал Мышонок. — Кто ходит в гости по утрам? Тара-ра-рам, тара-ра-рам?
Он уже сообразил, что это не музпехи, однако боевой бас все-таки держал наготове. Кто его знает, может быть каким-нибудь обдолбанным подворотникам взгрустнулось, а может, еще чего.
Чапа, будучи человеком рассудительным, подошел к окну, задрал голову и принялся что-то с интересом рассматривать. Лабух подумал, и присоединился к нему. Ну, конечно же, там были ноги. И, надо отметить, совершенно классные ноги. Очень даже знакомые Лабуху ноги. Можно сказать некогда именно эти ноги небрежно наступили на бедное Лабухово сердце, так что на память остались отпечатки каблучков, а потом отбросили это самое сердце, словно докучливого, не в меру привязчивого кота, и грациозно зашагали своей дорогой.
«Черта с два, — Лабух обиделся за себя, — мое сердце не кошак, и ни к чьим ногам, даже самым распрекрасным, ластиться не будет. И вообще: кошаки по природе своей корыстны, и если увиваются около кого-нибудь, стало быть им чего-то надо. Скорее всего пожрать. Хотя, вон, Черная Шер сочетает-таки умеренную корысть с искренней привязанностью, но, во-первых, она кошка, то есть, существо нежное... И вообще, какого это я черта. Почему-то я катастрофически дурею, когда Дайанка возникает в моей экологической нише. Наверное, мой организм из врожденной галантности автоматически снижает собственный интеллектуальный уровень... Однако чего это ее принесло в такую рань? С Лоуренсом поссорилась, или еще что?»
Потом он вспомнил, что Лоуренс командовал разгоном коммуны, и задохнулся от злости.
«Этот Лоуренс, он, видите ли, неправильный глухарь... Все верно, настолько неправильный, что лично участвует в облавах, хотя большинство высокопоставленных глухарей преспокойно занимается своими делами и со звукарями предпочитает без особой надобности не пересекаться. Кроме музпехов и тех, кто ими командует. У тех надобность имеется. Значит, тот, кто вплотную занимается делами звукарей, должен сам быть хоть немного звукарем и еще — музпехом. Короче говоря, „неправильным глухарем“. Вот оно что. Вот почему у Лоуренса и спецпропуск, и музпехи в консьержах. Вот почему он ошивается на звукаревских тусовках. Хотя, с другой стороны, звукарем он и не прикидывается. А как можно прикинуться звукарем? Никак. А вот провокатор или шпион, безусловно, должен уметь хотя бы понимать язык противника, иначе грош ему цена. Значит, среди слышащих встречаются и такие. Остается надеяться, что их немного. В конце концов, большинство глухарей — это честные глухари. А Великий Глухарь и его ближайшее окружение, по слухам, и вовсе природные глухари, им никакая обработка не требуется.
— Что вы там, совсем оглохли, что ли? И не делайте вида, что никого нет дома, у меня от ваших взглядов уже синяки на коленках появились. Эй, Вельчик, открывай, или у тебя какая-нибудь телогрейка в гостях? Так ты не стесняйся, я с ней потолкую о нашем, о девичьем, и все как рукой снимет.
Если Дайана хочет куда-нибудь войти, то она это непременно сделает, и мешать ей — себе дороже, поэтому Лабух вздохнул, сцепил зубы, поднялся вверх по ступенькам и открыл дверь.
И Дайана вошла. Нет, не вошла, вступила в Лабуховы хоромы, грациозная, как новенькая фирменная гитара, и такая же чистенькая, яркая и глянцевая.
— Явление Дайаны народу, — прокомментировал Мышонок, и поскакал к джинсам. — Те же и неистовая амазонка.
— Гетера на форуме! — согласился с ним Чапа, стеснительно поправляя пояс с боевыми там-тамамами, своей единственной одеждой.
«Умеет, — подумал Лабух, — вот надо же, умеет эта девица себя представить широкой и не очень широкой публике. И все ей нипочем. Вон как спускается по выщербленным ступенькам, словно с неба».
Девица между тем остановилась, прямая и гордая, как восклицательный знак, в алом кожаном прикиде и, обведя взглядом взъерошенную, невыспавшуюся компанию, провозгласила: «Ну что, музыкоделы, быстренько жрать и собираться, карета давно подана! Счетчик включен! Через полчаса будем в Атлантиде! Я жду в машине».
С этими словами Дайана повернулась и начала медленно подниматься по лестнице к выходу. На это тоже стоило посмотреть, и музыкоделы смотрели.
— А где же твой Лоуренс? — опомнился, наконец, Лабух. — На кого же ты его покинула?
— Кочумает, — нежно отозвалась Дайана с верхней ступеньки, — притомился мой глухарь, вот и пришлось ему остаться дома и лечь баиньки прямо с утра, мне почему-то кажется, что ты не очень расстроен, правда ведь, Велъчик?
Лабух, как мог, изобразил безразличие.
Музыкоделы быстренько натянули одежду, собрали инструменты и, дожевывая на ходу бутерброды со вчерашним окороком, вывалились во двор, даже и не подумав о возможной подлянке со стороны бывшей соратницы.
Во дворе вызывающе сиял радиатором давешний алый «родстер», местные мальчишки, уже примеривающиеся к его гладким лакированным бокам с баллончиками краски, завидев Дайану, разочарованно отступили. Только один, самый шустрый, с хитрой, перепачканной краской рожицей, сощурился и, оценивающе поглядев на владелицу сверкающего чуда, дурашливо спросил: «Тетенька, а давайте мы вас на капоте нарисуем, прямо так, без ничего, вот клево получится! Всем понравится, вот увидите».
— Тут потребна рука не прыщавого дилетанта, но истинного мастера! И вообще, я в рекламе, хвала Мадонне, не нуждаюсь, — фыркнула Дайана, покосившись на Лабуха. — Так что вы, ребятки, пока на заборах потренируйтесь, может, что путное и получится.
— Хорошо, мы вас на заборе изобразим, как есть, без ничего, — покладисто согласился малый, — только вы потом не обижайтесь, если что-то получится не так. Я вас в натуре, к сожалению, не видел, поэтому все прибамбасы будут Люськины из третьего подъезда. Она всем позволяет смотреть. И трогать. Говорит, что ей приятно. А вам приятно, когда на вас смотрят и трогают?
— Это зависит от того, кто смотрит и кто трогает, — задумалась Дайана, потом спохватилась: — А ну, брысь отсюда, а то сейчас по ушам надаю!
— По ушам нам глухари ездили-ездили, да видно, все без толку, — мальчишка поковырял в ухе, — бросили это занятие, так что не надо нас пугать, тетенька!
Пацанва отбежала на всякий случай на безопасное расстояние и принялась наблюдать, как музыканты, беззлобно переругиваясь, грузятся в тесную спортивную машину.
— И чего это твой Лоуренс на тачке сэкономил, — знаменитый бас Мышонка никак не хотел становиться незаметным, торчал себе, как... В общем, мощно торчал, — купил бы такую же телегу, как у Густава, вот тачка так тачка, прямо-таки мобильный дом свиданий. Туда чего хошь поместится!
— Много ты понимаешь, — Дайана сидела за рулем вполоборота, с интересом наблюдая возню на заднем сиденье, — этот «родстер» стоит десяти таких мотосараев, как у Густава. Это же штучная работа, ручная, между прочим. Салон обит натуральной кожей, вставки из карельской березы, и все такое. Нет, не поймут тебя, Мышонок, в высшем обществе!
— Скажи еще, что кресла обтянуты натуральной кожей невинно убиенных музыкантов, тогда, пожалуй, мы стоя поедем или вообще пойдем пехом. Я, конечно, в обществе не вращаюсь — не пропеллер, однако, но насчет того, что все богатые глухари извращенцы — это мы в курсах.
— Не все, — Дайана отвернулась к рулю. — Лабух, кончай ты моститься сзади, садись рядом, или ты меня боишься? Так не бойся, когда я за рулем, у меня руки заняты. И ноги тоже. Впрочем, остаются губы, зубы и язык, так что, если хочешь сберечь остатки невинности, соблюдай дистанцию.
Лабух молча перебрался на переднее сиденье, пристроил гитару между ног и сказал:
— Ну ладно, взялась везти — вези. И кончай шуточки шутить. Испортило тебя общение с глухарями. Раньше ты была скромнее.
— Раньше ты был моложе, Вельчик, и куда проще смотрел на некоторые вещи, хотя даже не в этом дело. Раньше ты играл свою музыку для меня, а теперь... Не знаю, для кого, может быть, для клятых? Для кого ты играешь, скажи, а, Лабух? Ведь музыкант всегда играет для кого-то, а не просто заполняет музыкой пространство.
— Я никогда не играл только для тебя, не было этого. Ты, Дайанка, похоже, сама постарела, раз тебя на эти бабские штучки потянуло.
— На какие такие штучки?
— Ну, на сентиментальность, рефлексию всякую, выяснение отношений... Это у женщин возрастное, говорят, с физиологией связано! И вообще, отношение выясняют тогда, когда этих самых отношений уже почти что и нет.
— Много ты понимаешь в женской рефлексии, и вообще, кончай хамить... И все-таки ты играл для своих, и для меня в том числе. Все это было понятно и ах как здорово! А теперь... Я ведь слышала, как ты играл клятым, это совсем не та музыка, к которой легко привыкнуть.
— Я вон сколько лет играю, а все никак не привыкну к своей музыке. Нельзя привыкать. Я вообще не задумываюсь о том, для кого играю, для всех или для себя. Наверное, это одно и то же.
— Ох, Вельчик, а ты с годами научился лукавить. Получается, что ты и глухарям готов играть? Как-то это не похоже на матерого боевого музыканта!
— Пока не готов. И вообще, к чему весь этот разговор. Поехали, что ли!
— Точно, кончайте ворковать, — Мышонок с Чапой, наконец, угнездились на заднем сиденье, — мы поедем сегодня куда-нибудь или нет?
— Уже едем, — Дайана включила передачу, и «родстер» лихо, забросив лакированный зад, словно кошак, получивший легкий пинок, рванул в сторону небоскребов Нового Города.
— Красиво едем, красиво живем, — прокомментировал Мышонок.
Теперь Лабух мог как следует рассмотреть кварталы глухарей. В прошлую поездку, взвинченный после дуэли с Густавом, он практически ничего не увидел. Да и присутствие Лоуренса создавало, мягко говоря, определенные неудобства. Отвлекало. Теперь вот не было никакого Лоуренса, но чувство неудобства оставалось. Хотя...
«Родстер» лихо катил по просторным свежевымытым улицам мимо ухоженных, каких-то уверенных в себе и своих обитателях домов. По тротуарам, мощенным терракотовой плиткой, гуляла утренняя несуетливая публика, никто не прятался в темных дворах, не видно было ни хабуш, ни пастухов, ни подворотников. И вдруг Лабух понял, что именно эта чистота и создавала ощущение неудобства и опасности. Этот мир жил в себе и для себя, и он, Лабух был в нем наглым самозванцем, вроде уличного пацана, невесть как забравшимся в чужую роскошную машину.
На какой-то миг у него возникло острое желание стать своим в этом прекрасно обустроенном мирке благополучных, сытых и, наверное, счастливых людей. Лабух поймал себя на том, что на его собственной, многажды разбитой в бесчисленных стычках физиономии проступает выражение уверенности и довольства, совсем как у здешних прохожих.
— Кажется, Дайану можно, во всяком случае, понять, — пробормотал он. — Экая это, однако, завлекательная штука — благополучие. Вот нет его у тебя, а все равно ты прикидываешься, что все просто здорово, что все как надо. А может быть, все эти счастливые глухари тоже прикидываются, может быть, у них так принято? Может быть, они на самом деле сомневаются в своем праве жить лучше других?
— Слушай, Дайанка, как же ты со своим глухарем разобралась? Расскажи старым приятелям, что такое ты с ним сделала, что он вдруг ни с того ни с сего закочумал, — Мышонка, похоже, город глухарей не очень интересовал, он вообще был практичным музыкантом и любопытство проявлял только тогда, когда это его хоть как-то касалось, — чем это ты его так с утра притомила?
— Чем, чем... — Дайана нахмурилась. — Дала по башке, вот он сразу и притомился. Он меня уж вовсе стесняться перестал, своя, значит, в доску. При мне распоряжения музпехам отдавал. Насчет аквапарка. Ну я и отреагировала адекватно.
— Понятно, — Лабух с интересом смотрел, как ловко Дайана лавирует в леденцовом потоке автомобилей, он, наверное, так бы не смог. А может быть, смог бы, кто знает? — Стало быть, музпехи тоже в аквапарк собираются?
— Я не знаю почему, но Лоуренс проговорился, что музпехам в аквапарке делать нечего. Сказал, что уже поздно и предотвратить концерт нельзя. И еще приказал музыкантов в аквапарк пропускать беспрепятственно, все равно оттуда вряд ли кто выйдет. Так и сказал. Он меня не хотел отпускать, поэтому я ему и врезала, — призналась Дайана, — а вы что подумали?
— Бережет, значит, — Лабух задумался. — Музпехам нельзя, а звукарям можно? А эти куда?
По кольцевой дороге, занимая левую полосу, двигалась колонна патрульных машин, битком набитых музпехами. Сплюснутые оранжево-белые бронемашины с разверстыми раструбами глушилок и морщинистыми стволами стационарных излучателей, похожие на диковинных клопов, уверенно ползли по своим глухим делам. Наверное, у рядовых глухарей эта вызывающе размалеванная колонна должна была вызывать чувство гордости и защищенности, но музыкантам стало неуютно и тревожно.
Дайана съехала на обочину и увеличила скорость, обгоняя колонну. «Родстер» обиженно взревел, когда его породистый капот сунулся в облако пыли.
— Передумал, значит, твой Лоуренс, — гукнул Мышонок с заднего сиденья, — похоже, они считают, что нам с ними по дороге.
— Это оцепление, — пояснила Дайана, — на случай, если кто-нибудь все-таки оттуда выберется.
— Надо же, какой предусмотрительный! — усмехнулся Лабух.
Однако им действительно никто не препятствовал, хотя на повороте к автопарку стоял музпеховский патруль при полной выкладке, а дорога была перегорожена новеньким оранжево-белым шлагбаумом. К удивлению Лабуха, музпех в полном боевом снаряжении, завидев машину с музыкантами, опрометью и даже услужливо бросился поднимать этот самый шлагбаум и так же поспешно опустил полосатую балку, как только они проехали. Посмотрев по сторонам, Лабух обнаружил, что через каждые примерно пятьдесят метров торчат музпеховские патрули, охватывая неправильным кольцом жидкий лесок, в котором находился разрушенный аквапарк.
Теперь «родстер» неторопливо катился по неширокой полоске асфальта, прорезающей полоску леса. Лес скоро кончился, и перед ними открылось поле, посредине которого виднелось грязно-белое, похожее на раздавленное яйцо, здание аквапарка. Асфальтовая полоска уперлась в неопрятные груды мусора — и кончилась. Точнее, теперь она превратилась в бугристый пунктир, прерывающийся перекрученными стальными конструкциями, вперемешку с кусками пластика и бетона, уткнувшимися в разрытую землю бульдозерами и экскаваторами, грудами какого-то тряпья, бывшего когда-то человеческой одеждой.
Дайана остановила «родстер», и дальше они пошли пешком. Пахло бедой. Причем бедой недавней, незажившей, саднящей. От этого коченели руки, не хотелось идти, пробираться через завалы, страшась смотреть под ноги. Хотелось сесть, может быть, выпить... Да все что угодно, только бы оттянуть момент, когда нужно будет войти под этот дырявый купол, подняться на сцену — там ведь должно быть какое-то подобие сцены — и играть. Для кого? Что?
— Вот ты какая, Атлантида, как сказал один шкипер, когда его топили в унитазе! — пошутил было Мышонок. Вышло не смешно, и все же кто-то коротко засмеялся, так, чтобы поддержать шутника. Старается ведь человек.
— Вот что, Мышонок, доставай-ка флягу, — Лабух покосился на товарищей. Не хотелось, ах как не хотелось проявлять слабость, но сейчас это ничего не значило.
— Какую такую флягу? — Мышонок недоуменно посмотрел на Лабуха, потом понял, просиял, вытащил спирт и все-таки спросил: — Может быть, не надо?
Они молча, как перед дальней дорогой, передавая флягу по кругу, выпили по глотку жгучего спирта, запив водой из припасенной Мышонком же бутыли, помолчали немного и пошли дальше.
Смятые стены Аквапарка надвинулись на них! Казалось, музыканты вступили в огромную детскую комнату с разбросанными там и сям игрушками. Только этот беспорядок был не таким, какой, бывает, устаивают заигравшиеся дети. Вовсе нет. Здесь побывали насмерть заигравшиеся взрослые. Лабух подумал, что собравшиеся здесь музыканты сами похожи на детские игрушки. Пока что несломанные.
Бывает ведь, что детям приносят игрушки тогда, когда они уже не могут в них играть. Существует такой обычай. И теперь пестрые, яркие фигурки, такие новенькие и аккуратные среди обломков и покосившихся стен, не понимали, зачем они здесь? И в самом деле, где уж игрушкам понять запоздалые порывы взрослых.
Здесь собрались почти все. Рафка Хендрикс со своей знаменитой снайперской гитарой. Непривычно молчаливый, какой-то строгий, можно даже сказать «готический», Густав. И Филя, чьи пестрые одежды странно гармонировали с разноцветным хламом, устилавшим пол огромного холла с выбитыми панорамными окнами. Джемы на этот раз вырядились в полосатые костюмы и смешные соломенные шляпы-канотье. Тут и там мелькали плисовые шаровары, онучи и лапти народников, пестрые сарафаны и кокошники их подруг.
Металлисты оставили своих четырех и двухтактных зверей где-то поблизости и теперь стояли странно тихим кружком возле заваленного разноцветным окрошечным хламом и какими-то пластмассовыми трубами сухого бассейна. Ржавый что-то вполголоса говорил Бей-Болту и Дарксайду, а те, опять же тихо, что само по себе было необычным, слушали. Увидев Лабуха с товарищами, металлисты дружески помахали, но никто не заорал, никто не побежал навстречу с банкой пива.
В дальнем углу замусоренного помещения расположились подворотники. Они сидели кружком на корточках и сосредоточенно настраивали свои чиненные-перечиненные после сотен драк семиструнки. Один из подворотников повторял нараспев: «Ка-пи-тан, слушай сюда, чурек немытый, ка-пи-тан! Ре-си-соль...» «Чурек немытый» послушно кивал круглой, коротко стриженой головой, дергал струны своего «струмента» и подкручивал сломанный колок плоскогубцами.
Классики, похожие в своих костюмах на пингвинов, выстроились в ряд чуть ли не посреди зала и внимательно слушали Дирижера — невысокого хрупкого человечка с палочкой в руках. Дирижера Лабух видел вообще впервые, хотя наслышан был о нем достаточно. Рассказывали, что дирижер мог управлять не только оркестром, но и всем, чем угодно, даже диким рынком. Еще говорили, что классики могли бы справиться и с подворотниками, и с попсой, с клятыми, и, может быть, даже с самими глухарями. Только вот их вера не позволяла им делать ничего такого. Что это за вера и почему классики были беззащитны на улицах Старого и Нового Городов, Лабух не понимал, но знал, что классиков становится все меньше и меньше. Не раз и не два Лабух отбивал какого-нибудь растяпу с потертым футляром для скрипки в тонких длиннопалых руках от кучки раздухарившихся гопников. Классик, как правило, тихо благодарил за помощь и уходил. Все попытки расспросить его о чем-либо натыкались на вежливое, но непробиваемое молчание.
Здесь были барды — не один, а несколько, они стояли небольшой группкой около скрученной пластмассовой пальмы с обугленными листьями и тихонько переговаривались о чем-то своем. В кружок бардов неожиданно затесался какой-то кантри-бой, уже старый, седоволосый, с пегой косичкой, торчащей из-под ковбойской шляпы с обтрепанными полями. За спиной у кантри-боя болталось блестящее боевое банджо. Лабух впервые заметил, что кантри, несмотря на утыканную зубами койота шляпу и вычурные рубахи, очень похожи на бардов. Только вот инструменты у кантри были все-таки боевые, снаряженные по всем правилам, с полными барабанами крупнокалиберных патронов или подствольными магазинами, перезаряжаемыми рывком рычага, вмонтированного в почти прямоугольный кузов отделанной перламутром гитары с длинным грифом.
Кто-то из рокеров, а, может быть, из попсы — Лабух не понял, трудно различить, когда все так серьезны, — тихо сказал: «Барды попытаются наиграть нам возвращение, но они не уверены. Кантрики могут отправить только своих, да еще дикси, вон их старший, с бардами разговаривает».
— Так кому играем, братва? — Мышонок крутил головой, высматривая знакомых, наконец углядел Рафку, подбежал к нему и снова спросил: — Для кого концерт? Кто заказал музыку? Кто нынче именинник?
Рафка повернул к нему курносое лицо и тихо сказал:
— Детям, детям играем, Мышонок. А я ведь и не умею детям играть, никогда не пробовал... Точнее, я играл детям, только они всерьез считали себя взрослыми. А эти так и остаются детьми.
Лабух уже понял, что это не простой концерт и публика здесь, в Атлантиде, соберется сегодня необычная.
Значит, сегодня им предстоит играть для детей. Что это за дети, которые соберутся на концерт в разрушенном аквапарке, можно было только догадываться. Но если музпехи пропустили сюда целую концертную бригаду боевых музыкантов, причем не просто пропустили, а, можно сказать, сопроводили до дверей и чуть ли не честь отдали, то, стало быть, это не простые дети.
И тут Лабух понял. Эти дети так и останутся детьми, они никогда не пройдут тест на глушилки. Никто из них не станет ни добропорядочным глухарем, ни вольным боевым музыкантом, ни кантри-боем, ни классиком, ни даже подворотником. Этих детей еще не сумела разъединить жизнь, потому что раньше их успела объединить смерть.
«А я ведь тоже никогда не играл для детей, — тоскливо подумал Лабух, — и никто из нас не играл. Мы все пытались что-то сказать своей музыкой, мы искали понимания и находили его. Мы чувствуем души взрослых людей, мы лукаво окликаем их память, угадывая имена и знаки. Нам отзываются голоса из их прошлого. Так, собственно, и создается музыка. Для музыки, как и для любви, нужны двое — музыкант и слушатель. И чтобы они были хоть чуть-чуть похожи. А разве мы похожи на детей, которые никогда не повзрослеют, да еще и знают это? Впрочем, что это я? Вроде бы после филириков мне уже ничего не страшно».
И понял, что все-таки — страшно.
Вот тут-то Лабух впервые позавидовал попсе, — Густаву, Филе и прочим попугайно-ярким, скачущим по сцене, словно кузнечики, представителям этого неуважаемого им доселе жанра. Да, их песенки примитивны и пошловаты, их наряды вульгарны и смешны, но они умеют главное — они умеют нравиться и не стесняются быть забавными. Они хотят, чтобы их любили, а человек, который хочет, чтобы его любили, если он не выродок какой-нибудь, так или иначе любит сам. И пускай эта взаимная любовь длится недолго, пускай слушатель через час или два после концерта напрочь забудет поп-звукаря, пускай в их песенках слова похожи на бессмысленный лепет — неважно! Разве любви подчас не достаточно бессмысленного лепета? Разве счастье на миг — не счастье? Так и живет попса, или, как они сами себя называют, эсты, выкладывая быстро тускнеющую мозаику малюсеньких, но взаимных Любовей. А еще они верят, что музыка — это именно то, что должно нравиться, что если музыкант симпатичен, то он уже талантлив. А талант — он обязывает, обязывает хотя бы рассыпать себя мелким разноцветным конфетти, пусть дешевым и недолговечным, но таким праздничным. И чтобы хватило всем.
А может быть, эсты правы и так оно и есть? Во всяком случае, детям не будет скучно, когда на сцене будет прыгать Густав или выеживаться Филя. А еще барды. Наверное, барды умеют разговаривать с детьми, у них есть детские песенки, точнее, многие их песенки здорово смахивают на детские. Хотя это, конечно же, не одно и то же. Бардовские детские песни — это детские песни, какими их представляют взрослые. И сами барды это понимают. Поэтому они и топчутся сейчас неуверенной кучкой у дурацкой пластмассовой пальмы. Настоящих детских песен, получается, совсем немного, и они совсем не такие, как полагают взрослые.
«А впрочем, что это я за бардов решаю? — подумал Лабух. — Сам-то что смогу детям предложить? А? То-то же».
— Что будем играть, а, Лабух? — Мышонок, словно угадав его мысли, неслышно возник рядом. — Это ведь дети, понимаешь!
— Да что вы все заладили, дети, дети... — Лабух вдруг разозлился. — Разве они такие страшные, дети? Будем играть то, что нам самим нравилось в их возрасте! Вот тебе что нравилось, Мышонок, когда тебе было девять лет?
— «Рок вокруг часов», «Твист эгейн» — не задумываясь, ответил Мышонок, — «В Неапольском порту с пробоиной в борту», а еще «Врагу не сдается наш гордый Варяг», да много чего...
— Вот это и будем играть, а потом — все, что им захочется.
Только те, кто равнодушен к детям, полагает, что с ними надо сюсюкать и все такое прочее. На самом деле, дети терпят это взрослое убожество только из вежливости. Просто чтобы не ссориться с взрослыми. А здесь, похоже, взрослых не будет. Кроме звукарей.
— Ну вот и лады! — Мышонок сразу повеселел. У него была счастливая способность считать вопрос закрытым, если кто-то предлагал мало-мальски подходящее решение. — Слушай, Лабух, а ведь это ты правильно придумал!
...Наверное, это я правильно придумал, и все пройдет как надо, детишки будут довольны, только вот детям не просто концерт наш нужен, детям прежде всего нужны взрослые. Чтобы они были рядом, чтобы слушать музыку или смотреть спектакль вместе с папой или мамой, чтобы иногда убегать от этих медлительных и занудливых взрослых в свои особые страны, но потом непременно возвращаться. Потому что миров, где живут одни только дети, в природе не бывает. И на это рассчитывают глухари. Поэтому они позволили нам прийти сюда и даже проводили до дверей. Они знают, что дети нас не отпустят, а мы, слышащие, звукари, не сможем им отказать. А тех, кто сможет, встретят патрули музпехов.
Барды, по-прежнему держась вместе, оторвались наконец от своей дурацкой пальмы и поднялись на возвышение в центре холла. Постояв там немного, они подстроили свои видавшие виды гитары и заиграли.
«Да, пожалуй, я недооценил бардов, — подумал Лабух, — все-то они понимают».
Негромкая, простая музыка, которую барды играли на своих слегка дребезжащих акустических гитарах, притягивала к себе, создавала чувство уюта и семьи.
Здесь, здесь твой дом, пускай это маленькая квартирка в центре большого города, деревянный щитовой домик с чугунной печкой на окраине, или просто брезентовая палатка, но это дом, здесь спокойно, здесь взрослые, здесь тебя никто не тронет и не обидит.
И Лабух понял, что барды играют дорогу, только дорогу не отсюда, а сюда, что сейчас они собирают публику на концерт. Что те, кого они зовут, напуганы и одиноки, что сейчас они прячутся, не доверяя никому, но музыка постепенно размывает страх и недоверие, и скоро дети появятся, совсем скоро. Вот-вот...
И они появились. То там, то тут, в грудах обломков бетонных перекрытий, в ямах, пробитых рухнувшими балками, в завалах ломаного пластика замелькали легкие маленькие фигурки. Дети понемногу смелели, теперь они стояли и сидели перед импровизированной сценой, скоро их были сотни. Потом дети стали приходить снаружи, толпы маленького народца, свиристя, словно ласточки, вливались в проемы выбитых окон, в проломы в стенах и куполе. Наконец, барды перестали играть, а публика кое-как разместилась в этом странном концертном зале и, как всегда перед концертом, слышались быстрые шепотки, пересмешки и шорох конфетных бумажек.
Лабух, да и все собравшиеся здесь звукари, почувствовали щемящее, наполненное ожиданием, совершенно особенное пространство зала. Вот сейчас, сейчас начнется!
И концерт начался.
Назад: Глава 14. Сыграть в «ящике»
Дальше: Глава 16. Пешком из Атлантиды